ID работы: 8766161

Искусство лгать

Oxxxymiron, SLOVO, Слава КПСС (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
462
автор
Размер:
54 страницы, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
462 Нравится 130 Отзывы 95 В сборник Скачать

Глава 8. "Тут лучше промолчать"

Настройки текста
Это последняя моя запись в этой тетради. Мирон мне её вернул, правда, частью страницы вырваны — он уверяет, что сжег их, и мне легче верить ему, чем не верить. А впрочем, допишу сейчас эту последнюю записку и всё сожгу совсем, к чертовой матери. Оно по правде и хорошо — жечь к чертовой матери то, что тебя не отпускает. С того дня, как я в последний раз брался за перо в «Кафе де Пари» в тот кошмарный вечер, миновал месяц. Про дело «Потрошителя из Пассажа» написали с тех пор все газеты раз по шесть, и, как всё в столице, дело это уже понемногу забывается. Однако недели три Мирон Янович Фёдоров с первых полос не сходил: всё пестрело фотографиями его самодовольной жидовской физиономии. Поначалу, правда, были у него какие-то неприятности из-за того, что убийцу он не задержал, а пристрелил на месте. Особенно когда выяснилась личность убийцы, ставшая едва ли не главным потрясением в этом гнусном деле. Шутка ли — мало того, что убивали мужчин-проститутов, так еще и делал это не какой-нибудь сумасшедший кокаинщик из портовых доков, а сам князь М. Этого князя М., впрочем, в свете давно не принимали и почти отказывались знать, считали за чудака и даже персону нон грата, особенно после подозрительной смерти его жены лет десять назад. Но все ж таки он был из знати и жил не бедно, хотя и очень отчужденно и никого никогда не принимал. Поразмыслив, решили, что именно такой диковатый нелюдим и мог оказаться способным на нечто этакое, и углядели в этом некую даже пикантность. Поэтому Фёдорову простился его выстрел; сыграли роль и мои показания, которые мне пришлось дать хотя бы для того, чтобы снять с Мирона всякую ответственность за его поступок. Он дважды выстрелил в князя М., другой раз уже в мертвого; как по мне, стоило бы и трижды. Я той ночи почти не помню. Я пошел с ним и так уже пьяным и после понюшки кокаину. В квартире он сразу же что-то еще мне дал, и я мгновенно потерял власть над своим телом, хотя оставался в сознании и ясном уме, всё видел и понимал. Он говорил мне что-то почти ласковое, чтобы я не боялся, что больно будет недолго; не помню хорошенько. Я совершенно уверен, что он собирался меня там вивисектировать, и что с другими несчастными произошло именно это. Как Мирон меня оттуда увел, я не помню, очнулся уже дома, в постели и с хлопочущим надо мной Ваней. Тут у меня опять случилась горячка, кажется, от нервов, и я пролежал неделю, как раз когда больше всего бурлило. Всю эту неделю Мирону довелось сидеть под домашним арестом, поскольку ждали моего свидетельского показания. Но теперь это всё позади, всё разрешено. И всё стало опять по-прежнему. Но ненадолго. Скоро всё очень изменится. Пишу, чтобы понять и уложить у себя, как до этого дошло, и не ошибаюсь ли я, принимая такое решение. Впрочем, оно всё равно во мне твердо, даже если и ошибаюсь. Ваня, разумеется, про всё узнал из газет. Хоть там и не напечатали моё имя (в чём тоже, как я подозреваю, заслуга Мирона), однако же нетрудно было сложить все факты в единую картину. А дальше случилось в точности то, об чём сказал мне Фёдоров в наш последний разговор, когда я дал ему мою исповедь и чуть его не убил за неё. Ваня меня пожалел. Никакого презрения, никакого негодования на мою низость и годами длившийся обман — ничего: только горчайшее сострадание за мою несчастливую участь. И точно как предсказывал Мирон, жалость эта меня без ножа резала живьем, вивисектировала меня, и я умирал от боли, причиненной мне стыдом и оскорбленной гордостью. Хотя откуда бы гордость в Сонечке Мармеладовой? Сонечка — она не про гордость, она про жертвенность, которая, впрочем, в сути своей нелепа и никому не нужна. От Вани я съехал на другой день после допроса, на котором свидетельствовал невиновность Фёдорова и вину князя М. Ваня очень просил остаться, обнял меня, я объятие вернул, но всё равно ушел. Снимаю пока угол, но это ненадолго. Скоро мне и отсюда съезжать. Ване, впрочем, новый адрес я оставил, и не удивился, когда на мою новую квартиру явился Мирон Янович Фёдоров. Когда он вошел, я пил чай, дешевый и невкусный, по три копейки взял в бакалейной лавке на углу. Он подошел и сел подле меня, посмотрел молча, а когда я поставил чашку, взял ее тоже, не спросясь, и допил за мною. Так мы еще посидели. Потом он порылся в кармане и положил передо мной мою пропавшую тетрадь, которой я обыскался на старой квартире. — Прости, что взял её. Ты тогда в обморок упал, а она на столе лежала. Иван мог увидеть. Я сгрёб тетрадь, уже видя, что часть листов выдраны. И зная, что зачем бы он это ни сделал, но имени поджигателя на Козельнической не выдал и не выдаст. — Я в газетах читал, тебя к награде приставили, — сказал я, чтоб сказать что-нибудь. Мне почему-то тяжело было с ним рядом: может, оттого, каким он видел меня… каким голым он слишком уж часто видел меня. — Приставили. И место предложили в Петербурге, начальником следственного отдела. — Останешься? — Покамест останусь. Дела еще неоконченные тут есть, такого рода, что их сподручнее решать, имея нужные связи в следствии. — А после? Не знаю, отчего я его расспрашивал. Точно мне хотелось убедиться, что он кончит свои дела и уедет поскорей назад в Москву, а может, напротив, как раз этого и не хотелось. Я не могу сказать, что как-то иначе стал глядеть на него после того, как он спас мне жизнь: я и прежде на него странно глядел, с первой же нашей встречи, не так, как должно было. А только мне хотелось этого человека где-то рядом, чтобы он видел меня и знал, что я знаю, что он видит… а в то же время и стыдно. — Собственно, моё расследование касается до тебя, — проговорил Мирон не ответив на мой вопрос. — Ты тогда упоминал про Аркадия Берестова. Я решил выяснить про этого человека. — Зачем? — спросил я резко. — Оставь это! — Я бы не оставил, — сказал Мирон с твердым упрямством в голосе. — Уж поверь, не оставил бы, заставил бы его за всё ответить. Да только его уже Бог к ответу призвал. Полгода назад его коляска раздавила у ворот собственного дома. — Скатертью дорога, — вырвалось у меня. — Да, хоть тут тебе рук пачкать не пришлось, — отозвался Мирон тихо. Тут мы помолчали. Я думал про тот вечер, когда держал его на прицеле, а об чем думал он, не знаю. — Тогда я решил выяснить другое: твое происхождение, — продолжил Мирон, точно и не сбивался вовсе. — Уж если у нас трущобный роман в духе Эжена Сю, так пусть роман до конца, так? Он неловко усмехнулся, а я пристально смотрел на него и молчал. — Что ты знаешь о своих родителях, Слава? Кто они были? Мне не хотелось отвечать. Да и нечего было отвечать. Но все же я проговорил неохотно: — Да что тут знать? Подкидыш — он подкидыш и есть. — Да, но кто тебя подкинул? Ничего не знаешь? — Нет, нам не говорили. В Воспитательный дом можно детей приносить анонимно, хотя можно и от себя. Меня анонимно подкинули, и денег на меня не давали никаких, сколько я знаю. Разве только… — Что? — переспросил Мирон, внимательно глядя на меня. Я давно про это не вспоминал. Не было света в этом воспоминании. Но и скрывать было нечего. — Ко мне раз приходила какая-то женщина. Лет десять мне было. Я играл во дворе и увидел её за оградой. Она там стояла в черном платке, держалась за ограду, словно каторжник за решетку, и так на меня смотрела, что мне сделалось не по себе. — Как смотрела? С нежностью? — Нет, то-то и оно, без нежности. С мукой какой-то и… не знаю сам, давно было. А только мне показалось, будто она за что-то меня ненавидит. Ваня тоже заметил и сказал, что, наверное, это моя мать. Но я не поверил: матери не так глядят. А она так глядела, как будто я ей всю жизнь поломал. Я думал, она вот-вот в меня плюнет. Но потом она увидела, что я заметил, и сама ушла. — Скорее всего, Слава, это действительно была твоя мать. Княгиня Анастасия М. Я глянул на него, не понимая. Князь М. — это ведь тот, который… — Она отдала в Воспитательный дом ребенка, мальчика, под именем Вячеслав Валерьевич Карелин. Об этом осталась запись в архивной книге приюта. Непросто было добыть эти записи, они содержатся в секретности, но для меня нынче в Петербурге многие двери открыты. Там есть еще некоторые сведения о тебе — про день твоего рождения, девятое мая, и еще про то, что ты законнорожденный. Хотя сама княгиня носила не ту фамилию, которую поручила оставить тебе. Она в девичестве была Карелина. Я вскочил. Меня стала бить дрожь. — Молчи. Молчи, не желаю, чтобы ты дальше говорил! — Но ты должен знать, Слава. Скоро поймешь, зачем. Тут больше, чем ты можешь вообразить. Сядь, пожалуйста. Я в смятении посмотрел на него, но всё-таки сел. Сердце больно колотилось у меня в груди. — Княгиня М. умерла более десяти лет назад. Судя по всему, как раз незадолго до смерти к тебе и приходила. С мужем, князем М., жила она из рук вон плохо, и есть сведения, что он часто её поколачивал, а может, что и похуже. Детей у них не было, но я нашел одну бабу, чухонку, что служила у них горничной двадцать лет назад. Она рассказала, что барыня ждала дитя и уже была на сносях, как вдруг ей стало дурно и её увезли в больницу, а вернулась она уже без живота и без дитяти. Сказала мужу, что ребенок родился мертвым. По времени совпадает: было это в первых числах мая, чухонка запомнила, потому что в те самые дни у неё самой мать умерла, и она уехала от своих хозяев назад к себе в деревню нянчить младших братьев. А когда вернулась, барыня была уже дома. Но только чухонка видела, что княгиня с лица сошла, словно умерла вместе с ребенком. Такое, говорят, часто с женщинами бывает, особенно когда теряют первенца. Но годы шли, а она так в себя и не пришла, и не рожала больше. Муж на людях был с ней холоден, а за дверями спальни бил. Один раз она лежала от побоев в горячке, чухонка за нею ходила, и в одну ночь княгиня ей словно бы в бреду сказала: об одном, мол, жалею, что его отродье где-то ещё ходит по свету. После она встала, но скоро потом опять слегла и так и умерла. Я слушал, сгорбившись и закрыв лицо руками. Я не шевелился, потом почувствовал касание руки к плечу: бережное, чуть ощутимое. — Я знаю, это тяжело слушать. Ещё минутка. Княгиня оставила завещание, где призналась, что её ребенок не умер. Она сама хотела его умертвить, но не нашла сил и отдала в приют под именем Вячеслава Валерьевича Карелина. Валерьевича — потому что так звали её отца, имени князя она тебе оставить не захотела. Но написала и поклялась, что ты его сын и в законном браке от него рожден. Князь же никакого завещания не оставил вовсе. И теперь, когда он мёртв, всё его состояние, хотя и небольшое — твоё, Слава. По праву рождения твоё. Это придётся, по-видимому, отдельно отстоять в суде, но право — твоё. Я молчал. Кровь гулко и тяжко билась в голове моей, к горлу подкатывала волнами тошнота. Мирон наклонился еще ближе, чуть не дыша мне в темя. — Она больна была, Слава. Безумна. Может, от побоев, а может, он и выбрал-то её потому, что она сразу была такою. То, что она решила избавиться от тебя, следствие её безумия и… — Нет, — сказал Слава, выпрямляясь. — Нет! Она знала. Знала, что он чудовище, и снесла в приют его проклятый приплод. Не желала своей грудью вскормить. Так и есть! — Послушай, ты неправильно меня понял… — Так вот откуда это всё! — воскликнул вдруг я в неожиданном возбуждении, почти радостном — так радуешься, раскрыв наконец загадку, что мучила тебя многие годы своей неразрешимостью. — Что — всё? — Всё! Вся грязь, гниль, гной! Позор! Вся эта гнойная дрянь во мне — оттуда! Я приплод чудовища и сам чудовище. Всё объясняет! Я расхохотался. От души: я был искренно рад, даже счастлив в ту страшную для меня секунду. Не помню, как Мирон оказался рядом. Его рука очутилась на моей шее, и он крепко обнял меня. Я попытался вспомнить, когда меня кто-нибудь обнимал — даже Ваня, которого я по известным причинам всегда чуждался. И не смог. — Идём со мной. Слава, пойдем со мною. — Куда? — Не знаю. Прочь отсюда. Ты не то, ты не гниль и не гной, тебя просто поломали очень… Идём со мной, я тебя выведу. Он так жарко сказал это и с такою силой прижимал меня к себе, что во мне поднялся протест. Я высвободился из его объятия — правду скажу, ничуть мне не противного — и взглянул на него зло и болезненно. — Благодетелем моим стать желаете, Мирон Янович? Тоже захотелось себе garson gardee на содержание? Так я теперь человек независимый, состоятельный! Сдались вы мне! — и я опять болезненно и громко рассмеялся, хотя и видел, что ему больно от этого моего смеха. — Тебе не нужны благодетели. Ты сам о себе позаботишься. Теперь вот и денег сможешь получить, богат не будешь, но хватит прожить и тебе, и Ване… — Не смей про Ваню! — крикнул я, окончательно от него вырываясь. — Слышишь, не смей! — Любишь его? Он так нежданно это спросил и даже сам испугался вопроса. И тут меня как огнем ожгло пониманием, что Мирон-то наш свет-Янович — отнюдь не по этим делам. Что никогда прежде он такого не чувствовал, что и напуган и обескуражен не менее, а то и более моего. И что тоже пути дальше, отсюда, у него нет. От Сонечки Мармеладовой целым и невредимым никто не уходит. — Нет, — ответил я на его вопрос. — Нет, это не то. Вовсе не то! Он мне брат, лучше родного. Только этих денег кровавых, от князя М., не захотел бы ни за что взять. — И ты тоже не захочешь? Я кивнул. В самом деле, неужели же он шёл теперь ко мне и рассказал мне весь этот ужас лишь для того, чтобы предложить взять денег? От человека, который меня породил, как дьявол порождает черта, который довел до безумия женщину, что меня выносила, а потом сам же меня чуть не выпотрошил живьем? Впрочем, он наверное не знал, что я его сын, но дела это ничуть не меняет… Эти деньги бы мне к пальцам липли и красные пятна бы на них оставляли, лишь подумай я их взять. Нет. Лучше и вправду — Сонечка. Та хоть и гнойная, и лживая, а по-своему честная. — Я понимаю, — сказал Мирон. — Тебе надо времени. Я тебе дам времени, сколько захочешь. Останусь в Петербурге, сколько смогу, а ты решай… Об одном только тебя прошу. Не ходи больше на… эти твои бои. Будет уж, довольно себя наказывать. Да к тому же это опасно. А я не всегда буду рядом, чтоб шпионить за тобой у Пассажа. Так он сказал и всё сидел, и смотрел и ждал ответа. А я ответить не мог, да и теперь с трудом могу. Тут лучше промолчать. * * * Времени Славе понадобилось ни много, ни мало — полгода. Мирону было очень жаль состояния князя М., но без Славиного согласия тут ничему нельзя было дать ход. В итоге наследство отошло каким-то совсем дальним родственникам из деревни, и Мирон махнул на него рукой. Не то чтобы он вправду надеялся, что Сонечка, со всей ее слепой, до самоистязания доходящей гордостью, пожелает такого наследства. Но Слава должен был узнать всю правду о себе, чтобы не осталось уже больше ничего, что могло бы всплыть позже и душу ему растравить. Хоть в тот день Мирон и пожалел, что вообще рассказал ему о том, что выкопал в архивах Воспитательного дома — не надо было. Однако позже решил, что всё к лучшему. У Славы во всяком случае появился выбор, и он не глядел уже на Мирона, как на единственную возможность выбраться из грязи и нищеты. Хотя тут что одно, что другое — хрен редьки не слаще… Когда стало ясно, что Славиного упрямства не переломить, Мирон пошел на еврейскую хитрость, решив обмануть Славу его же методой. Он выхлопотал через свои связи хорошее доходное место в конторе для Ивана Светло, но строго наказал ему Славе об этом не говорить, а соврать, будто бы Иван нашел место сам — чтоб, не приведи Бог, Слава не счел, что Мирон таки навязывается ему в благодетели. Иван оказался малым понятливым, и слово сдержал. Так что Мирон оказался как бы на Славином месте: передавал дорогому человеку денег через третье незаинтересованное лицо, дабы оберечь ранимую гордость этого человека. Однако Мирон подозревал, что Слава в глубине души понимает, что хорошее место досталось Ване не просто так. А то, что он не стал учинять из этого скандал — говорило, может быть, что от Мирона Слава согласен принять не только лишь спасение жизни и горчайшую правду о своем запятнанном происхождении. Это много стоило. Ваниного жалования хватало теперь на двоих с лихвой, и, сколько знал Мирон, Слава и вправду забросил совершенно свои «бои». Хотя недолго еще ходил к Илье Фомичу «высаживать tante на тугрики», более по привычке, нежели из нужды. Но и это вскоре сошло на нет, когда Ваня купил ему давно взлелеянные в мечтах книги — Гёте и Шиллера в оригинале. Слава бросился на них и про свои променады по Невскому скоро забыл. Понемногу Иван уговорил его учиться; он и сам тоже вернулся в университет, и Славу убедил часть курса посещать свободным слушателем. Ходя на эти лекции, Слава по итогам их написал несколько статей о немецкой поэзии, которые Ваня каким-то чудом сумел пристроить в университетский литературный журнал. Эти статьи неожиданно для всех, а более прочих для самого Славы, стали вдруг очень популярны. Он стал моден в университетском литературном кружке, его стали звать на вечера, втягивать в споры, искать его мнения и оценок. Он умел видеть самую суть, вглядываться в чужое нутро, потому что не было в человеческой душе такого дна, какого он бы еще не видел и не познал на себе. Прошлое его осталось неразглашенным, потому что в газетах не промелькнуло тогда, стараниями Мирона, ни Славиных фотографий, ни настоящего имени. Он, кажется, совершенно порвал с прошлым, как мог судить Мирон по их редким встречам, и действительно пытался смотреть вперед. Но только не очень-то получалось у него. Учение, знакомства, даже известность (скоро печатать его стали весьма охотно, и он начал весьма прилично зарабатывать статьями и стихотворениями) — ничто это его не развлекало, и всё было не то. Мирон всё не уезжал, ждал — что Слава вспомнит о его просьбе или же спросит, скоро ли Мирону возвращаться наконец в Москву. Но не было ни того, ни другого. Они встречались изредка, как старые приятели, Слава рассказывал об своих успехах, Мирон — об своих (карьера его в столице казалась весьма перспективною), они выпивали, но и только. Чёрной темноты и немого безумия уже не было в Славиных глазах, но всё равно оттуда упорно, тоскливо и голодно выглядывала Сонечка Мармеладова. И как запинать её туда, откуда бы она и носа высунуть не смела — про это Мирон не знал. Однажды, месяцев через семь, Мирона под ночь потревожил стук в дверь. На пороге он увидал Славу: бледного, но прекрасно одетого во всё новое, гладко причесанного и с небольшим саквояжем в руке. — Я в Швейцарию еду нынче, — сказал он как-то невпопад и даже не поздоровавшись. — Поезд через два часа. Ну, прощаться? Грубо даже сказал. Мирон заморгал, сперва не понимая. А потом вчитался в этот пытливый, болезненный — по-прежнему — взгляд, и разом вспомнил тот разговор на Славиной убогой квартирке. «Идём со мною. Прочь отсюда». Сам же позвал… Он сорвался с места и кинулся собирать вещи. В Швейцарии прожили еще месяца четыре, покуда Слава учил немецкий. У него обнаружилась восхитительная способность к языку, и к концу этого срока он читал и говорил уже вполне бойко. Мирон эти месяцы употребил на поиски собственного места, что оказалось непросто, но наконец он выхлопотал себе должность при русском посольстве в Австрии. Туда и перебрались. Слава хотел подучить еще язык и заняться серьёзно переводами на русский Гёте и Шиллера. Потому что, как он настаивал, сносных переводов как не было, так и нет. Они оставались друзьями, и только; их единственным тесным соприкосновением осталось то давнее нечаянное объятие в темноте. Мирон сам не знал, рад этому или нет. Он понимал, что обречён на Сонечку, проклят Сонечкой, и еще понимал, что Сонечка — вечная, всегда она будет выглядывать, голодная и затравленная, из Славиных глаз, хоть и много прояснившихся за прошедшее время. Знал он и то, что этот человек — кем бы он ни был, хоть Славой, хоть Сонечкой — нуждается в Мироне Фёдорове, и пусть не умеет это сказать словами, но потребность эта было чересчур осязаема, чтобы от неё отрекаться. Когда они селились вместе (они всегда везде селились вместе и даже спали часто в одной комнате, хоть и врозь), то, кажется, их принимали за одну из тех экстравагантных пар, которых связывает много больше, чем дружеская близость, но кто от строгости закона вынужден эту близость скрывать. Впрочем, они ничем не компрометировали себя, потому что ведь и не было ничего. Хотя Мирон часто в ночи зажигал свечу и глядел на бледный профиль Славы при луне, вглядываясь и всё надеясь: не пропала ли из острых черт проклятая Сонечка? Нет, не пропала. Она навсегда там. С ней им обоим жить. И пусть во всём этом было премного странного, а в их недосказанной близости — много лжи, но эта ложь всегда была во благо кому-то, и никогда — во вред одному из них. Им обоим есть куда двигаться, хотя конечной цели пути они сами не понимали, но оба неоспоримо желали пройти этот путь бок о бок. Ибо высшая степень искусства лгать — это отречься от своего мастерства и смочь наконец говорить правду.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.