Они жили здесь, они жили среди нас, падал тёплый снег, струился сладкий газ. Дети любви, мы уснём в твоих мягких лапах. *
Когда отец зимой возил Олесю на санках в детский сад, ей только и оставалось, что смотреть на густую черноту неба, постепенно светлеющего на горизонте, как будто кто-то разбавлял водой темно-синюю акварель. Темнота. Тишина. Только тихое поскрипывание железных полозьев, слегка погнутых — санки достались от дальних многодетных родственников, и время их не пощадило. Неторопливые шаги отца, похрустывающий под тяжелыми подошвами снег, колючие варежки. Иногда отец выпивал, становился веселее, и тогда варежка превращалась в ежика, который гонялся за хохочущей Олесей по кухне. Мать сдержанно улыбалась, отец весело смеялся и временами пропускал еще по рюмке, сдабривая выпивку крепкими словечками. «Следи за языком, дети же дома!» — шипела мать и тревожно оглядывалась. Олеся не помнила ни слова из того, что он говорил, зато хорошо помнила ежика из варежки. Подбородок и нос укутаны теплой бабушкиной шалью — до самых глаз. Облачко пара, вырывающееся изо рта, оседало на пушистой шерсти льдистыми иголочками инея, и к концу пути шаль была совершенно заиндевевшей. Таким она помнила каждое утро своего далекого детства — варежки, санки, скрип свежего снега, прихватывающий за щеки мороз. Редкие желтые фонари, разбавляющие предрассветную темень. В теплой раздевалке — запах утренней каши и нагретых на батареях колготок и штанов. Приходишь с улицы, и сразу клонит в сон. Иногда Олеся после ухода отца сворачивалась клубочком прямо на лавке и засыпала, так и не переодевшись, подоткнув под голову смятую шаль, влажную от оттаявшего снега. — Опять не пришла на завтрак. Опять спит, да что же за горе такое? — возмущалась ворчливая, но добродушная нянька, неизменно находящая ее перед входом в группу. — Дома тебе что ли не спится?.. Дома не спалось. Дома — мать с больным Женей. Осунувшаяся, боязливая, измученная бессонными ночами, всегда — с оглядкой на отца. «Я вкалываю, как вьючный, чтобы вас кормить, а заодно и этого ущербного», — цедил отец сквозь зубы, когда она, затаив дыхание, прижималась к дверям закрытой гостиной в попытках подслушать разговор родителей. У-щер-бный. Интересно, что это за слово?.. Лучше не спрашивать, мама расстроится. Маму волновать нельзя. У мамы сердце.***
Женька родился на год раньше, а в школу пошел на год позже. Больное сердце, которым с ним, сама того не желая, поделилась мать еще в утробе, постепенно вытягивало из него жизнь. Худой, бледный, почти прозрачный, он постоянно болел, и когда они с Олесей вместе пошли в первый класс, старшей стала она. Брата следовало беречь. Это было так же очевидно, как сменяющие друг друга день и ночь. Помогать делать домашние задания, следить, чтобы не обижали задиристые второклашки, таскать за него учебники. Каждое утро перед школой мать, кутаясь в длинный теплый халат, приходила в детскую проверять портфели. На перемене они обязательно найдут среди учебников какой-нибудь мамин гостинец — пару конфет в мятых обертках, румяное яблоко или печенье, заботливо завернутое в бумажный кулек. Возня в прихожей, шорох одежды и невнятное бурчание отца, который собирался на работу. Запах утренней каши, в которой обязательно будет порция масла и варенья. Ненавистная школьная форма — юбка путается между коленей, тесный шерстяной жилет мешает дышать, а белые манжеты блузки ни в коем случае нельзя испачкать чернилами, потому что химчистка стоит дорого, а деньги уходят на Женькины лекарства… Олеся просыпалась рано и, соорудив крошечное окошко между одеялом и матрасом, наблюдала за тем, как мать входит, садится на край постели брата и смотрит, смотрит, смотрит, не решаясь разбудить, словно прервать сон означало разбить что-то очень хрупкое. Полупрозрачные веки с тонкими мраморными прожилками кровеносных сосудов, острый подбородок, закушенная губа. Тронешь, и исчезнет. Еще пара лет, и с его болезнью справится бригада кардиохирургов, а мать не поверит своим ушам, когда в коридоре больницы услышит банальное, затертое до дыр «Все будет хорошо». Щеки порозовеют, силы вернутся, и старшим снова станет он — брат, который родился на год раньше, а в школу пошел на год позже. Он нагонит пропущенное, а потом и перегонит. Но сейчас — холодное утро девяносто третьего, и мать не знает об этом. Мать боится думать о будущем и только напряженно прислушивается к дыханию ребенка, надеясь на то, что оно останется ровным. Щупает ребром ладони пульсацию на сонной артерии. Облегченно вздыхает и прислушивается снова, страшась не услышать ничего.***
Отец вернулся с работы раньше. Гораздо раньше, чем его ждали. Евгений обнимал Олесю за талию, сидя на кухонном подоконнике, и шептал что-то про академический отпуск, новую работу и комнату в общежитии. Он увезет ее с собой, и тогда сможет целовать, не оглядываясь на скрип входной двери, не озираясь по сторонам, на вздрагивая от тиканья часов. Но отец вернулся раньше. — Вот как, значит… Впахивал для вас, ублюдков, чтобы вы тут мерзость за моей спиной разводили? В глаза смотри, падла! — внезапно заорал он, сорвавшись с места. — Выродок ущербный. Тварь. Он размахнулся и влепил Евгению тяжелую пощечину, тот от неожиданности отшатнулся и ударился головой об кухонный шкаф. Олеся тоненько взвизгнула. Отец резко обернулся, одарив ее свирепым взглядом, и она вжалась в стену. Все, что угодно, только не человек. В маминых сказках говорилось, что от дикого зверя спасает прикинуться чем-то неживым — лавкой ли, полотенцем ли, кухонной утварью. Этот комок ярости не был живым человеком, она не знала его, и ей хотелось слиться со стеной. Исчезнуть. Евгений согнулся пополам от удара в живот и с трудом переводил дыхание. Отец с силой дернул его за волосы, запустив пятерню в давно не стриженную шевелюру, и заставил поднять глаза. — Что, падла, на сестру позарился? Мое имя решил опозорить? А может матери своей? — он тяжело дышал, обдавая Евгения свежим перегаром. После смерти жены он все чаще прикладывался к бутылке по дороге с работы, если вообще на этой работе появлялся, в чем ни Олеся, ни Евгений не были уверены. — В гроб меня сведете, как и ее свели?! — Если ее кто-то и свел в гроб, то только ты, — Евгений, морщась, попытался вырваться, но получил еще один удар в лицо. Из рассеченной скулы сочилась кровь, под глазом расплывался лиловый синяк. — Молчать, сука, — в ярости зашипел отец, — тебе сдохнуть надо было еще в пеленках, а ты ел и пил на мои деньги. Говорил Марине — плюнь, родим второго. Но нет, жалко ей было тебя, видите ли. У пчелки жалко, блядь! Отец пнул кухонный шкафчик, раздался душераздирающий треск, и дверца повисла на одной петле. Повисла тишина — тяжелая, душная, похожая на старое ватное одеяло. Оглушительно громкие капли воды из подтекающего крана. Хриплое дыхание отца, молча разглядывающего ссадины на кулаке. Брат беззвучно сплевывает слюну, смешанную с кровью, на недавно вымытую кафельную плитку. Отец любил порядок. Олеся всегда мыла полы перед его приходом. Наверное, придется мыть заново… Или нет. — И давно вы так? — отец внезапно подскочил к оцепеневшей от ужаса Олесе и, намотав косу на руку, дернул на себя. — Давно, дрянь неблагодарная? Евгений, припадая на ушибленную ногу, кинулся за ним и попытался оттащить от сестры. — Не тронь ее, пьянь. Не смей, — он снова сплюнул, облизнув разбитую губу. — Убью. По матери плакал, по тебе не буду. — А сам-то? — отец ядовито ухмыльнулся. — Сам небось трогал. Да как трогал, у-у-у-у! — Заткнись, — беспомощно попросил Евгений, уже заранее зная, что тот не заткнется. Ответом стал еще один удар — хлесткий, размашистый, и у Евгения потемнело в глазах. Боль растекалась по всему телу волнами, напоминая круги на гладкой поверхности воды, которые появлялись, когда они с Олесей в детстве кидали камешки с городской набережной. Кинешь камешек — и будет всплеск. Камешек медленно опускается на дно, и через пару секунд от него не остается даже легкой ряби, словно и не было его никогда. Он будет лежать где-то на дне целую вечность, а след от его падения растворится за какое-то несчастное мгновение. Следы от отцовских ударов не сходили долго, а из тяжелых камней, которые вслед за ними опускались в самые глубокие недра памяти, уже можно было построить небольшую крепость. Иногда Евгению казалось, что он весь состоит из таких камней, и лишь чудом может передвигать ноги под их тяжестью. И давно бы перестал, если бы не Олеся. Когда Олеся рядом, камни не так тяжелы.***
Дзынь. Кап. Тик-так. Олеся куталась в мамину белую шаль, нервно вздрагивая и поводя плечами. — Как мы жить-то дальше будем? — она сморгнула слезы и обняла брата, вытирая кровь с уголка его губ кончиком салфетки. — Как, Женя? — Вместе, — Евгений с трудом улыбнулся, стараясь не думать о распухшем глазе, который наливался тяжестью и болью каждую секунду. — Есть другие варианты? Олеся обхватила колени руками и начала раскачиваться взад-вперед. — А может, он был прав? Что, если все правы, и мы творим зло? Что, если так нельзя? — Любовь — это зло? — Евгений приподнялся на локте и, вполголоса выругался — запястье обожгло болью, что-то отвратительно хрустнуло. Он подполз поближе к сестре, чтобы привычно уткнуться лицом в ее колени, закрыть глаза и просто дышать, лежать, ни о чем не думать. Хотя бы пять минут. Хотя бы минуту. — Нет, — едва слышно ответила Олеся. — Любовь — это дар. Единственный, ради которого стоит жить. И умирать. — Мой дар — это ты. Евгений протянул руку и наугад, не открывая глаз, коснулся щеки, влажной от слез. Да, дар наверняка запретный, но и что с того? Он бы никогда не захотел никакого другого. Запретный, единственный и незаменимый. Первый и последний. Олеся наклонилась и поцеловала его в разбитые губы — торопливо, судорожно, слизывая выступающую сукровицу. Они оба знали, что отец ушел ненадолго. Скоро он вернется, в замке лязгнет ключ, и эти короткие минуты тишины превратятся в тусклое воспоминание. Оно постепенно будет гаснуть все больше и больше, пока не исчезнет совсем, уступая место крови, боли, ужасу и одиночеству. Олесю страшила не боль, а то, что с возвращением отца она потеряет Евгения. — Я бы ушел сейчас с тобой, но все двери заперты, — Евгений осторожно пригладил растрепавшиеся волосы сестры, убрал выбившиеся из косы пряди и прижался губами к ее лбу. — Если бы было, куда уйти. Да, черт побери, даже если бы и не было бы… Она улыбнулась. — Двери заперты, а окна — нет. — Что ты хочешь сказать? — Давай уйдем, — Олеся резко поднялась, вцепившись в шаль, и с отчаянием уставилась на брата. — Прямо сейчас. Не ждать его. Не встречать. Уйти насовсем, как мы и хотели. Вместе. — Двенадцатый этаж, — брат слабо усмехнулся. — Если уж уходить, так с гарантией? Олеся не ответила и одним движением распахнула окно. В кухню ворвался поток свежего воздуха, безжалостно изгоняя затхлость, удушающий смрад ссоры и дешевого алкоголя. Обрывки измятых салфеток, перепачканных кровью, легко выпорхнули и умчались куда-то вдаль с очередным порывом бесшабашного холодного ветра, а остатки беспорядочно разлетелись по кухне, жались по углам, собираясь в бесформенные хаотичные кучи. Еще одно дыхание ветра — и нелепый настенный календарь, который вечно раздражал и не менялся уже несколько лет, с шелестом шмякнулся на пол и замер. Олеся рассмеялась, зачерпнула горсть чистого свежего снега с подоконника и мазнула Евгения по лицу. Он от неожиданности подпрыгнул и ухватился за батарею, позабыв про невыносимую боль в запястье, ушибы и саднящие скулы. — Эй! — Смотри, — Олеся шутливо кинула в него новой порцией снега, — ветер сейчас наведет здесь свои порядки. — Скорее хаос, — Евгений улыбнулся и с удовольствием подставил до сих пор горящие после отцовских оплеух щеки под потоки морозного воздуха. — Но мне нравится. — А почему хаосу не быть порядком? — Олеся пожала плечами и крепко сжала руку брата. — Давай, Женя… Нам пора. Евгений, не оборачиваясь, прижал ее пальцы к губам. — А то, что мы сейчас сделаем — это хаос или порядок? — А не все ли равно? — Олеся, спотыкаясь, забралась на подоконник, опустила взгляд вниз и инстинктивно вцепилась в плечо Евгения. Высоко. Очень высоко. Крошечные автомобили на парковке казались игрушечными, не крупнее старых детских машинок, в которые брат играл в детстве. Горки и качели на пустеющей детской площадке в сумерках напоминали диковинных зверей с изогнутыми спинами. Редкие прохожие, не задерживаясь, спешили домой, к свету и теплу — начиналась пурга, и мелкие снежинки выписывали причудливые танцы в свете фонарей. Гипнотизировали, завораживали, приковывали взгляд… — Давай. Евгений закрыл глаза и обнял сестру, машинально укутывая ее в мамину шаль, чтобы не простудилась. В следующую секунду где-то на границах сознания мелькнуло, что они могут хоть раздеться целиком — простудиться все равно уже никто не успеет, но мысль растаяла, не успев появиться. Подоконник медленно заметало белым.***
Мягкий дневной свет касался верхушек деревьев, заползал в дом через приоткрытые ставни, скользил по дощатым полам, щекочущий и ласковый, как невидимый зверь. Олеся нерешительно разжала пальцы, отпустила руку брата и сделала несколько шагов к высокой стеклянной двери и провела пальцами по стеклу. Узкие дверные переплеты из темного дерева, гладкая поскрипывающая поверхность стекол, отполированный наборный паркет. Она толкнула створку, выглянула наружу, и замерла. Шелестящие сосны тихо бормотали что-то на своем языке, касались облаков зелеными кронами, вздыхали и обрушивались оглушительной тишиной — живой, настоящей, какая бывает только в лесной чаще, сокрытой от человеческих глаз. Олеся опустила взгляд. Босые ноги почему-то не ощущали холода, хотя зимний лес дышал морозом, проникая в легкие бесконечной свежестью. — Так странно, — Олеся шепнула себе под нос, не замечая, что говорит вслух. — Нас ведь уже нет… Она осторожно тронула полосу снега за приоткрытой дверью пальцем ноги и обернулась. Глаза сияли. Олеся выбежала наружу, на террасу, распахивая двери, оставляя на заснеженной террасе следы босых ног. — Он теплый, Женя! Теплый, потрогай сам! Легко, вприпрыжку она пересекла двор, раскинула руки и закружилась, запрокинув голову, как диковинная птица. Светлая шаль развевалась за спиной, и Евгений залюбовался. — Совсем теплый снег, Жень! Как невероятно… Я так люблю тебя, слышишь! Люблю тебя! — она как будто хотела кого-то перекричать, но во дворе было тихо, и тишину нарушал только ее голос. Евгений выбежал навстречу, подхватил сестру под руки и закружил в танце. Сумасшедшем, снежном, не чувствуя ни холода, ни зимы. Вместо льдистого мороза он чувствовал под ногами лишь россыпь чего-то сухого и мягкого, удивительно приятного на ощупь. Как нежный хлопок, рассыпающийся между пальцами в мелкую светлую пыль. — Если мы не чувствуем холода, наверное мы все-таки… умерли? — Не знаю, родная. Мне наплевать, потому что я никогда еще не чувствовал себя настолько живым, — Евгений зажмурился от нахлынувшего осознания свободы. — Только ты и я. Наконец-то, только мы — и больше никого. Он остановился и провел пальцами по тонкой шее, задержался на трогательной голубой жилке, коснулся ключиц. — Тебе ведь уже не больно? Скажи, что не больно. Я хочу, чтобы теперь ты всегда была счастлива, — он бережно поцеловал ее в шею, едва касаясь. — Скажи мне, что теперь тебе легче дышать. — Мне не больно, — послушно отозвалась Олеся. — А воздух, которым мы сейчас дышим… Боже, как его много. Его так много, Женя. Чувствуешь? Он молча кивнул и обнял сестру что есть силы, ощущая изгибы желанного тела под тонким платьем. Здесь всегда будет нежная, полная тишины зима. Всегда светло, всегда — терраса, припорошенная теплым снегом. Цена, которую они заплатили, чтобы уснуть, была не так уж высока.