Проводник

R
Завершён
209
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
26 страниц, 7 756 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 9 Отзывы 45 В сборник

Часть 2

Настройки
Осаму не находит себе место, ему кажется, что прошло больше времени, чем положено. Внутри по душе скребут когти, больно вцепляются в уже израненную память, что хранит все темные мотивы жизни. Они оголяются, освобождают панику вновь. Каждый шаг, что раздается за дверью, кажется знакомым. Лёгкий стук каблука заставляет на мгновение обрести крылья надежды, но когда он удаляется, то они рассыпаются в воздухе. Горишь, горишь, и вот он — пепел надежд, что заставлял все нутро раньше изнывать, когда был танцующим языком пламени. Раз, два, три, счёт уже не помогает. Дазай проводит рукой по железной спинке кровати, чувствует, как старая краска больно впивается в руку, словно заноза. Но это ничего, такие ранения даже не заметны, бывало и хуже. Он вновь встает на холодную плитку и понимает, что одному теперь уже ходить сложно. Он доверился, позволил окольцевать, разучился слушать себя и внутренний голос. Когда Достоевский приходил, то они всегда совершали небольшой круг по палате, чтобы размять кости Осаму. Это было частью процедуры, Дазаю даже нравилась странная практика, когда позволяешь другому человеку стать своими глазами. Теперь он осознал, что без чужих холодных рук не в состоянии сделать и маленький шаг, нога зависла в воздухе. Он беспомощный, навечно привязан к другому человеку, в которого безоговорочно верил все это время. А ведь говорил, что ни во что не верит, никому и никогда не позволит собой управлять. Так безоговорочно проиграл, ведомый влюбленностью. Даже не заметил. А минуты все идут и идут, он отцепляет руку от спинки и резко делает шаг в сторону. Кругом ничего, кажется, что только пустота и одиночество, ведь никого рядом нет. Мрак заполняет не только поле зрения, но и душу, врезается со всей силы во внутренний мир, который распадается на маленькие кусочки. Фёдор Достоевский сломал мир Дазая Осаму, точнее сказать, заменил его собой. В кромешной тьме представляются только фиолетовые глаза, что смотрят с прищуром и насквозь. Именно такими их представляет суицидник, так и есть. Эти небольшие грёзы рушит щелчок двери, на который Дазай реагирует очень быстро, поворачивает голову, вытягивает руки перед собой и снова падает. Чувствует, как кожа на локте рассекается в нескольких местах. — Мы, вроде, договорились, что ты не ходишь один. Дазай, ты слишком много мечтаешь, не обращаешь внимание ни на что и вот, какой итог? Осаму замечает за собой, что не оставляет попытки передвигаться только в минуты полного отчаяния. Боль отрезвляет его и готовит к чему-то большему. Например, к смерти. От одиночества, ведь оно уже настигает, когда Достоевский задерживается хотя бы на полчаса. Фёдор опускается рядом, пациент слышит, как недалеко с его плеч соскальзывает огромное пальто. Врач в последнее время всегда в нем, потому что не заходит в свой кабинет, спешит в палату сто шестьдесят, где его постоянно ждут. — Поднимайся, — ему помогают, преслоняют спиной к краю кровати. На плитке холодно сидеть, старые сквозняки никуда не делись. — Ты понимаешь, что одно падение и все — ты умрешь? Тут тумбочка с острыми углами, края стола. — И что? — Дазай моргает. — Как видите, мне несказанно везёт. — Дурак, — Достоевский осматривает руки. Бледная кожа, где белые краски смешиваются с фиолетовыми и образуют странную смесь. Длинные пальцы, что искусаны из-за постоянных непонятных переживаний. Они покрыты отпечатками зубов, лёгкими порезами, а ещё на ладонях остаются куски старой краски, что впилась в кожу. Фёдор медленно приближается к ладони и оставляет лёгкий след губ поверх очередного синяка. Это очень смущает Дазая, он упирается лопатками в кровать и забывает как дышать. Влюбленность переполняет его сосуд души, становится как-то очень опасно. — Что вы делаете? — но вопрос скорее из вежливости, ведь в голове крутится только «продолжай». — Ничего, а ты играл когда-нибудь на музыкальном инструменте? Осаму вспоминает старый рояль, который стоял в огромном зале, где преобладали красно-черные тона. Он невольно поднимает свои руки и держит их в воздухе, словно собирается жать на чёрно-белые клавиши и создавать заученную мелодию. — Пару раз. Это было несерьёзно, — в горле сохнет. — А что? Губы Достоевского теперь прикасаются к другому синяку, нежное тепло опаляет участок кожи и согревает. Полувлажный след остаётся на безымянном пальце. Фёдор внимательно следит за реакцией Осаму, который не находит себе места. Ведь хочется бежать, чтобы забиться в угол, но так же хочется поддаться чувствам и желаниям, которые вырываются наружу. Это заметно из-за раскраневшихся щек и дрожащих губ. — У тебя очень красивые руки, они созданы для музыки. Теперь Дазай понимает, что чужое лицо находится прям перед ним на опасно близком расстоянии. И все сознание кричит, что нельзя этого делать, но кто он такой, чтобы слушать здравый рассудок. Он прикрывает глаза из-за привычки, а не из-за того, что не хочет видеть лицо другого человека во время поцелуя. От этого ничего не меняется, темнота как была, так и есть. Но Осаму прижимается к чужим губам, чувствует, как рука Достоевского ложится ему на на скулу и немного надавливает, требуя шире приоткрыть рот. Приходится выполнить этот бессловный приказ, и тогда чужой язык быстро проходится по дёснам, вызывая сдавленное дыхание. Дазай растворяется в этом действии, которое кажется чем-то ненормальным, но в то же время нужным. Он дарил поцелуи раньше каждой встречной, которая была не против заиметь хоть какие-то отношения на вечер, но это ничего не значило, было как-то пресно и безвкусно. Однажды, когда они с Чуей напились в хлам, что еле стояли на ногах, то подобное тоже приключилось, вот только Накахара потом плевался целый вечер и говорил, что моментально протрезвел. Такой поцелуй остался дружеской подколкой и угрозой на долгое время. Сейчас же душа чувствовала другое, рвалась наружу, пытаясь соединиться в одно целое. Достоевский медленно отстранился, убирая пальцем слюну с губ Дазая, довольно усмехнулся и замер, ожидая пылкой реакции. — А откуда знаете? — Что? — повисло непонимание. — Что мои руки созданы для музыки. Признаться честно, Фёдор ещё не встречал таких наглецов, которые послушно отвечали на поцелуй, но после делали вид, что ничего не произошло. Это возмущало, вгоняло в некую тревогу, но на лице Осаму снова появилась та самая непонятная усмешка. Значит, что идёт какая-то, только ему ясная, игра. — У меня есть виолончель, — фраза прозвучала очень тихо, рядом ухом. — Черная, очень старая и просто великолепная. — Звучит интересно, — Дазай закинул голову назад, представляя взору шею. — Так вот, виолончель, — Достоевкий на мгновение замолчал, осматривая шею и ключицы, синий шрам от удавки. — Я вижу руки, которые способны справиться со струнами и смычком. Твои как раз из этого разряда. — Да? Правда? — он резко поднимает голову, когда губы уже очень близко к шраму на шее. — Как это определяется? Фёдор злится, потому что возможность прикоснуться к чужому телу, за которым он уже неделю не может даже просто так наблюдать, вновь утеряна. Осаму был очень хороший манипулятор, подпустив к себе на шаг один раз, а затем на несколько сотен миль удаляясь вновь. — Тебе так важно? — Допустим, что да. Я же хочу сыграть на ней, должен знать тонкости. — Ты? Сыграть? — Достоевский совсем отодвигается и смиряет Дазая оценивающим взглядом. Этот музыкальный инструмент был очень особенным. Нет, его не сотворил великий мастер, на нем не играл какой-то знаменитый музыкант, даже автографа от композитора не находилось. Просто Фёдор всегда думал, что на длинном грифе растянуты не просто струны, а его душа. — Ну да, а что? Бывают же слепые музыканты. Кто знает, может я как раз из таких. По крайней мере, оптимизм, не присущий Осаму, радовал. В карих глазах сияло счастье и хитрость, ему это действительно шло. Фёдор закусил губу, в очередной раз наблюдая за руками Дазая, которые водили невидимым смычком туда-сюда. — Я подумаю, — Фёдор поднимается с плитки, чтобы забрать свое пальто, что валяется рядом. Скоро уже придут на пост медсестры, нужно сделать вид, что ничего необычного не происходит. Лишние разговоры о личной жизни никому не нужны, тем более, что пару слухов уже ходят по языкам в их отделении. — Вы уж хорошо подумайте, как умеете, — Осаму неуклюже поднимается на простынь, подтягивает к себе ноги. — Надеюсь, что ваше решение меня обрадует. — Не указывай мне, — Достоевский отряхивает свою ушанку, которая напоминала о родине. — Тебя и так, гляжу, сегодняшняя встреча порадовала. — Ну, не без этого, — Дазай облизывает свою губу и легонько ее прикусывает. Право, на это невозможно спокойно смотреть. Фёдор уже месяц назад понял, что происходит что-то неладное. Нет, подобные странности появились с самого начала, когда Дазай назвал его просто человеком, который проходит мимо, не желая показывать свои шрамы. Почему в тот момент захотелось стать ему близким — это загадка, просто маленькая прихоть, которая теперь переросла в симпатию. Кажется, что взаимную. От этого не легче. — Ладно, мне пора, до вечера, — Достоевскому сложно закрыть дверь в палату сто шестьдесят. Куда уж лучше ее вообще не закрывать, чтобы проходя мимо замечать этот худой силуэт в углу кровати, который перебирает мелкие вещи в руках. — Таблетки выпить не забудь. — А я почти забыл уже, мне так голову вскружило, — Дазай смеётся. Этот хохот отдается звоном в голове, и Фёдор закрывает дверь до щелчка. Становится зависимым, хотя планировал, что только Осаму станет таким. *** Дазай не помнил, когда последний раз просил прощения у Чуи и Оды, не помнит, когда вообще прокручивал в голове эти самые воспоминания, но явно понимал, что сейчас не время. Но мысль атаковала. Достоевский стоял рядом, закутывая на нем довольно теплый шарф и поправлял волосы. — Это обязательно? — Обязательно. Нет, если ты, конечно, хочешь просидеть все мои выходные тут один, то давай, пожалуйста. — Не хочу. Фёдор мысленно добавляет, что тоже не хотел бы. Осаму просто понимает, что не переживет такого долгого срока, даже не хочет пробовать снова строить новый мир в четырех стенах, который потом все равно разрушат. Просто именно сейчас воспоминания начинают душить, а вина расцветает огромным цветком. — Ну вот, поэтому пошли. Медсестры и санитарки довольно странно провожали их взглядом. Достоевский понимал, что стоит только шагнуть за порог, то сплетни полетят с бешеной скоростью по всему зданию. Становилось неприятно, но ещё неприятнее было просто так оставлять Осаму в этом коллективе, где его просто никто не поймет, поэтому Фёдор выбрал меньшее зло. Дазай медленно переставлял ноги, но вполне уверено. Он давно уже не ходил так далеко, за пределы больницы, от этого становилось не по себе. Он сильнее сжал пальцы на рукаве чужого пальто. — Что, страшно? — Непривычно. Уже полгода не было такого. — Ничего, ты же мне веришь, да? — Конечно, — звучит совсем тихо, Фёдор не слышит, но продолжает путь. Ему не нужно подтверждение. Осаму шире открывает глаза, путаясь в своих мыслях. Достоевский — это как маяк для кораблей, которые в ночное время попадают в туман. Эти самые молочные облака, которые не дают пути — воспоминания Осаму и вечное самокопание, он сам — это побитая маленькая лодка в океанах отчаяния и жизненной суматохи. Фёдор Достоевкий — это не просто врач, а самый настоящий проводник в нормальную жизнь, где вина не давит так сильно. — А ты уже давно не извинялся перед Чуей, да? Перед Одой? Отпустил эту ситуацию? Дазай замирает, понимая, что врач откуда-то знает слишком многое, даже то, что не следует. Немой вопрос застревает в пространстве, а Достоевский лишь усмехается. Они преодолевают лестницу. — Откуда? — Дазай, — Фёдор ложит свои руки ему на щеки, чтобы сказанное произвело бо́льший эффект. — Ты слишком громко кричишь о том, в чем ты не виноват, понимаешь? Прошлое — это прошлое, важно, какой ты сейчас. Он слишком часто, выходя из палаты, слышал фразу, которая была пропитана отчаянием. «Простите, что живой». Она отпечаталась везде, где только можно, после этих слов Достоевский понял, что хочет больше никогда подобного не слышать. И сделает для этого все. — Наверное, — сказано одним движением губ. — Вот, надеюсь, что подобные мольбы к небу окончательно сегодня закончатся. Обещаешь? — Угу, — всего кивок головы, но и это даётся трудно. На улице идёт снег — это не типично для Йокогамы, но все же бывает подобное. Дазай плохо помнит снег, как все это выглядит, поэтому расстраивается. Холодные хлопья падают ему на лицо, волосы, мгновенно тают и остаются всего лишь обыкновенными каплями воды. — Что? — Фёдор оборачивается, когда спутник замедляет ход. — Не вижу снега. — Знаешь, из-за холода у тебя щеки красные, — он тянет за собой. — Но его не очень много, чуть-чуть землю прикрывает и все. Знаешь, в России намного больше, целые сугробы, такие огромные, что можно провалиться. — Так почему ты в Японию приехал? — Разве важно? — голос меняется. — Это все уже забыто. Я же сказал, что прошлое — это прошлое, давай не будем старое ворошить. — И ты опустил его? Свои воспоминания. — Да, — Достоевский смотрит в карие глаза. — Мне в этом кое-что помогло. Дазай довольно кивает и ускоряет шаг. Фёдор все ещё мельком смотрит на Осаму, словно боится, что его обвинят в черезмерном внимании, но нет, это невозможно. — Мне тоже кое-что помогает, — ухмылка озаряет лицо, появляется хитрый прищур. Они оба понимают, что говорят друг о друге, но у Достоевского из-за подобной игры появляется некая раздраженость, а Дазаю просто бесконечно весело. Ради небольшого счастья Осаму можно и потерпеть, ведь, кажется, его было так мало у него за столь короткую жизнь. *** Тут, вроде тепло. Дазай проводит рукой по музыкальному инструменту — гладкий. Струны начинают выть из-за каждого лёгкого прикосновения. — Не так, — Достоевский двигает виолончель ближе. — Я, конечно, от тебя не ожидаю ничего хорошего, но раз ты хотел попробовать, то давай. Осаму резко проводит смычком по струнам, а потом ухмыляется, понимая, что звук вышел самый что ни на есть отвратный. Он снова скалится и задевает струны в противоположном порядке, попутно зажимая пальцами. Фёдор нервно стискивает зубы, понимая, какая какофония заполняет весь его дом. Хочется немедленно забрать инструмент из неумелых рук и закрыть в черном футляре, чтобы его никто и никогда, кроме него, не трогал. Но Дазай ловко перебирает пальцами по струнам и не намерен прекращать, ему действительно интересно это делать. Руки скользят вдоль и поперек, как давно он не ощущал ничего подобного. — Получилось ужасно, — Осаму озвучивает это сам, но не спешит завершать начатое. Ещё одно движение и дома снова все звенит из-за громкого и насыщенного стона струн. — Почему ты молчишь? — Наблюдаю, — недовольство удается скрыть. — Я чувствую, как тебя напрягает это. — Что? — Вот это, — Дазай снова ведёт смычком, на этот раз более нарывисто. Инструмент по настоящему издает вопль. — Ещё раз повторить? — Нет, хватит. Фёдор внимательно смотрит, как ловко пальцы гнуться, зажимая совершенно разные струны. Среди этих действий нет ни одного правильного, даже близко не стоит. — А, может, ты сыграешь? — Я? Ну, давай, — Достоевский забирает виолончель из перебинтованных рук и садится на стул. Родной гриф упирается в плечо. А инстумерент немного дрожит, предвкушая руки профессионала. — Что будешь играть? — Я не помню названия. Трогательные ноты раздаются в полной тишине, Дазай закрывает глаза и чувствует, словно смычек проходит по нему, а не по струнам. Тревожная музыка сменяется плавной, затем чуть быстрее, меленнее, невозможно остаться равнодушным к заунывной мелодии, что теперь раздается совсем рядом. Сердце бьётся в унисон, как какой-то незначительный аккомпанемент, но без этого музыка не казалось бы целой. Суицидник понимает, что ресницы становятся мокрыми, по щеке стекает одинокая слеза, когда мелодия берет в очередной раз очень высокую ноту, проникает в самое сознание и мысли. Он думал, что плакать ему уже никогда не придется, ведь все слезы кончились после смерти своих друзей, но нет. Ещё раз зареветь он может, но не от слабости, сожаления и в утеху себе, а от восхищения. Он чувствует, как пальцы Достоевского передвигаются по струнам, чувствует абсолютно все, что происходит, а когда игре приходит конец, то опустошенно смотрит перед собой. Достоевский убирает виолончель обратно, чтобы на ней не было пыли, скрывает ее от посторонних глаз. — Ну как? — Проникновенно, очень искренне, — Дазай тут же смахивает слезу, пытаясь забыть эту слабость. — Ты… Давно уже играешь, да? — С самого детства, — Достоевский подходит ближе. — Никогда с ней не расстаюсь. — Это, наверное, здорово. Мне не понять, у меня в жизни все очень скоротечно, кроме попытки умереть, — и снова ухмылка. — С чего вообще такие мысли? — Не важно, — Дазай закрывает глаза, ведь слезы не перестают стекать по щеке. Рука вновь касается его лица, осторожно растирает солёную дорожку. Осаму понимает, что Фёдор видит все — даже то, что пытаешься утаить, поэтому лишь медленно поднимает голову. — Важно, я слышать хочу, — снова этот дурацкий тактильный контакт, который заставляет Осаму повиноваться. Он не выдерживает прикосновений, и Фёдор это, видимо, понимает. — Такие мысли давно, — Дазай прикусывает язык, но чувствует, как большой палец скользит вдоль челюсти. — Просто нет смысла жить и ждать очередное страдание, которое уготовила тебе судьба, если можно все быстро прервать. Если бы я умер, ну, допустим, года два назад, то не застал бы смертей других людей, которые мне важны. Да даже если люди мне не важны, то просто бы не видел всей несправедливости мира, что случилась. Некоторую и я принес. — Так должно было случиться, если бы… Не думай как было, если бы ты тогда, несколько лет назад, поступил иначе. Живи настоящим. — У меня плохо получается. — Нет плохо, нет хорошо, — Достоевский снова приближается, почти опаляет дыханием шею. — Эти установки снова лишь в твоей голове. Губы прижимаются к шраму на шее, осторожно следуют выше, прислоняются к скуле. Дазай растворяется в чужих прикосновениях, медленно следует за чужими руками и ложится на кровать. — Да, но что же с ними сделать, если они уже есть? — горячее дыхание, даже очень. — Убрать, просто взять и убрать, — Достоевский замирает над лицом Осаму, откидывает карие волосы со лба. — Тебе легко говорить, — Дазай подаётся немного вперёд, легко прикасается к губам, но тут же возвращается на место, дразня своими действиями. Фёдор резко опускается за ним, не разрывая легкий поцелуй, а когда суицидник понимает, что дальше уже вжиматься некуда, то ложит руки на чужую грудь, отстраняя. — Может быть, — Достоевский убирает перебинтованные запястья, заводит их чуть выше головы, наблюдая за Дазаем. Его смущение — это набор самых разных чувств, которые проявляются не сразу. Фёдор рад, что имеет возможность видеть эти перемены в настроении. — Когда ты закрываешь глаза, то слишком сильно морщишься — это прекрасно, — он перекидывает ногу через Дазая, сильнее вжимая того в простынь. — Не знаю, — похоже на возмущение, которое сбивается полустоном. — Так я тебе говорю, у тебя щеки красные, а губы припухлые из-за того, что ты их так закусываешь. Не надо, — он медленно ведёт пальцами по рту Осаму, чувствует возмущение. — Очень возбуждает, весь твой внешний вид. Расслабься. — А ты мне не указывай, — почти шипение. — Зачем мне указывать, если ты сам этого хочешь, — Фёдор шире открывает свои глаза. — Дышишь часто, даже пуговица уже одна расстегнулась или это уже давно? Указательный палец упирается в зубы, приходится надавить на челюсть, чтобы коснуться языка. Губы плавно охватывают палец, принося небывалое удовольствие, что дрожью расходится по всему телу. Дазай прикрывает глаза, понимая, что подобное не кажется противным, а даже наоборот. Он пару раз выгибается вперёд, но из-за того, что Достоевский вдавливает его в простынь, получается плохо. В итоге подобные движения только наращивают возбуждение. Пальцы убирают изо рта. — Не ожидал, — лицо Фёдора напротив, он оставляет очередной скользящий поцелуй на чужих щеках. — Ты меня недооцениваешь, — Дазай снова ухмыляется. — У меня есть чем удивить в любой момент. — Да? Осаму делает резкий рывок вперёд, пока Достоевский теряет бдительность и переворачивает его. От смены позиций Фёдор недовольно фыркает, но замечает растерянные глаза Осаму и тут же заливается смехом. — Как можно доминировать, если изначально слабее? Ты даже не видишь меня, Дазай Осаму, оставь свои попытки. Доверься. Его обнимают осторожно, словно извиняясь за эти, может быть, больные слова и снова опускают вниз. Достоевский не спешит подчинять другого человека, скорее хочет, чтобы он свыкся со своей ролью. — На неопределенный срок, — вторая пуговица расстегивается на белой рубашке, оголяя все больше бинтов. — Только потому что верю.
209 Нравится 9 Отзывы 45 В сборник
Отзывы (9)