Выбери почасовую оплату, два часа пересадок до работы и ту же участь для своих детей, только хуже, и жалей, что вообще их когда-то завёл. А потом откинься и заглуши боль неизвестной дозой мутного дерьма, забодяженного на вонючей кухне. Выбери бесконечное сожаление, что не прожил жизнь иначе. Выбери не учиться на своих ошибках. Выбери ту же заезженную пластинку. Выбери медленно, с наслаждением проглатывать то, что у тебя есть, а не биться за то, чего хочешь. Довольствуйся малым, но с лицом победителя. Выбери разочарование и утрату любимых людей, вместе с которыми каждый раз умирает и часть тебя. Пока не увидишь однажды, что постепенно часть за частью ушло всё, и от тебя самого уже ровным счётом ничего не осталось. Выбери будущее. Выбери жизнь. Дэнни Бойл «T2: Trainspotting» (2017)
Комната угрожающе двигается: пульсируя, словно живая, она пугающе расправляет свои и без того раздутые рёбра, а может, и челюсти вечно жадные и беспощадные, забирающие сейчас столь бесценный воздух у невинных существ, всего лишь жаждущих, мать его, жить. С каждой секундой она всё ближе. Злее. Отчётливей. Мышцы её надсадно скрипят, и жуткое эхо этого скрипа тут же обращается в остро вспарывающий пустоту визгливый сигнал, протяжно сплывающийся вместе с далёкими лихорадочными стонами, как бы кровожадно отсчитывающими последние минуты чьей-то жизни. Темнота комнаты ехидно сгущается стаей бешеных волков вокруг крошечной, совсем беззащитной точки света, нервозно трясущейся на кривом серовато-мутном потолке. Скованная истязающим параличом, она заметно слабеет под столь яростным прессингом и немного погодя всё же сдаётся, безжалостно сожранная этой ужасной тьмой, безнаказанно стелющейся теперь повсюду… Моя уже в который раз падающая с шеи голова откидывается назад, проваливаясь и проваливаясь во что-то до крайности мягкое, а темнота, гневно сбиваясь, преобразуется в облик отвратно скалящегося демона, от надменного хохота которого я вусмерть дрожу, беспорядочно ворочая сухим языком, и заторможенно хриплю, словно утопленник, бессмысленно взывая к Люси. Я ничего не могу сделать, когда в комнату неумолимо проникает вода, куча… куча помойной воды, перемешанной с плавно дрейфующей по ней шоблой разбухнувших мертвецов. И одного из них я с содроганием опознаю: его выбрасывает мутной от шлака волной прямо к моим задубевшим ногам… прямо к моим, блять, ногам. И он весь такой до обсирания дохлый, обезображенный тленьем вдруг хватается за мою сухощавую шею своими ледяными паклями, гася меня до тех пор, пока я, спасовавши, униженно не отливаю под себя, измученно закатив отёкшие глазища.***
Пустота — пафосно звучит, но, честно, ничего другого в голову не приходит — со временем всё больше уживается внутри, потихоньку приобретая иммунитет прямо-таки ко всему, чем бы я её не травил. Теперь меня вечно преследует блядское ощущение, что чего-то недостаёт, чего-то невосполнимого, чего-то, что я никак не могу, ёб твою, реанимировать. Да, бывает возникает мимолётная возможность почувствовать хоть что-то, кроме отвращения и желания вернуть всё назад, но хватает столь хрупкого, до ужаса прихотливого эффекта совсем ненадолго: только сильнее разочаровываешься, понимая, что в очередной раз клятое спасение… оно, в общем, всё никак не приваливает и, скорее всего, не привалит уже никогда. Вот почему я стараюсь перестать цепляться за надуманные улучшения и просто продолжаю тусовать со всякими уёбищными чуваками, на бессменно тормознутые удолбанные хари которых смотреть-то по трезвости паршиво. Но, к ебучему сожалению, в одиночестве обязательно становится только хуже, поэтому мне приходится сживаться с тем, что есть, и ничего уж тут не поделаешь. Бывает, к Норе приползали уродцы всяческих мастей, так я сразу же хорошенько вмазывался и, хило удерживаясь в пружинистом кресле, скучающе наблюдал, как очередное тупорылое чучело с лошадиной пастью тяжко фыркало, с трудом пытаясь натянуть её раком на свой еле стоящий членик. Что же я при этом чувствовал? Удивитесь, но полнейшее безразличие и, может быть, ничтожную малость того странного чувства дезориентации, которое возникает, когда ты растерянно спрашиваешь самого себя: «А зачем, собственно, она это делает?» Ради жалкого зрелища, от которого перспектива навсегда стать бесчувственной хуйнёй, вплотную застрявшей примерно посередине, где нет радости даже от ширева, а чтобы сдохнуть попросту недостаёт ёбаной силы воли? Ради мужского внимания или вообще внимания в целом? Кто знает. Это, конечно, ужасно, но мне фиолетово, ведь я и впрямь начинаю верить в бесспорную реальность этой грядущей для нас всех контующихся здесь перспективы. Не то чтобы я напыщенно воображаю себя сейчас охуенным альфа-самцом. Нет, конечно. По правде, моё шаткое либидо с недавних пор снова достигло позорной и, увы, до сих пор неизменной отметки «ноль». Ну нет у меня энергии на это дело, нет и всё. Как-то раз совсем хуёво стало после смехотворно непродолжительной ебли: так чёт тоска навалилась вместе с безбожно накатывающими приступами тошноты, что мне вообще впредь не приспичило даже думать о сексе. Единственное, о чём я действительно способен думать — так это хоть о каком-то моральном продыхе. Не буду гнать, меня на первых порах беспокоил такой фуфлыжный расклад, но со временем я бросил это дело (в отличие от Норы, конечно: порево и мимолётное разнообразие в жизни — вот и всё, что я фактически мог ей дать). Так что она без раздумий попёрла меня ко всем грёбаным чертям, когда я, слишком уж старательно вогнавшись, выдал на её хате полнейший олигофренический пиздец в стиле сценической саморасправы с помощью тянущегося шарфа и собственных захиревших ручишек. Хоть я и с самого начала был уверен, что не сделаю этого. Не сделаю, потому что слишком труслив, слишком слаб для того, чтобы поступить правильно (впрочем, сейчас я менее убеждён в том, что правильно, а что — нет). Короче, сплошной каламбурец, копаться в котором никому не рекомендовал бы, поэтому даже не спрашивайте. Вывод один: не все такие, как оказалось, толерантные и прямо-таки готовые переваривать жиганувшее из перегретой башки шизоидное дерьмо. Увы. Увы. Увы. Вот почему на сегодняшний день я бесприютный и вздрюченный горестно влачусь, как человеческая падаль, среди груд преющего мусора, растасканного одичавшими от голода псами по всей омертвевшей улице, на которой, должно быть, я не заявлялся уже так давно. Зачем влачусь, еле подтягивая за собой оборзелую задницу, и гроша ломаного не стоящую? Как всегда, ребята… как всегда в надежде на очередное ненапряжное спасение, хотя какое там спасение, мне просто хочется оттянуться с Люсиль, как раньше, вот и всё. Просто оттянуться, чуваки, просто оттянуться… А если нет, то отъехать и дело с концом (хотя кого я обманываю, вы ведь и так знаете, что я лишь жалкий пиздабол). «Ну а как же любовь?» — спросите вы на крайняк, желая увидеть Бена, того старого Бена, уверяющего вас в том, что он охуеть какой любвеобильный парниша. «Нахуй, — грустно отвечу я, путёво покачав головой на манер всезнаек, — нахуй это говнище, как оказалось, не приводящее ни к чему толковому». Любовь, блять. Да я даже ни разу не соизволил подумать о Люсиль, единственной девушке, стоящей всего имеющегося у меня времени, или о том, что реально натворил и что вообще могло за всё это время произойти с ней, ведь я, если разобраться, оставил её одну просто-напросто с голой жопой. Её, понимаете! Её, всегда терпеливо прощающую! И кто теперь знает, может, Люси и вовсе померла. А вы говорите: любовь. Да меня, бля, так колдоёбит, что колени подшибает от долбучей дрожи, неотвратимо процарапывающейся буквально из недр самих органов в каждое ещё не занятое ей местечко в издыхающем организме, чтобы чумой своей выжечь с концами всё то бесценное, что ещё способно жить. И, представляете, от пустоты тоже бывает больно: она давит изнутри, распирает где-то в районе брюха и, берясь из ниоткуда, не даёт нормально дышать, буквально придавливая шершавые бледные пятки к холодной земле, отчего нет сил идти дальше. Тебе просто больно… больно и хочется срать. Приближаясь к знакомому подъезду, к двери которого пиздецки сложно пройти, не наступив, если повезёт, в кучу засохшего говна, неизвестного происхождения, я невольно вспоминаю исполненную прискорбия концовку фильма «Кэнди» — где в выборе героев была охуеть какая тончавая грань между тем, что хочется, и тем, что правильно — и тайно опасаюсь похожего развития событий. Что, если при виде меня, зачуханного, Люси станет ясно: она, блять, выше всякого убожества, и, несмотря на возможно ещё существующую в ней любовь, она не захочет быть со мной, понимая, что так будет гораздо лучше. А мне в ответ не за что уцепиться, нечего даже вякнуть, ведь я уже давненько к хренам растерял все свои ко́зыри… Что-то у меня плохое предчувствие. И нет, бля, я не ёбаный пророк, просто какое-то неважнецкое состояние в башке и теле, когда я думаю о нашей встрече с Люсиль, врастяжку поднимаясь по лестнице и обшаркивая немытыми граблями знобкий пот, кисловатые на вкус капли которого перекатываются по бескровной коже в краешки губ. Мне, наверно, страшно, что за столь не чуждой дверью, в месте, которое вроде бы совсем недавно я считал своим домом, окажется другая Люси, заранее знающая — не существует оправдания моему поступку, потому многострадальное возвращение ничего, увы, не изменит. Пока пёрся сюда, по возможности думал над сценарием предстоящей драматической сцены, но что-то нихера не устаканилось в отмороженной башке, поэтому, идя по тропке наименьшего сопротивления, попросту стучу по покрытой зеленоватой пылью двери, доверившись, так сказать, экспромту. Стучу негромко, устало прижав ухо к замочной скважине, и чуть слышу, как некто вдруг подходит совсем тихо, буквально на цыпочках. Сродни тому, когда релаксишь один дома, вовсе никого не трогая, и тут заявляется какая-то незваная заноза в заднице, а ты, дабы не нарушать своё идиллическое спокойствие, всячески стараешься сделать вид, что дома-то никого нет. Но, чёрт, тебе всё ж таки жутко интересно: кто это, ёпта, такой припёрся. И вот ты крадёшься, как вор, в собственном доме, пытаясь не наступить на скрипучую доску в полу, чтобы утолить наконец своё грёбаное любопытство и усмирить возникший страх перед неизвестностью и той забавной игрой, которую ты сам же для себя затеял. Словом, поняли. Прошуршав, значит, в коридор, этот некто внезапно спрашивает своим мягким голоском: «Кто там?» А я, чуток расслабившись, выдаю на радостях обыденное, бесстыдно ухмыляющееся: «Привет». И после короткого молчания: «Это Бенни». Уж не знаю, как меня угораздило сказануть нечто настолько отупелое, но замок, как бы то ни было, щёлкнув пару раз, открывается, и в возникшем скромном проёме появляется озадаченное личико Люсиль. Смутно представляю, что она чувствует, когда всё же проглядывает в представшем перед ней небритом, вонючем, потеющем при незначительнейшем движении бомже с полудикими красными шарами парня, называющего себя Беном. И от этого она точно столбенеет, безмолвно распахнув свои голубые глазёнки, такая очаровательная и чистая, прям как бывшая подружка Дэна Данна, у которой после лечения дела идут в гору: она исправляется и, вроде как, выходит замуж за праведного, до фига честного кекса с приличным домом, новой презентабельной тачкой и охуеть какой дисциплинированной собачушкой, таскающей туалетку в модный сортир по его первому зову… Так оно и вышло: подмечаю током пронзившую меня непорочность квартиры и левые, пиздецки вылизанные говнодавы на — сука, не поверите — ёбаной полочке для обуви. — Новый интерьер? — знаю, было бы очень даже не лишним начать со слов: «извини», «прости», «умоляю». Но эта, блять, полочка, будь она неладна, лишила меня и без того мизерабельных остатков человеческого самообладания, навязавая излюбленное поведение циничного нарколыги. — Как видишь, — она, на удивление, шустро выходит из ступора, неплохо парируя мои детские колкости. — И новый папочка? — прилипаю щекой к прохладному дверному косяку, урывками поглядывая на её нервически выплясывающие пальцы ног, ровно накрашенные ярким лаком малинового цвета. — Папочка! — задиристо складывает худенькие ручки перед собой, заслоняя откровенно сквозящий через тонкую майку бюст. — Какого хрена ты вообще нарисовался? — дуется, конечно дуется, однако, заметьте, продолжает неуверенно стоять на месте, что говорит только об одном: она не хочет меня прогонять, а это, знаете ли, очень добрый знак. — Видать, зря кипиш навёл, да? — кособоко скалю зубы, чтобы разрядить стесняющую нутряк атмосферу, виновато зачёсывая извалянные в пылище и кожном сале волосы, и тянусь к Люси с придушенной просьбой дотронуться до мягкого хлопка её свежей одежды. Вот только в фантазийном сценарии как ни крути подступает времечко нового персонажа, чьи дивнейшие сновидения, видите ли, бесстыдно потревожили. Его якобы равнодушный выход на сцену производит на скромных зрителей катастрофический эффект. «О боже! Боже мой! Это же всеми давно позабытый ублюдок Алан, тот хуев начальник в среде продажных уличных крыс!» — вопят они и валятся в обморок от непритворного потрясения. — Твою же мать, Люси, ты только посмотри: эта сука ещё жива? — благоговейно смакуя демонстративное свидетельство своего удобоисполнимого достижения, он напыщенно прижимает к себе ломкое тельце Люсиль (целенаправлено утягивая подальше от моей руки) и показушно его тискает, нелепо веря, что, притащив сюда уйму шмотья (припизднуто подражая тем самым жизни высшего класса) и отрастив наидерьмовейшую бородень, сможет вполне соответствовать заебительно понтовому образу, теснящемуся приоритетнее в его наибреднейших мечтаниях. — Охуеть! Так это ты тут яйца развесил? — ошалело вытаращив глаза, рвусь праведно вкатиться в квартиру, чтобы сдуру «надавать всем пиздюлятин», однако Алан, расшарашив длиннющие культяпки и оперевшись ими о стены, играючи лягает меня волосатой ножищей, а после с дремотной самовлюблённостью созерцает, как я, вовремя не подсуетившись, укладываюсь, как хуй моржовый, под соседской дверью, ссаживая чудом уцелевшие на ней островки отслаивающейся поносно-коричневой краски. — Мудила! — внутренне продолжая своё определённо выдающееся нападение, раздражённо потряхиваюсь и силюсь худо-бедно вскарабкаться, навалившись на скользкую ручку всё той же горедушной двери. — Ёбана в рот! Люси! Чо ты, блять, стоишь с ним! — Бен… — она хочет продолжить, что-то сказать, но на горло ей бескомпромиссно давят слёзы, ломая голос, перекрывая дыхание. Она съёживается, прячется, затихает. Почему? Ей стыдно? Да, ей стыдно, ведь она бездействует, позволяет ему прикасаться ко мне, а всё потому, что эти вещи поработили её, она продалась… отдалась им полностью. Но как Люси не понимает: модные шмотки нихуя не изменят — оставив ту же трухлявую суть, они лишь сменят старые декорации? — Так ты с ним, да? — всё же встав, мну истасканную одежонку и, противясь возрастающему жжению в груди, истерически машу грязным пальцем в сторону брезгливо хрюкающего себе под нос Алана. — Тогда посмотри! — всерьёз прикладываю руку к неутихающе вздымающимся рёбрам и показываю ей протянутую ладонь полностью уверенный в том, что на ней проявится кровь, а не какие-то там жалко поблёскивающие росинки прозрачного пота. — Да он по-любому переломил мне грудак! — Придурок, — поражаясь тому, какой я чепушила, Алан деловито взгромождает свою лапищу на миниатюрные плечи Люсиль, решительно отводя за себя, пока она, обтирая мягкие щёки с блёклым красным пятнышком на одном из них (оно, бывает, появляется, когда она плачет), послушно подчиняется, испуганно придвинувшись к нему поближе так, будто я и впрямь являюсь каким-то страшнючим злодеем. — Иди заливай эту лажу кому-нибудь другому, — он манерно подгребает к выпирающему порогу двери и, встав на него босой ногой, с довольнёхонькой физиономией (ведь несомненно выбрали его) заканчивает свою реплику истинного победителя: — А лучше сдохни и избавь всех от кучи ненужных проблем. — Люси… — охуетительно недоумевая от разыгрывающихся сенсаций, я беспомощно пялюсь вперёд и пускаю сопли, точно прожорливый младенец, жалисто просящий наливистой сиськи. Телеса мои вянут, немеют, расползаются, как плывучая требушина покойного голубя по измокшему асфальту, которую хватко уплетает своим громадным чёрным клювом надменная ворона, самоуверенно подскакивая на пустеющем сером брюшке. Я вспоминаю о настоящем доме, самом первом, где вырос и окреп, где были мои папа и мама, по которым, признаться, временами скучаю, поскольку родители есть родители, а обида и инфантильная горделивость странным образом проходят, всё-таки побуждая вдогонку справедливо признать: виноваты были не только они. Однако довод о том, что бывает намного тяжелее, конечно же, не избавляет их от должной ответственности. Помню, мелким шибздёнышем я подцепил двустороннюю пневмонию. Дело было весной, и мы долго отдыхали на пару с маман в больнице из-за этой долбаной болячки. Но всё же первостепенный геморрой заключался даже не в этом: нашей соседкой была женщина взбалмошная, раздражительная, напрочь издёрганная, бесконечно напиздрючивающая своего сына всем, что только попадалось ей под руку. За что? Да за любую неосторожность, пискотню или действие, отклоняющееся от изобретённого ей же неадекватного свода вычурных правил. Она щемила сынулю, ничуточки не стесняясь: горлопастила на всю больницу, как буйная, и тапком хуярила его по хребтине. Бедный парень. Никто не мог уберечь его от собственной мамаши. Я-то укрывался за настоящей мамой, боязливо цапаясь за шелковистый зелёный халат, и, изредка посматривая на визжащего мальчишку, здорово льнул к её пышным волосам, чуть ли не целуя их от любви, ведь моя мама, на счастье, была не такой. А он? Что ему оставалось? Терпеть? Да… наверное. Терпеть, как мне на пустой лестничной площадке, где я бревном стою и не могу пошевелиться. Причём стою перед давно закрывшейся дверью, даже не заметив, что она закрылась.