***
Скорее… Скорее… Эта мысль пульсировала в висках Эстебана, дрожала на его губах с каждым вдохом и выдохом, но не смела прозвучать. Нельзя было требовать этого от гребцов, налегавших на весла с возможным для них усилием, опытных и знающих, как распределить силу, чтобы не выдохнуться. Течение набирало мощь с каждым пройденным к берегу кабельтовом, замедляя их движение, предательски снося шлюпку вдоль мыса, туда, где берег был скалистым и крутым. На таком расстоянии было трудно судить, но страшное подозрение закрадывалось в разум юноши: если их прибьет к берегу там, то пробраться по утесам будет сложно и здоровым людям, а уж вынести из этой чертовой ловушки дона Диего… Эстебан был готов выть от бессилия сделать хоть что-либо. Он не пил сам, когда матросы подкрепили свои силы пресной водой из бочонка, но осторожно смочил отцу пылающее в горячке лицо и постарался сделать так, чтобы тот проглотил хоть немного питья. Рассвет уже взял свое, солнце начинало палить, и юноша старался держать в тени хотя бы голову отца, понимая, сколь губителен для раненого перегрев. Нужно в тень, в прохладу, кричал внутренний голос, жестоко требуя невыполнимого. Нужно много воды, спирт, хинный порошок. Нужен доктор, черт возьми! Нужно в Сан-Доминго, а до него никак не меньше сотни миль вдоль берега! Даже если причаливать и пополнять запасы воды на берегу, отец может просто не выдержать солнца! Господи, не отворачивайся от нас! Хриплый стон сорвался с губ дона Диего, когда очередная волна, неловко принятая в борт, встряхнула лодку. Эстебан ударился локтем о борт, стараясь сохранить неподвижность, уберечь отца от неосторожного рывка. Тот порой шептал что-то в бреду, едва слышно и неразборчиво, и слезы наворачивались на глаза подростка, который невесомо гладил его по щеке и убирал встрепанные локоны со взмокшего лба, чтобы не лезли в лицо. Пытался хотя бы этой нежностью прикосновений донести до отца сквозь мучительную пелену болезни: все уже хорошо, рядом только свои, мы обязательно доберемся до города! Тебе помогут, только потерпи еще немного, только не сдавайся сейчас… - Пожалуйста! – вырвался у него приглушенный возглас, похожий на рыдание. Кто-то из гребцов поднял на мальчика горький сочувственный взгляд, остальные продолжали налегать на весла, слишком усталые, слишком сокрушенные всем пережитым и думающие лишь о собственном избавлении. Эстебан склонился к отцу, чтобы скрыть от остальных дрожь в своем лице, подступающие слезы, слабость, недопустимую для командира – а я должен остаться командиром, любой ценой должен спасти отца, кроме меня некому защищать его и… - Корабль! Прямо по курсу! – восклицание сидевшего на носу лодки канонира вырвало юношу из оцепенения, заставив его вскинуться и вглядеться туда, куда тот указывал. Очертания мыса вдалеке словно отступали, пропуская вперед огромный корабль, идущий навстречу им левым галсом. Встречный ветер не позволял ему набрать еще большую скорость – тот самый, что развевал обрывок парусины в руках матроса, вскочившего на ноги и принявшегося отчаянно размахивать им, точно белым флагом. Этот же ветер вскоре подхватил призывные крики четырнадцати человек и понес их над волнами, искрившимися отражением палящих лучей тропического солнца.***
- Командир, взгляните! – старший помощник протянул подзорную трубу дону Мигелю. Тот беспокойно мерил шагами квартердек «Энкарнасиона», то оказываясь в тени бизани, то выныривая из-под нее и не пытаясь отогнать тень на собственном лице. Ночью он смог заснуть лишь благодаря военной дисциплинированности, требовавшей от тела отдыхать, пока такая возможность еще есть и не идет в ущерб делу. И все же сон не принес ему облегчения, а утро – добрых новостей: ни один корабль не показался ночью, и рассвет не выхватил на горизонте знакомый силуэт «Синко Льягас». Эспаньола же простиралась перед ними, обширная, напоминающая материк своей изрезанной береговой линией, вдоль которой и следовало теперь идти – и молить Создателя, чтобы во всем этом безумии хотя бы курс на Сан-Доминго не был ошибкой. Он мог быть основан на лжи, но на другой чаше весов лежала полная неизвестность. - Та шлюпка скоро будет от нас по левому борту. Сменим галс и сможем их подобрать. Насколько я успел разглядеть, там зовут на помощь, - офицер внимательно посмотрел на своего командира, ожидая распоряжений и пытаясь понять, есть ли тут связь с их поспешным возвращением к берегам Эспаньолы. Адмирал прищурился, остановившись у борта и полагаясь пока что на собственное острое зрение. Расстояние до лодки сокращалось быстро, даже несмотря на капризы ветра, и он уже отчетливо видел взмахи сероватой ткани в руках стоящего человека и очертания гребцов, слаженно толкающих шлюпку вперед рывками весел. Все отчетливее становились крики, донесенные ветром и похожие не то на вопли ликования, не то на сигнал бедствия. В чем дело? Потерпели крушение – здесь, у многократно изведанных берегов? Жертвы пиратского нападения – в этих-то водах? А если не испанцы – отчего так отчаянно зовут «Энкарнасион»? Его пальцы нервно стиснули подзорную трубу. Одно движение – и верная оптика расскажет если не все, то многое… так отчего же сжимается сердце в груди, и в горле встает комок, и с каждой секундой все меньше решимости взглянуть? Что за предчувствие положило на плечи свои тяжелые мраморные ладони… - Подберем, безусловно. Любопытно, что это за попутчики такие, - произнес де Эспиноса, отрезая себе пути к отступлению и решительно поднимая медный прибор к лицу. Привычно прикрыл один глаз, наводя подзорную трубу на лодку, уже столь близкую, что фигуры людей не сливались в ней очертаниями, а были отчетливы. До того отчетливы, что выдавали взгляду истину, которую отказывался принять и осмыслить разум – истину о безвольно лежащем на корме силуэте мужчины и о мальчишеской фигуре в знакомой одежде, склоненной над ним… Похоже было, что он физически не мог чувствовать что-то в те минуты. Ни стоя у трапа и отсчитывая мучительные секунды, ни подхватывая Диего из рук тяжело поднимавшихся на борт матросов, ни мчась бок о бок с изможденным Эстебаном в каюту, пока кто-то уже призывал судового врача спешным криком. Даже затем, стоя у переборки и прижимая к себе едва державшегося на ногах племянника, он не ощущал ни одной отчетливой и знакомой эмоции, глядя на то, как доктор сосредоточенно хлопотал у постели раненого брата. То, что творилось у адмирала внутри, не имело имени – потому что было такой же невообразимой пыткой, как заливание расплавленного олова во взломанную наживо грудную клетку, в распаханные легкие и вокруг судорожно трепещущего сердца. Эстебан тихо плакал, спрятав лицо на груди у дяди, перестав держаться на пределе своих полудетских сил – теперь, когда стало можно так и невозможно иначе. Сбивался, пытаясь рассказать о случившемся сквозь душившие его рыдания, снова начинал говорить, перемежая рассказ бредовой просьбой выбросить его за борт - за обман и за то, что он не смог ничего поделать. Дон Мигель мог лишь переводить тяжелое дыхание, не доверяя своему голосу, но его руки все так же обнимали мальчика, гладя его по спине, и эти объятия утешали вернее слов. Сам адмирал только стискивал зубы, смотря воспаленными, полными боли глазами на залитое лихорадочным румянцем лицо Диего, на белые полосы спиртовых примочек, резко выделявшихся на смуглом теле. И на следы бесчеловечного истязания – рваные раны от веревки, которые открылись взгляду, стоило корабельному врачу срезать с запястий Диего загрязненные повязки и начать промывать алеющие под ними круги воспаленной, лишенной кожи плоти. Я убью этого человека. Нет. Не человека. Эта нечисть, нехристь не заслужила такого имени. Я выпущу каждую каплю крови из его жил. Сожгу его живьем, чтобы не осталось даже пепла, чтобы и кости прогорели дотла и рассыпались в прах. Я сделаю так, чтобы ты умирал медленно, подонок. Чтобы проклял миг своего рождения. Чтобы тысячекратно успел ощутить всю боль, которую причинил моим родным. Я РАЗЫЩУ ТЕБЯ, ПИТЕР БЛАД!!! Хотелось кричать, оглушительно, раздирая глотку и срывая голос. Дать хоть какой-то выход этому шторму чувств, оживших, очнувшихся от удара, перемешавшихся и переплавившихся - порожденных любовью к двоим людям, составлявшим самый смысл его существования, и нечеловеческой, поистине сатанинской ненавистью к врагу, посмевшему на них посягнуть. Рвануться в погоню, увесить реи «Синко Льягас» трупами повешенных английских мерзавцев, а их синеглазого предводителя распять на той самой пушке, и не торопиться с выстрелом… вот только было поздно. Даже в таком состоянии дон Мигель де Эспиноса-и-Вальдес оставался адмиралом эскадры его католического величества – и понимал последствия попытки ворваться в пиратское гнездо на одном-единственном корабле. Даже если не брать в расчет ветер, меняющийся у северного побережья острова, и то расстояние, что отделяло теперь от них захваченный фрегат. Даже если не думать об этом – лучше самому пойти ко дну, чем сейчас притащить Диего под канонаду… И кричать нельзя. Здесь брат, которому нужен покой – иначе никак не оправиться. Здесь племянник, который за эту неделю перетерпел Господь знает что, и теперь вцепился в мой мундир, точно ребенок в рукав наставника. Немедленно взять себя в руки. Я нужен им. Как скала, защищающая гавань от урагана, как швартовы, не рвущиеся ни под какими рывками. И если так – то Богом клянусь, все именно так и будет. Вдох. Выдох. Нащупайте в кармане фамильный крест, сеньор адмирал. Сожмите его в ладони и молитесь. И благодарите небеса, что эта молитва – не за упокой. Gloria Patri, et Filio, et Spiritui Sancto. Да простят небеса мои богохульные помыслы, да покарает Господь одного лишь меня, но не их – их, о милосердный Боже, сбереги! Молитва сплеталась шепотом двух тихих голосов, один из которых еще дрожал от недавних рыданий. Звон склянок, треск разрезаемой ткани, шорох порошка и редкие приглушенные слова врача оттеняли и дополняли это моление вернее и правильнее органной музыки или храмового многоголосья. Луна была нарождающейся, полнокровной, обещающей скорое серебристое полнолуние. Ее прохладные ласковые лучи оглаживали невесомым касанием те уголки каюты, до которых не добирался трепещущий рыжий свет масляной лампы. Дон Мигель переводил взгляд с ночного светила за отворенным окном на пламя светильника, когда чувствовал, что глаза устают от одного из оттенков свечения. Сон не смел и переступить порог приютившей его каюты – и каждый вздох Диего был отчетливо слышен адмиралу, сидевшему в кресле у его изголовья. Протестовать не посмел даже судовой врач, который, однако, настоял на том, чтобы за час до рассвета дона Мигеля сменили на его вахте. Кастильский гранд на тот момент не имел сил сердиться на своего подчиненного, к чьему упорству прилагалось образцовое исполнение долга. Его стараниями состояние Диего уже к вечеру внушало куда меньше опасений – словно миновал какой-то кризис, словно те страшные часы в лодке под палящим солнцем и решали, жить раненому капитану или умереть. И Диего сделал то же, что и всегда – со своим неистребимым упрямством вцепился в желанную жизнь, без сознания, почти без капли сил и надежды, и все же до конца держался на своем… Он же вообще почти никогда не болел. Ранен вот был десятки раз, но и поправлялся едва ли не на глазах. Чтобы было так – лишь однажды припоминаю, а лучше бы и вовсе не вспоминать… Тревожная складка пролегла над переносицей адмирала, лицо его омрачилось. Такая болезненная беспомощность брата и собственная бессильная тревога откликались недобрым воспоминанием детства. Страхом пятнадцатилетнего мальчишки, чей младший брат слег с непонятной заразой, а домашний врач предосторожности ради настрого запретил без нужды входить в комнату больного. Мигель отчетливо помнил, как не находил себе места, как родительское имение казалось огромным и пустым, а венчающий домовую часовню крест почудился зловещим напоминанием о тех распятиях, что молчаливо охраняли кладбище. Он не вытерпел тогда. Наплевал на запрет, сходя с ума от тревоги, тихо пробрался ночью к брату под окно, приоткрытое ради прохлады – и уж тогда не выдержал, разобрав, как тот стонет в бреду. Он не знал, остался ли кто-то из слуг на ночь с юным сеньором, и не слишком-то думал об этом, взобравшись на второй этаж по жестким и плотным стеблям дикого винограда, увившим стену старинного дома. Сиделки в покоях больного не было, Диего сжался в комок на постели, измученный болью во всем теле от долгого жара. Уснуть хоть немного спокойнее он смог только ближе к утру, прижавшись к Мигелю – тот сидел на краю кровати, приобнимая брата, утешающе нашептывая и напевая ему что-то все эти долгие часы. Он отчаянно хотел забрать себе эту проклятую боль, а лучше – прогнать ее, изничтожить, как святые изгоняли демонов из человеческого тела. Только вот он не был ни святым, ни даже врачом – испуганный подросток, пытающийся уберечь братишку от хвори первой пришедшей на память колыбельной. Но Божьей милостью помогла и колыбельная. Сон оказался живительным, на следующий день Диего глядел бодрее и даже смог поесть, потихоньку прокладывая себе дорогу к выздоровлению. И это стоило всего – и риска заразиться, и полученного от отца сурового нагоняя, и возмущенных речей врача о безответственности наследника семьи. Тысячу раз стоило… - Мигель… Тихий шелест, не способный даже загасить свечу – таким был голос, оборвавший поток мыслей адмирала. Диего неосторожно повернулся на койке, роняя холодный компресс со своего лба, и дон Мигель обернулся к нему, бережно возвращая влажную ткань на место. На какой-то миг ему показалось, что сознание сыграло с ним дурную шутку, и брат вовсе и не шептал ничего – но вслед за тем искусанные губы дрогнули, слабо выдыхая его имя. - Тише, брат. Я здесь… - адмирал осторожно провел ладонью по его волосам, убирая за ухо непослушную височную прядь. Веки Диего чуть затрепетали, приоткрылись, но взгляд его был замутненным, неясным от все еще высокой температуры. Он прижался горячей щекой к этой ласкающей руке, ища прохлады и спасения от мучительного жара. - Мигель… не могу, больно… - эти слова были бы жалобным всхлипом, если бы у больного оставались на это силы. Господь-вседержитель… Диего никогда не произносил подобных слов. Никогда не ломался от боли, не поддавался ей, так что же довелось ему пережить, если сейчас все было так?! - Сейчас пройдет. Обещаю, все пройдет, тише… - хриплый голос адмирала звучал с непривычной и незнакомой ему самому нежностью. Годы не научили его ничему с того первого раза: он все так же не умел лечить, не умел успокаивать и утешать. Воевать научился отменно, да что проку-то сейчас?! - Все будет хорошо. Я с тобой. Эстебан здесь. Все хорошо, Диего, слушай меня, - дон Мигель повторял это мягко, видя, как страдание хоть немного стирается с лица брата при звуке его голоса и при касаниях его пальцев. Горькая радость заключалась еще и в том, что Эстебан не видел этой душераздирающей картины, подрубленный усталостью и спящий в соседней каюте. Мальчик пережил достаточно, чтобы принимать на себя еще и это… - Пожалуйста, Мигель… не уходи… - дыхание Диего чуть участилось на сбивчивом шепоте, и адмирал поспешил взять его за руку свободной ладонью – так деликатно, чтобы не потревожить укрытые чистым бинтом раны, и так тепло, чтобы ощутить в ответ слабое пожатие разгоряченных пальцев. - Не уйду. Никуда и ни за что не уйду. Здесь я, - повторял он, чувствуя, как в глазах щиплет острее едкой морской соли. Плотно зажмурился на несколько секунд, отгоняя налетевшее ощущение – это что еще за новости! – и затем тихо запел, позволяя лунному свету украдкой снять двадцать два года с его плеч и безоглядно выбросить куда-то в серебрящуюся за бортом воду. - De borde al borde el cielo está en llamas… Потому что иначе – никак. Потому что старая детская песня мудрее молитвы. Потому что если болит сначала душа, а только затем тело – то и дозваться надо до души, и родной, и своей собственной. Дозваться и вывести всех нас из этого страшного, страшного сна… И лишь затем можно просто уснуть под пение воды на мили и мили вокруг.