Вот он я, кто ранил, а после смиренно ждал.
Часы тикают, отбивают ход. Ход сердца. Сколько шахматных шагов осталось твоему, Воншик? В комнате темно, по-прежнему бардак, хотя прошло несколько часов. Но зеркало он разбил не сразу. Воншик выбивает дверь, распахивает сильным ударом плеча, та с громким хлопком бьется о стену, открываясь настежь. С раздражением щелкает выключателем, ударяя по нему кулаком. Рычит в этой пустоте, будто раненный зверь, удравший в собственную нору зализывать ушибы, и издаваемый им шум рикошетит от стен. Смотрит в отражение: на отросшие платиновые волосы, взъерошенные, неровными линиями обрамляющие лицо, на глаза, не игриво прищуренные — широко распахнутые, горящие не влекущими искрами, а жгучей яростью, на губы — бледные, аккуратные, но изогнутые в оскале омерзения, и легким флером манящей полуулыбки от них даже не пахнет. Еще ближе к отражающей поверхности. Прикасается человеческими пальцами, ощущая отталкивающий холод и неприятную твердость. Всматривается внимательно в черты лица, медленно обводит взглядом самого же себя. В зеркале он видит себя в прошлом, блеклую тень пленительного идеала, жалкую пародию на неповторимый оригинал, и понимает неожиданно с кристальной ясностью: чтобы перестать видеть это, нужно разбить. Зеркало крошится с громким треском, осколки падают на раковину, скатываются на кафельный пол, оставляют кровавые следы на костяшках. Воншик шипит от стрельнувшей боли, поднимает ножницы, в приступе гнева потрошит все, сбрасывая на пол в хаотичном порядке. Кричит, матерится и гневно сметает все со столика, в довесок ударяя по нему рукой. Но боль, пронзившая кулак, не отрезвляет. На полу рамка, из разбитого стекла глядят двое — ожившее прошлое. хххх 07:00 pm записка в руках получателя. Воншик растирает капли крови, сочащиеся из небольшой ссадины на щеке, по лицу, хмурясь и кусая губу, сглатывая ком, правой рукой сжимая одежду на груди, в районе сердца, так сильно, что пальцы белеют и немеют. Он берет с собой только телефон и ключи от квартиры. Нужно просто немного горького кофе, чтобы дожить очередной день, разменяв реальность на сны со скидкой. Джинсоль придет раньше. Уберёт, а завтра даже не спросит. Знает, что в ответ будет ложь. В салоне разит тоской, черновато-мутной, страшной и сильной. Закрывает глаза, ресницы ажурными паутинками по бледным щекам расползаются, вздыхает. Поднимает глаза к зеркалу дальнего вида, своего отца ненавидел, не желал становиться похожим, но его черты резали взгляд. Его волосы, его усмешка и разрез глаз. Щурится, застегивает пуговицы, задумчиво касается кончиками пальцев чернил на бледной коже. С приходом темноты бурлит энергия и плещется сила. Нежно лелеет и баюкает в ладонях каждый из своих грехов — он знает их имена, их запах и вкус, их все, из чего состоит сам если не наполовину, то полностью — вжимает в грудь до хруста грудной клетки, раскрывая ее, расцарапывая ногтями. Не ищет прощения или спасения, грехи замаливать не поползет, но вспомнит о каждом из них, прежде чем принять в объятия новый. Так было если не сначала, то с другого начала, которое начинается прямо сегодня. Воншик даже не смотрит на вывеску, когда открывает дверь. Звонко играют колокольчики. Почти не улавливает звук, но вздрагивает, замерев на входе. Прикосновение тепла настойчивое, беззащитно-славное не заставляет чувствовать ничего. Безмолвие. — Чёрный кофе, без сахара. и... только кофе. И блинчики, — осекается, по привычке уже не заказывает. Чон Тэгун — всего лишь прошлое. Для Воншика — мёртвое солнце. Знакомый голос поднимается из самых темных вод. Так может звать только прошлое, прячущееся за личиной человека, столь близкого когда-то, насколько далекого сейчас. Неужели все еще нутром ощущает присутствие.... Да ладно. Застывает в метрах пяти позади. Все-таки пришел. Изнутри вырывается гортанный полурык ( от разочарования ) с примесью скрипучего полуусмешка. Хочется задать дюжину вопросов, но язык застревает в горле. — Садись. Я не мольберт, чтобы ты стоял передо мной. Черный кофе с нефтяными разводами, остывшие блинчики, обильно политые кленовым сиропом. Пара смятых салфеток. Еда не тронута. Даже призывные фразы «У нас самые вкусные завтраки» не вызывают аппетит. — Ну и как тебе сем лет кистью махать? Не так страшно и опасно, не так ли? — И где-то между жаждой владеть собой и жаждой выплеснуть все накопившееся дерьмо стынет отвращение к самому себе. В глазах Воншика плещется ярость, он смахивает платиновую прядь со лба и думает о том, что хочет перекраситься в черный. — Как тебе семь лет скрываться? Даже от меня. Надеялся, что меня тоже убили? — Сладкий макиато, пожалуйста, — Тэгун выслушивает обвинения, долго раздумывает над ответом, испытывая Воншика на терпение. Ему тяжело, тяжело не знать. Тяжело жить и впитывать в себя чужую злость. Извинения не помогут. «А ты горазд сыпать обвинения» — откуда-то из глубин появляется голос. — Семь лет я жил в забвении. Будь я тем, кем ты меня считаешь, пришёл бы? Воншик помнит, в квартире пахло чем-то сладко-терпким, щекочущим ноздри, дразнящим кончик языка. Трепетно, устало и волнительно. Стояли на балконе, говорили. Стакан приятно и холодно ложился в ладонь, алкоголь грел изнутри. Рядом, а слова терялись. Говорили мало, в голове было мутно, пусто и лишь белый шум на волне восприятия. Дышали реальностью, где не обнимут, не чмокнут в лоб и не скажут, что все завтра станется прекрасно. Не станется. Не будет ничего прекрасно. Завтра могло не наступить. Тэгун не помнит. Воншик тысячу раз представлял, как это могло быть у них, если бы не. Воншик бы и рад все исправить, только его все несет вперед. Как тогда, в грязной подворотне — успеть добежать. Бежишь, сердце заходится бешеным барабанным боем, в висках стучит, но останавливаешься. Склоняешься, жадно тянешься и в последний момент тормозишь — под сбитыми и потрепанными кедами только пыль. Тэгун не помнит. Воншик помнит, Лео не говорил, он слушал, чувствовал, давал, но не брал. Не брал, а требовательно забирал то, что ему причиталось. Только от Воншика он почему-то не брал, не забирал, не требовал. Тэгун не помнит. Лео притягивал к себе бокал, и столько властности и злобы в этом простом жесте было, что приходилось глотать свое заколотившееся в горле сердце. Слишком соблазнительным он был в той удушающей темноте. Тэгун не помнит. Воншик помнит, падал раз за разом, стоило только посмотреть в глаза. Терпеливо собирал каждый жест и поворот в профиль. Лео (не)терпеливо наблюдал, поджимал губы, отбирал и замазывал кистью. Тэгун не помнит. ; ;
7 лет назад
Холодный воздух сжимается, скручивается и выгорает. Шумные улицы, широкие проспекты, тонны гудящих машин, серые людские потоки — город не спит, зажигает фонари и продолжает свой безудержный бег. В салоне — тишина, бесцветная и пустая. Не угнетает. Не давит на плечи, не вызывает чувства неправильности. Воншик смотрит в окно на проносящиеся мимо дома и прохожих, улыбается едва заметно. Ни своему отражению, которого не замечает, ни своим мыслям, ни успешно прошедшему заданию, а просто, по привычке. Мороз щипает щеки и уши, замерзшие пальцы едва сгибаются; он сунет их в карманы тонкой не по сезону куртки, не вынимает. Задымленный душный Сеул создан для таких, как он — резкие порывы ветра, обжигающие лицо, шум дороги где-то внизу и неустанно моросящий снег. Пачка сигарет, наработанная выдержка и раздражение, что как бензин для двигателя привело к знакомому фасаду кафе. От Воншика пахнет усталостью и чем-то еще, неуловимо-тяжелым. Теплый воздух помещения пушистым одеялом обволакивает, обжигает замерзшие руки и лицо. Аромат кофе заполняет легкие, фигура в черном падает за свободный столик у окна. Заказывает черный, горький, без сахара, и сладкий макиато. Воншику не нужно поднимать взгляда, не нужно поворачиваться. Не нужно слышать шагов. Он и так знает — вошел, ищет взглядом, движется к столику. Воншик чувствует его. — Привет. Поднимает взгляд и на мизинце замечает засохшую краску. В уголках губ расцветает слабая улыбка — руки Чона пропитаны краской, сколько бы преступлений не совершал. Лео слабо улыбается — приятно понимать, что твои вкусы знают. — Привет, — длинные пальцы располагаются над чашкой, пропуская между собой пар; по руке мгновенно проходят мурашки, губы трогает любимое макиато. — Итак? Оба знают для чего встретились. Пальцы стынут, замирают в неестественной кривизне. В руках чашка горячего кофе, без сахара, горечь, приглушает собственную. Бьющееся в ошалелом ритме сердце хочется вырвать из груди. Но это не просто, когда желаемое смотрит на тебя своим невозможным взглядом. Воншику хочется сбежать. Стыдливо отвернуться. Посчитать это за наваждение. Странный сон. Но нет — тихий голос тает и мысли эти о привязанности крайне не вовремя. Воншик стремится отвести взгляд — и не в силах. Захлебнуться в глазах напротив, в голосе, в едва уловимом дыхании. Отчего-то оно отдается в грудную клетку набатом смертельным. Гнать в себе чувства. бессчетное количество раз, находясь на грани безумия. Отвлеченные мысли стучат в висках, раздражая и накручивая внутреннее нетерпение. Джухён говорит — Тэгун твой дом. Воншик же хочет стать кистью в его ладонях. Чувства пускают пули промеж лопаток, выламывают позвонки. От темных глаз напротив отрывает вибрация телефона на столе: «Чертов Ким Воншик, хватит ломать меня!» И он переворачивает его, закрывая экран. Джухён. Пузырь из жвачки лопается, нога на ноге и кокетливо сдвинутые ступни на левую сторону. Джухён смахивает рыжую чёлку с глаз, смотрит так внимательно, жмёт плечами и округляет губы. Джухён вытягивается перед ним на коленях, себя показывает, его руки на свою талию, его руки на свою грудь, его руки на свои бедра. Джухён на него забирается сверху, стонет, громко. Оставляет на плече следы своих зубов, оставляет на шее следы своих губ, оставляет на теле свой запах. Считает родинки кончиком языка: раз, два, три — соединяет их мокрыми дорожками; расчерчивает длинным черным ногтем красные полосы на плече: раз, два, три — залижет раны чуть позже. Но чувства не вылечит. «Ты меня любишь?» Тишина. «Может, тебе нравятся парни?» Тишина. «Может, ты влюблен в Тэ...» Укус в шею. До крови. Воншик качает головой и стирает марево наваждения. Реальность под ногами крошится как вафельное печенье на соседнем столике, Воншик брезгливо ковыряет события последних нескольких часов и навалившиеся переживания. Собственное бессилие прячется за ребрами и там продолжает расти. Не улыбается, не шутит, не раздражает излишней навязчивостью. Знает, что не остановит. Уверен, что не услышит. Но. Не может не попытаться. — Я против. Ты не послушаешь, но я против того, чтобы ты участвовал в этом, — Воншик отворачивается к окну, пытается привести нервы в порядок. Крепче сжимает чашку, почти впиваясь в нее ногтями. Лишь бы не треснула. Что-то бьётся, насильно, вырывается наружу, требует, требует, требует. Но Воншик затягивает это потуже. Лео незачем знать. — Мне не нравится все это. Почему ты просто не откажешься? Сам же знает, что невозможно. Выживают только самые цепкие, упрямые, кусачие. Независимые. Воншик же зависим. Давно. Но поправимо ли? Лео бы послушаться, ведь Рави чепухи не скажет. Слишком прямолинейный и стихийный, как бедствие. Его слова подобно обуху по голове, накрывают не слабо и эффективно. Но. Лео идёт по своему собственному пути, его не легко переубедить. Прислушается, да не послушается. — Нет выбора. — Тэгун смотрит на человека напротив и позволяет себе едва заметную улыбку. — Мне пора, потом поговорим ещё. Спасибо за кофе, угощу в следующий раз. Чон поднимается, накидывает куртку на плечи, допивает остатки напитка и уходит на встречу неизбежному, оставляя за собой следы уверенности. Словно он вот-вот вернётся, прямо сейчас, или этого дня вообще не было, как и задания, а Киму совершенно незачем беспокоиться. Ненависть утрамбовывается в груди — вот она едва различимая, вот плотная; раздери пальцами, взломай замки, доберусь до сути. Изучать отражение в окне, столешнице, глазах собеседника, смотреть не в него, смотреть в себя, и корчиться от отвращения. В мире, созданном безмозглыми кожаными мешками, все несет в себе печать скорой смерти. У Воншика — глаза два осколка вечной мерзлоты; У Тэгуна — обжигающие кофейные зерна. Лео улыбается снисходительно, на вопросы не отвечает, опускает ладони в свою бездонную память и берет в свои руки цепи. Чего же бояться. Дай уйти. И Рави отпускает. Делает тридцать четыре поворота; ровно до того момента, как на другом конце провода — «Они убьют его». Тишина больше не безмолвна. Тишина тоже разрушается. Воншик срывается. Бежит. Равнодушный секундомер в голове продолжает считать моменты. Бежит. Люди на улице ловят за руки. Они слепы и глухи. Бежит. В собственной шкуре попорченной не спрятаться и не согреться. Воншик в себе носит шрамы. Лев в себе — солнце, слепящее, испепеляюще. Рави устает смеяться, когда что-то липкое взбирается по горлу. Пытались вытащить сердце, но там пустота, тишина, не обратившаяся благословенным избавлением. Хрипло выдыхает промозглость. Кашель ветра скребется и застревает в рукавах пальто. Беспорядочные фантомные объятия, кусочки пережатых узлами мыслей — осколки, вонзенные в застывшую плоть отошедшего дня. Темнота Лео красит, Рави помнит его в крови и огне. Успел. Да. Посмотри на меня. Обернись. Дай руку. Оглушающий выстрел. Ветер их обоих обнимает — дразнится, кутает, целует в лоб; Рави тихо зовет Лео, но знает, что он больше не отзовется. Показывать зубы, смотреть за красными трещинами на черном, больно не будет, боль приходит после. Ледышкой приложится к сердцу и заберет крупицу тепла. Нужна эта крупица, важна каждая толика. В лихорадке сожмет красное пятно на бездыханной груди, прижимется лбом, коснется губ. Смотреть на Тэгуна больно, как на голое солнце, только кожа не золотится и не розовеет загаром. Ветер треплет волосы, уносит злые мысли. Рави открывает рот, но не вырывается ни звука; металлу холодно, солнце больше не греет. Поднимается в нем и опадает, едва успев обозначить свои границы. Молчит, пусто, молчит пусто. — Лео... Скрежет сошедшей лавины в голосе растет, набирает тангаж крушения, отражаясь от обезлюдевшей улицы. Теперь Лео во всем — в скомканной салфетке на столике кафе, в машине, в холодном порыве ветра, в каждом прохожем. ; ;
Воншик подрывается с места, через стол медленно тянется, и в нем всем тот голодный зверь, годами ждал, выл. Вцепиться, разодрать, уничтожить. — 7 лет назад одна пуля забрала у меня самое важное. Указательный палец касается мужской груди с левой стороны, — Тэгун сглатывает от боли — стервятник раздирает кожу. — С того света ведь не возвращаются, Лео. Особенно если это ад, где нам двоим места давно уготованы. Рави резко давит на грудь — и Лео задыхается. — Но... Отец сказал, что я упал с лестницы... — Отец сказал. У тебя никогда не было отца! — Воншику плевать, что люди смотрят, плевать, что его не помнят. Он заставит вспомнит. Заставит. — Через возьми, да мы росли на улице! И ты думаешь, такой шрам будет от падения с лестницы? Серьезно?! — Я не знаю. Я... не помню, — и Лео на секунду теряется. Воншик сдавливает пальцами челюсть, оставляет следы, отметины. Вот он я, я жив, вспомни меня. — Посмотри мне в глаза и скажи, что ты не врешь. Давай! Но обжигающие кофейные зёрна погребены под осколками вечной мерзлоты. — Я не знаю, кто ты, — Тэгун не вырывается, лишь смотрит, ищет ответы. Сопротивляется. — Почему я должен верить твоим словам? Вот он — Лео, который всегда сопротивлялся. Его Лео. Воншик отпускает, кусает губу до крови, зверя внутри на цепь сажает; сиреневая визитка хлопком падает на стол. — Позвони мне, если захочешь вспомнить. Вспомни, если захочешь знать, кто я. И Воншик снова бежит. Бежит в зал обуздать ярость. Бежит унимать колотящееся сердце. Оно живо. Он жив. Лео платит за кофе, угощает. Как и обещал. Для Воншика Лео не мертвое солнце. Для Воншика Лео — цунами.