***
Патефон занимал в бабушкиной гостиной особое место, торжественно поблескивая темной медью раструба. Его уютное хрипловатое пение успокаивало, согревало, и Лила знала — когда бабушка ставит тяжелую глянцевую пластинку, осторожно опускает иглу, крутит ручку с гладким деревянным набалдашником, дом наполняет уют. После бабушкиной кончины Лила заводила патефон сама еще несколько раз, но изношенная игла только портила пластинку и делала звук скрипучим и повизгивающим, словно музыка тоже была больна, и что-то подтачивало ее изнутри. Где взять новую иглу, Лила не знала. В какой-то момент патефон замолчал навсегда — как и все вокруг. «Слепцы ведут друг друга, сцепившись пальцами. Их глаза закрыты, руки — связаны, а путь их недолог. Слепой ведет слепого в пустоту». Эта песня, наполненная щемящей тоской, нередко играла на повторе в полутемной гостиной, освещенной лишь старым торшером с зеленоватым бархатным абажуром, обрамленным пыльной бахромой. Однажды абажур истлеет, поблекнет и сольется с серой пылью, которая медленно, но верно покроет подоконники и навеки забытые стопки книг, застелит скрипучие кровати душным затхлым одеялом, будет забиваться в углы, собираясь в неопрятные комки. Убирать дом будет некому. Некому вытряхивать ковры, скоблить столы, драить паркет, бережно сдувать пыль с потрепанного Стивенсона, зачитанного до дыр. Даже слепцы из той старой песни были в лучшем положении — они хотя бы чувствовали, как их берут за руку. Когда тебя держат за руку, направление не так важно.***
Лила отдала бы многое, чтобы пальцы вновь обожгло от горящей свечи, а кожа ощутила чужие касания. Ей хотелось замерзнуть на холодном ветру, со стучащими от холода зубами прятаться под теплым одеялом, хотелось промокнуть под проливным дождем — так, чтобы в ботинках хлюпала сырая противная жижа, а на следующий день начался самый настоящий человеческий насморк, как у всех живых. Но живых больше не осталось. Болезнь охватывала города и континенты, пожирала всех без разбору — грешников и праведников, проституток и монахинь, стариков и детей, миллионеров и нищих. Они умирали, чтобы возродиться вновь и просто существовать — идти вслепую, не выбирая дороги, бессмысленно и бесчувственно. Спустя недолгое время смерть вернулась, чтобы собрать очередную жатву — а заодно с убийственной иронией, присущей самому мирозданию, доказать, что однажды умрут даже мертвецы.***
Лила лежала на спине в жухлой желтоватой траве и смотрела в небо невидящими глазами. Ветер гулял среди буйных, давно не кошенных зарослей, где-то на окраине поля виднелись уродливые силуэты ржавеющих комбайнов. Когда-то давно сюда забредали флегматичные деревенские коровы, но всех их сожрали раньше, чем болезнь окончательно и бесповоротно вступила в свои права. Люди, коровы, козы. Для новообращенных не было никакой разницы. Она раскинула руки, попыталась глубоко вдохнуть, но вместо этого зашлась нечеловеческим, хриплым, булькающим кашлем, сплевывая густую, до черноты потемневшую кровь. Тело переставало слушаться. Совсем скоро исчезнет все то, что до сих пор связывало ее с прежней жизнью — той, в которой можно было чувствовать и дышать. Онемевшими пальцами Лила с трудом ухватила и выдернула из земли пучок травинок вперемешку с мелкими розоватыми цветками клевера, с какой-то несбыточной, отчаянной надеждой поднесла к носу, но не почувствовала запаха. Мысли ворочались медленно, как тяжелые мельничные жернова, как камни, перекатывающиеся в руках огромного равнодушного великана. Леденеющие губы не слушались. «Пусть земля разверзнется подо мной», — повторяла Лила раз за разом, словно молитву. — «Пусть земля разверзнется подо мной».