и вот удалось им повредить броню его топорами и стрелами, ибо Умарил наделил каждого из них длительной варлестью, которую копил он со времен первой [стычки]…
Умарил был — Умарил есть — пятно на мироздании, чернильная клякса, кротовья нора; Умарил был — Умарил есть — сущность-нарушающая-законы, сущность над смертным миром; Умарил был — Умарил есть — краплёная карта, непобедимое оружие. Умарил был угрозой, с которой нельзя не считаться даже богам. Умарил был достойным — единственным достойным — соперником для меня. Умарил был целью моего появления, Умарил был моим началом и концом. Стоя над ним в башне, где даже стены залиты были айлейдской кровью, где, как пылинки в луче света, клубилась варлесть, где изрубленные тела эльфов устилали пол, как осенняя листва, я уже знал: Это и мой конец. Умарил был достойным противником мне (и божественному замыслу). Моя броня, пробитая многажды эльфийскими зачарованными топорами, не защищала более. Моё смертное тело иссечено было ранами. Вместе с кровью — живой горячей человеческой кровью — утекало и иное. Сочилось из ран, разъедая нерушимую броню, мешаясь на багровом полу с варлестью Умарила, моё собственное могущество. Не только битва была у нас с Умарилом одна-на-двоих. Смерть — тоже.в то время как он ревел в неистовстве [да так, что даже] Совет Скифов [мог слышать]…
Я, несущий свободу роду Перифф, не был свободен сам. Своими руками выковал я, вырубил над Умариловым обескрыленным телом и свой конец. Не был я властен избежать той битвы, и не был властен умолчать о победе, выгадывая себе мгновения жизни. И я, окровавленный, но не обессиленный пока, издал то, что все вокруг услышали рёвом: {миссия выполнена} Торжествовали уже-не-рабы, коим отныне самим предстояло творить историю, услышав в рёве моём весть о гибели Умарила; бесновались эльфийские демоны, осознав, что истекло их время; завели ритуальные напевы оставшиеся в живых айлейдские короли. Рёв мой {миссия выполнена} был слышен всем; и возвестил одним — начало, другим — конец. Ответ же мало кто услышал. Лишь Мор, верный мой глупый Мор захрипел в отчаянье, всё исступлённей бодая рогатой головой врата Башни и прорываясь ко мне в тщетной, но яростной надежде. Лишь Умарил, мёртвый враг мой, оскалился в посмертии довольно: его ловушка захлопнулась. Лишь Перифф сложила руки молитвенно, принимая волю богов, и вздохнула печально (а, быть может, и с облегчением). {отменить опцию всемогущества} {отменить опцию бессмертия} {завершить функционирование системы Пелин-Эл} Умарил был достойным противником. Умарил был умной игрушкой своих сил (я был послушной игрушкой своих — но разница между нами невелика). Неоперённый обещал своим генералам месть — надо мною и над Великим обманом; и он сдержал обещание после (ценою) своей смерти.[и они] бросились на него [заговаривая] свое оружие… и разрезали Пелинала на восемь частей
Короли-маги были спокойны и собраны. Ярость и боль от потери Вождя не застили им глаза и разумы — лишь острили оружие и речи. Деловито, подобно Плотским Скульпторам, подошли они к моему обессиленному, обезбоженному телу. Всё ещё чувствующему телу. Я был для них воплощённая ненависть — я был метафора Великого Обмана, я был эхо Творения. Они не смогли отменить создание смертного мира — но отыгрались на мне. Не могли вырезать из мироздания то, что отдали Восемь Обманщику — но вырезали из меня. Под мерное пение гимнов на языке, что древнее камней под нами, они разрезали меня на куски. Сперва отрубили ноги: лезвие топора, зазубренное, затупившееся об мою же броню, теперь терзало мою плоть. Кожа и кости, мышцы и сухожилия — слой за слоем, больше пиля, чем рубя. И ни злости, ни торжества не было в их глазах. А ноги — мои ноги, что так славно служили, что без устали шагали, что сгибались и разгибались, послушные — казались мне теперь жидким огнём. Криком бессилия, обращённым внутрь, стучащим в моём черепе бесконечным криком боли. Я не издал ни звука — а, может, и издал, но то были проклятия, бессильные, но грязные, как изнанка кишок. Ноги мои были отрублены — две части; и они взялись за руки. И снова — боль, коей не было выхода. Боль в предплечьях, в дробящихся ключицах, в наживо рвущихся мышцах. Кровь, толчками уносящая — и бессильная унести — мою жизнь. Они всё делали правильно, они не позволяли мне уйти прежде, чем их акт мщения будет завершён. Руки мои были отрублены – два и два; осталось ещё четыре. Умирание моё могло бы длиться вечно — и вечность тянулась в обе стороны, вперёд и назад. И время плавилось, текло бесконечной, неизбывной болью, пока они решали, как разделить тот обрубок, что остался от моего тела, ещё на четыре части. И они расчертили мой торс крестом. Сперва кинжал, жгущий варлестью и сталью, легко, почти ласково вспорол мне кожу, очерчивая карту будущей игры. От ямочки над ключицами и вниз, между рёбёр. Я помню всё: как дрогнула рука короля-мага, трусливого эльфийского выродка в мятой короне, и кинжал вошёл в живот глубже, чем должен был. Как кровь, горячая, шипела на лезвии кислотой и стекала, как озеро, в пупочную впадину. Как остриё двигалось ниже — и уже намеренно, глумясь, вспороло мочевой пузырь. Задержалось в паху — там, где прежде клубилось наслаждение плоти, теперь разливалась боль: я был рад уже тому, что не видел — не видел глазами — что они творят с моим членом. Но и это завершилось. Продольная линия отметила мой торс от ключиц и до паха. Поперечную они начертили справа, на палец ниже рёбер. Обвели, надрезая кожу, грудину, до перекрестья с продольной линией. Повели остриё дальше — и глубже, вгоняя под дуги костей и задевая моё — всё ещё бьющееся — сердце. И завершили на моём теле крест, как художник размечает сперва контуры углём. А после они вскрыли меня по этой разметке; уже не щадя сил, уже вгрызаясь топорами вглубь, в суть, до позвоночного столба. Раздвинули голыми руками рёберную клетку, отбросили серые ошмётки лёгких. Извлекли из брюшины кишки, и печень, и желудок. Их веселило, что метафора Великого Обмана так неприглядна изнутри, так похожа на смертное тело. Они упивались запахом дерьма из моих кишок и густой чёрной кровью, стекавшей во вспоротое нутро. Они ликовали, завершая свой ритуал — ликовали не как дети Эльнофей, коими мнили себя — но как дикие, обезумевшие звери. А я — я смеялся над ними. Наконец они завершили процесс: торс мой был разрублен начетверо, а последний — убийственно-милосердный и чёткий — удар отсёк и мою голову: девятая часть, главная часть, непобедимая и живая. И моё тело стало Восемью кусками — и одной говорящей, мыслящей, чувствующей головой. Смеющейся над ними головой. Я ждал.Тогда стали говорить они, и в речах Пелинала было сожаление… но восстание произошло… [и еще] слова были сказаны между этими бессмертными, что даже Паравант не решилась услышать.
Морихаус, мой верный глупый Морихаус, ворвался в Башню — не поздно и не рано: «поздно» и «рано» — не больше, чем следы, что оставляют Ада в песке мироздания. Мор пришёл вовремя, и короли-маги бежали от его поступи — кто в подземелья, кто в остатки своих городов, кто в смерть. А я сказал Морихаусу то, что должен был сказать… Нет. Я сказал Морихаусу то, что хотел сказать. И для того, кто всю недолгую жизнь был только «должен», для кого «должен» — суть, и цель, и смысл, и начало-конец — это и была величайшая победа. Я был свободен. Я впервые был свободен в этой-жизни — с того момента, как приказ отпустил меня. Я мог бы отключить все функции сразу; я мог бы посмеяться над убийцами — не сделав их убийцами, не вручив им такой чести. Но я впервые мог выбирать. И я выбрал почувствовать всё. Выбрал прожить те минуты не по воле приказа. Моя настоящая свобода была пылающей болью и долгим умиранием — но она была моя. И слова, что я сказал Морихаусу — они тоже были моими. И лишь сказав их — я позволил себе последнее благословение:{функционирование системы Пелин-Эл завершено}