Убогий карцер
14 ноября 2019 г. в 04:01
На лицо аккуратно опускается ткань, передавливает на затылке, забирая у чайных глаз остатки искусственного света в небольшой комнате. Кожа покрывается мурашками, ощущая, как чужие пальцы осторожно касаются ее, проводят по шейным позвонкам, царапают путь до ключиц и дергают пуговицу на рубашке. Достоевский чувствует, как под его ладонями тело Осаму напрягается, как тот неровно дышит, хватая дрожащим ртом воздух. До теплоты двух тел остаются лишь считанные секунды, и Федор аккуратно обнимает незваного гостя, чувствуя, как тот сжимает его плечи, проводит пальцами по позвоночнику и прижимает к себе сильней, упираясь щекой в плечо. В любом бы дешевом романе сейчас написали о том, как время вокруг этих двоих остановилось, как воздух накалился, и как их сердца пропустили по удару. Но реальность любит разрушать надежды и мечты, с глумлением наблюдая за истерзанными душами, вброшенными в поток жизни.
— Я люблю тебя, — шепчет в плечо Федору Дазай, сильней сжимая его рубашку на спине. — Чуя, я люблю тебя…
Где-то под ребрами режет и кровоточит, но Достоевский лишь сглатывает, закрывая глаза и желая на эти несколько секунд потерять слух.
— Я очень сильно люблю тебя…
Голос Осаму, низкий и бархатный, отдающий пьяной сладостью, бьется о серые стены, разнося ненавистное имя по всем углам. Федор хочет растаять в этом голосе, хочет услышать свое имя, но в горле предательски першит. Боль под ребрами усиливается, стуча по костям бешенным сердцем. Время ползет раненной псиной, воет в унисон с всхлипами Дазая, который с каждой фразой сильней сдавливает худое тело русского.
— Прости меня, Чуя…
Федор давится болью, прикрывая дрожащими руками рот. Вырваться из крепких объятий Дазая кажется практически невозможно, но молодой человек дергается, разрывая замок из рук на спине, и несется в ванную, по пути ударяясь плечом о дверной косяк.
Шум воды несильно заглушает кашель, переходящий на хрип. Горло дерет, царапает изнутри чем-то колючим, что рвется наружу, мешаясь с тошнотой. Слюна течет по подбородку, постепенно окрашиваясь в красное, смывается ледяной водой, а кашель с каждой секундой становится все громче. Федор дрожащими руками вытирает рот, смывает с бледных пальцев кровь, но тщетно — грудную клетку словно прорвало. Дрожь в плечах усиливается, когда вместе со слюной в раковину падает что-то смятое, отдаленно напоминающее бутон цветка.
— Твою… — Достоевский давится словами — Мать…
Белые лепестки прилипают вместе со слюной к подбородку и губам, мнутся в ладонях, забиваются в зубы. Вкус цветов отвратителен, он вяжет язык, сводит скулы, заставляя морщиться, сплевывая пережеванные бутоны в унитаз. Пирексия. Цветки не тонут в воде, лишь бьются о керамику. Глаза режут слезы, дыхание пережимают стебли в глотке, а грудную клетку сводит судорога. Достоевский ломается, наклоняясь и снова сплевывая несколько бутонов. Органы словно переворачиваются внутри, подступают в глотке, вываливая все в виде растений, перемешанных с кровью.
Кашель заглушает шум воды в раковине, где-то вдалеке Федор слышит стук в дверь и монотонный голос Осаму.
— Все нормально?
Говорить невозможно — глотка забита растениями, поэтому Достоевский лишь мычит, в панике бросаясь к двери и закрывая ее на щеколду. Никто не должен видеть его сейчас, да и вообще знать о том, что происходит.
Дазай за дверью с минуту молчит, затем осторожно бросает:
— Прости.
Как ножом по сердцу. Федор скатывается по двери вниз, все еще зажимая дрожащими руками рот и глушит истерику, выходящую из худого тела в виде колючих цветков.
Осаму не ждет ответа — он ему не нужен. Как и не нужен сам Достоевский, прячущийся за шумом воды в ванной комнате. В коридоре холодно, сквозняк ползет по паркету, заставляя японца уйти обратно в спальню и без сил опуститься в кресло. На часах только одиннадцать вечера, но ощущение, что уже далеко за полночь, падает на опущенные плечи вместе с чувством вины. На экране смартфона отсутствуют какие-либо уведомления, звонки несколько часов упорно игнорируются, а сообщения, скорее всего, до адресата так и не дошли.
«Пиздуй к своей русской шлюхе» — последнее, что тогда написал Накахара, после чего на экране высветилось болезненное «этот пользователь добавил Вас в черный список». Дазай не возражал, это было не в первый раз, да и Чуя всегда был отходчивым и раз за разом возвращал все сам спустя пару часов. Писал, звонил, приезжал. Утыкался сопящим носом в ключицу и шептал, как не может без него, без Осаму, как он, Осаму, стал для него чем-то большим, чем просто знакомым или напарником.
Но не в этот раз.
Неделя. Чертова неделя безысходности и неизвестности, которые топили Осаму в переживаниях и алкоголе. Он чах от нехватки общения, звонил каждый раз с надеждой, что необходимый так сильно абонент ему ответит, но звонки обрывались короткими гудками, а сообщения игнорировались. Ехать разговаривать лично Дазай не решался — не привык обсуждать проблемы с Накахарой лицом к лицу, не привык к его взрывному характеру и требованиям, которые тот выставлял за каждую ошибку или измену Осаму.
Неделя, полная одиночества и алкоголя. И ее конец привел к Достоевскому, объятия которого всегда теплые, а самодовольная ухмылка кривится в боли от неразделенных чувств. Дазай пользуется этим. Пользуется, пятная бледную спину в красных отметинах, прокусывая кожу и выбивая стоны из худого и покорного тела. Федор, такой дерзкий, свободолюбивый и внушающий страх, в его руках становится послушной собакой, вылизывающей носки туфель.
— Все нормально, — безэмоционально роняет Достоевский, появившись в дверях спальни. Он идет к Дазаю, идет медленно, на ходу расстегивая на себе рубашку. Мертвенные глаза сверкают в тусклом свете ночника, смотрят прямо в чайные, не отводя взгляда. Осаму принимает эту игру в гляделки, протягивая руки вперед, хватая русского за бедра, позволяя тому упереться коленом в кресло.
— Все нормально, — повторяют посиневшие губы, накрывая чужие.
В груди ноет, болезненно, скребется по костям. Достоевский чувствует, как колючие шипы цветков вспарывают мышцы и легкие. Боль пронзает тело вместе с поцелуями Осаму, такими теплыми и рваными, не имеющими никаких чувств. Дыхание бьется о стены, обжигает кожу, с которой медленно стягивают одежду.
— Я останусь на несколько дней, — шепчет Дазай в шею русского. Тот в ответ лишь кивает, утопая тонкими пальцами в темных волосах.
Пусть. Часы, дни — все это не имеет значения. Федор растворяется в объятиях, забивая себе голову мнимой взаимностью. Здесь и сейчас Осаму находится именно с ним, целует именно его. На большее он, Достоевский, не имеет права рассчитывать.
Утро бьет в окна со всей силы, прожигает сквозь стекла кожу, обнажает ночную ошибку, разбросанную по паркету смятыми вещами. Дазай нервно курит, изредка бросая взгляд на еще спящего Федора. Тот сопит, морщится, когда при повороте черные как смоль волосы лезут в изящное лицо. Тонкие руки скользят по темным простыням, прячутся в толстом одеяле. Осаму морщится, давя сигарету в хрустальной пепельнице.
Эти сигареты курит Накахара. Только что вскрытая пачка летит с окна вниз, чтобы затем затеряться где-то на парковке.
— Чуе бы это не понравилось, — ухмыляется себе под нос Осаму, наблюдая за полетом бардовой упаковки. — Он бы рванул за ними следом.
— А ты бы рванул за ним? — слышится сзади.
Японец оборачивается, встречаясь своими глазами с полусонными глазами мертвенного цвета. Достоевский смотрит долго и внимательно, ожидая ответ. Но Осаму молчит, поправляя сползшие с рук бинты. Словно ничего не произошло.
Тишина провисает между ними. Федор ежится, ощущая ее физически, ее тяжесть и влияние на него. Это давит на самолюбие.
— Я задал вопрос.
— Не имею привычки отвечать на неугодные мне вопросы.
— Но…
— Мне уйти?
Достоевский тушуется, поражаясь своей покорности. Чайные глаза смотрят в упор, заставляя плечи опускаться.
— Нет.
В ответ — ослепительная улыбка Осаму, та самая, ради которой хочется убивать и завоевывать. Из-за которой в грудной клетке Федора цветник. От которой в итоге Федор сляжет в могилу. В горле противно першит, шипы цветов ощутимо царапают глотку, пытаясь вырваться наружу, и Достоевский срывается с места. Вопросы Дазая остаются где-то далеко. Впереди лишь дверь в ванную комнату, звук текущей из крана воды и долгий истошный кашель. Дрожащие пальцы мнут белые бутоны, размазывают по лепесткам кровь, а глаза слезятся, наблюдая за столь мерзкой картиной в зеркале.
Отвратительно. Федор давится цветками, сплевывает листья в раковину и пытается смыть с подбородка слюну. Его вид жалок, его лицо давно потеряло цвет, щеки впали, а зубы начали портиться от острых шипов, что раздирали десна в мясо. Жизнь стремительно покидала когда-то сильное тело, выблевывалась вместе с белизной лепестков. Достоевский был готов поклясться, что где-то над собой во время каждого приступа он слышал смех судьбы-суки, которая так удачно отыгралась на нем. Понять бы, за что, но черт уже с этим.
Осаму ждет за дверью, пытаясь ответить себе на вопрос — почему. Почему он каждый раз, когда этого русского накрывает приступ кашля, он стоит и ждет от него вестей. Не обращает внимание на едва подрагивающие пальцы, но не уходит, плавно поглаживая светлое дерево. За ним — истошный кашель, заглушающий шум воды и несвязные ругательства. За ним — Достоевский, активно пытающийся скрыть что-то важное.
— Все нормально? — осторожно спрашивает Дазай, три раза стукнув костяшками пальцев по двери.
Кашель резко прекращается, лишь шум воды остается неизменным. Спустя пару секунд дверь ванной комнаты медленно открывается. И вновь эти глаза трупного цвета.
Осаму осторожно повторяет свой вопрос, но ему не дают договорить. Достоевский срывается с место, обхватывая тонкую шею. Крепкие объятия заставляют грудную клетку хрустнуть, чужое дыхание резко обжигает замерзшую кожу. Федор прижимается к японцу слишком искренне, прячет лицо в ключицах, пытаясь унять дрожь в острых плечах.
— Все хорошо, — голос предательски дрожит. — Все хорошо.
Слова падают вниз, разбиваясь о паркет. Их не собрать воедино, им не найти возражения или опровержения. Они были непрочно собраны в предложение ложью, которая все еще растет цветником в груди Достоевского.
Осаму обнимает русского в ответ. Понимает, что тому нужно утешение, но лишь стоит, безучастно наблюдая за тем, как в его руках подрагивает бледное тело в халате не по размеру. Необходимо что-то сказать, нарушить столь угнетающую тишину, разорвать паузу между ними, но слова не складываются в предложения, в голове пустота, а Федор не дает никаких подсказок, как Дазаю вести себя сейчас с ним.
— Я заварю кофе, — тихо бормочет русский, отстраняясь.
— Лучше чай.