и весь мир будет слеп,
6 января 2020 г., 18:32
Примечания:
paul minesweeper — pale love
Когда Санс вывалился в морозный, ночной воздух, ему стало проще дышать. Его скрутило болезненным спазмом у ближайшего сугроба, и единственное, что он почувствовал — как Папирус схватил капюшон его куртки, чтобы он снова ее не запачкал. Это было знакомо и привычно, но обычного веселья, которое он так часто испытывал в этой фиксированной точке времени, сейчас не было.
Папирус молча стоял за его спиной, тактично разглядывая заснеженную улицу. Крепкая хватка его пальцев держалась за мягкий, коричневый мех, пока Санс стремительно трезвел. Спустя несколько мучительных судорог, он стал чувствовать себя куда лучше — его взгляд перестал косить, а тело больше не вело в сторону. Это было нормально. Это было привычно. Это позволяло отвлечься. Это позволяло забыться.
Это позволяло не сдохнуть.
Санс слишком хорошо понимал, какую тень он бросает на фигуру Папируса — каким жирным пятном он был на челе его репутации. Санс был для него не более чем занозой, мешающимся камушком в ботинке, раздражающим пером, выпавшим из подушки. Санс был помехой. Санс был обузой. Санс был тем самым грузом, который повис на его шее и заставлял гнуть свои плечи к земле. Он не давал ему разогнуть спину и вдохнуть воздуха полной грудью. Он душил Папируса всем своим естеством. Он был единственным, кто действительно ему мешал.
Санс был единственным, кто мог закрыть его собой в самый последний момент. Санс был единственным, кто был готов пожертвовать всем ради него. Санс был единственным, кто сделал это бессчетное количество раз — он никогда не стремился считать, потому что это вызывало только головную боль и не приносило прока. Отвратительно, не правда ли?
Санс был для него не более чем инструментом. Мусорной свалкой его несчастливых воспоминаний, которые Папирус не был способен удержать в своей памяти. Зиккуратом его несбывшихся надежд, которые Папирус не смог воплотить. Доской почета его промахов и провалов, о которых никто и никогда не будет знать.
Он знал о Папирусе все. Его любимый цвет, сколько ложек сахара он кладет в утренний кофе и сколько — в вечерний. В каком возрасте он начал мастурбировать. Когда он получил свой первый боевой шрам. Сколько пар ребер ему досталось при рождении. В какое число каждый год он берет выходной, чтобы остаться дома и проваляться весь день на диване. С какой ноги он встает с постели. Как часто ему снятся кошмары. Скольких он казнил по приказу Асгора. Сколько раз он отшил Меттатона. Зачем он носит свой трижды блядский шарф. Какие его любимые цветы.
Санс знал, зачем Папирус подарил ему ошейник. Санс знал, что Папирус умеет танцевать вальс. Санс знал, почему Папирус не использует двуручные или парные клинки, а почему — презирает стрелковое оружие. Санс знал, какой Папирус во время испуга. Санс знал, для чего Папирус спит с заостренной костью под подушкой.
Санс знал, что Папирус не плакал уже больше десяти лет. Санс знал, что Папирус никогда не заплачет из-за его смерти. Санс знал о нем все. Санс желал знать о нем еще больше. Он был одержим им и тем флером власти и силы, который Папирус оставлял после каждого своего слова и жеста. Ему хотелось, чтобы Папирус был только рядом с ним. Чтобы Папирус смотрел только на него. Чтобы Папирус говорил только с ним.
Санс был болен, это было ясно, как день. И его брат не хотел, чтобы он исцелился.
Он вытер свой гнилой рот рукавом куртки, чистоту которой Папирус так отчаянно хотел сохранить, а потом умылся колким, рассыпчатым снегом. В голове все еще ненавязчиво шумело, а мысли его двигались медленно и неспешно, похожие на тягучую патоку. Санс поднял голову, посмотрел на Папируса снизу вверх и встретился с его прямым, ясным взглядом, в котором, вне обыкновения не было ни раздражения, ни злости. Он накинул Сансу на голову его капюшон, который он цепко держал все это время, и двинулся в сторону Вотерфолла, где раскинулись его владения, полные изощренных головоломок и смертоносных орудий.
Папирус, судя по всему, хотел прогуляться. В своей руке он держал две нераспечатанные бутылки медовухи, которую они сосали в баре какое-то время назад, пока Санса не прижало и ему не стало дурно. Пока его не потянуло на улицу проблеваться. Он неловко поднялся на ноги, немного подождал, когда голова привыкнет к вертикальному положению, и нестройно двинулся за братом следом. Папирус не торопился, позволяя себя догнать.
Они шли в ненавязчивом, совершенно не мешающем молчании. Папирус остановился у обрыва, не дойдя до первых пограничных наблюдательных постов и мостовой переправы, а потом просто сел на землю, прямо в снег, прислоняясь спиной к толстому еловому стволу. Санс сел рядом с ним — достаточно близко, чтобы рука брата могла дотянуться до его цепи, тянущейся от ошейника, но при этом не нарушая его личное пространство. Папирус откупорил бутылки, буквально срывая крышки с горлышек собственными зубами, и одну из них поставил в снег — для Санса.
Он не говорил ничего, лишь смотрел в никуда, скользя взглядом по непроглядной тьме, раскинувшейся перед ними. Из недр карьера был слышен еле заметный шум стремительно бегущих грунтовых вод. Санс приложился к своей бутылке, когда она достаточно охладилась, осушил ее в несколько широких глотков, а потом спрятал руки в карманы не застегнутой куртки, падая спиной в густой сугроб позади себя. Взгляд его уперся в каменный свод пещеры, далекий и недосягаемый, изрытый прогалинами мха и светящихся кристаллов.
Папирус сказал:
— Я думал о том, что ты сказал мне тогда в баре.
Санс не понял, о чем именно он сказал, и потому ответил:
— Я вообще много разговариваю, Босс, — так он ответил, лениво зевая. Спокойная, тихая ночь вокруг и очередная бутылка медовухи нещадно клонили его в сон. — Уточни, что именно я сказал тогда в баре.
Папирус помолчал. На этот раз молчание было нагнетающим и неприятным. Санс, нехотя, повернул голову в его сторону, посмотрел на его выточенный во тьме профиль, на его преисполненное мрачной задумчивостью лицо, на его пересекающий глазницу шрам. Ему не понравилось это выражение, и он заерзал, словно ему вдруг стало до безумия неудобно лежать. Сансу не нравился этот разговор. Он хотел бы его избежать. Он хотел бы, чтобы его не было. Не существовало. Не происходило.
Санс хотел провалиться под землю, но, какая ирония, они все уже давно заперты под землей, не способные вырваться из ее гниющих, проклятых недр.
Папирус сказал:
— Я спросил тебя, что ты чувствуешь, когда мир сбрасывается, — так он сказал, и Санс заерзал снова. В голове стало как-то слишком шумно, а во рту неприятно запершило. — Ты сказал мне, что покажешь. И трахнул меня в душу прямо в баре.
Санс почувствовал, как все его кости вдруг разогрелись. Как бешено затрепетала душа в его грудной клети. Как сдавило его шейные позвонки, от чего ток магии вдруг замедлился. Он перестал дышать. Он перестал двигаться. Санс оцепенел, невидящим взглядом смотря на Папируса. Папирус же, в свою очередь, смотрел куда угодно, но только не на него.
Папирус сказал:
— Ты сказал, что это похоже на секс. Сначала ты мучаешься и терзаешься, а потом все заканчивается. И ты чувствуешь пустоту. Так ты сказал.
Папирус сказал:
— Ты закрыл меня собой. Ты погиб. Человек погиб. Я погиб — тоже. Мир сбросился.
Папирус сказал:
— И сейчас, единственное, что я чувствую — это пустота. Понимаешь, о чем я?
Санс понимал, о чем он, как никто другой. Санс считал, что он знал о Папирусе абсолютно все. Его рост, его вес, количество его костей, каждую чувствительную точку, каждое болезненное сочленение, все его ночные кошмары, все его страхи, все его желания. Во сколько он просыпается каждое утро, в какое время он принимает душ, как именно он предпочитает принимать душ. Что Папирусу не нравятся запах золотых цветов, что Папирус презирает проституток, что Папирус терпеть не может сладкие приправы. Что его первым словом было имя Санса. Во сколько лет он проявил свои магические способности. Как быстро он понял, насколько хорошо он способен контролировать свою магию.
Как Папирус ждал его взаперти по несколько дней, страдая от холода, голода и одиночества — ждал, когда Санс вернется хоть с чем-то, что можно будет съесть, чтобы прожить еще один трижды блядский день. Как Папирус убил одного из Королевских стражников, который избил Санса до полусмерти за дебош в неположенное время в неположенном месте. Как Папирус терзал его душу своими пальцами и языком прямо на наблюдательном посту на границе Сноудина и Руин, когда рядом ошивались его подчиненные.
Санс знал о нем так много, но самое главное почему-то упустил.
Папирус сказал:
— Но меня беспокоит кое-что другое, — так он сказал, поворачивая, наконец, свою голову в его сторону. Взгляд, который Санс встретил перед собой, был настолько неприятным и острым, что ему захотелось отвернуться и забыть его. Навсегда. — Какого хуя я все это помню, Санс?
Санс не знал, что ему ответить. Он так и сказал: «Я не знаю». После этого они не сказали друг другу больше ни слова. Санс тоже не хотел помнить все это. Он увидел и запомнил уже столько совершенно одинаковых, но при этом совершенно различных событий, что уже перестал ориентироваться в том, в каких временных линиях они произошли. Уследить за всем было невозможно. Удержать в памяти — тоже. Новые воспоминания медленно, но верно выталкивали старые, и порой Санс мог забыть, какой день недели идет после четверга. Сколько метров в километре. Какой сейчас год. Сколько ему лет. Зачем он пытался покончить с собой. Сколько раз он это сделал.
Санс мог забыть о существовании своих знакомых. Или о том, что ему нравится горчица. Что он правша. В какую сторону пишется цифра пять или насколько круглым должен быть ноль. Санс забывал обыденные, совершенно простые вещи, но никогда не забывал того, что было связано с Папирусом. Он не мог понять суть этого парадокса. Ему было непонятна эта концепция. Ему было неясно, почему все происходит именно так, как происходит.
Ему было мерзко от того, сколько раз он был вынужден смотреть за тем, как Папирус погибал от руки человека. Еще хуже ему было от осознания того, что он никак не может его смерть предотвратить. Он вроде как был вершителем своей собственной жизни, своего собственного пути, своей собственной судьбы. И он сам не мог уберечь себя от горя. От потери. От боли. От слез. От алкоголизма. От смерти.
Что уж говорить о том, чтобы уберечь Папируса от этого.
Папирус умирал. И Санс умирал — тоже. Зафиксированные во времени события, которые произойдут рано или поздно. Которые Санс обязательно запомнит. Это был его дар, как считал брат. Это было его проклятье, как считал Санс. И если ранее только он был обречен запоминать любое событие до его сброса, то теперь это коснулось и Папируса. Его младшего брата, капитана Королевской стажи, совершенно невыносимого типа, вспыльчивого и агрессивного ублюдка, того, кто меньше всего заслуживал нести это бремя вместе с ним.
Санс вдруг сказал:
— Незавидная участь, да?
И Папирус, вдруг, ответил:
— Окостенительно муторная и позорная роль.
Санс засмеялся, не веря в то, что услышал. Его смех, болезненный и надрывный, перерастал в каркающий, злой хохот. Его выворачивало им наизнанку, его им рвало, он застревал где-то в глотке, и он его душил. Санс смеялся, пока его кости не заныли, а челюсть его не начало сводить. Он давился этим хохотом, мерзким и отвратительным, заполняющим его грудную клеть так плотно, что душе в ней становилось тесно и неудобно. Она словно хотела выпрыгнуть наружу и съебаться куда подальше. Санс чувствовал примерно то же самое.
Он заткнулся только тогда, когда Папирус, нависший над ним, подарил ему хлесткую, сильную пощечину — точно такую же, как и во множестве прошлых временных линий. Скуловая кость его не выдержала и лопнула, брызнула кровью; череп его окатило горячей волной боли. Санс бился в дрожи и хватался за рану рукой, и царапал ее кончиками фаланг, и скулил от того, как больно от этого стало, и выл в своей уродливой истерике, и выл, выл, выл, пока.
Пока не сделал судорожный, долгожданный, спасительный вдох. И пока не понял, что плачет — навзрыд.
Сколько же раз ты умер, Санс?