ID работы: 8894595

Маленький Король и его хрустальная вечность

Слэш
PG-13
Завершён
51
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
51 Нравится 3 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В Городе-на-Горхоне было чудовищно много детей: их лица, что в веснушках и щербинах, сверкающие азартом и нетерпением, то прятались в тесных сухих саркофагах отцовских морщин и влажных зеркал материнских глаз, продолжая чужие черты своими, то выглядывали воровато из-за отсыревших досок соседского забора, набив щеки спелыми сливами, то мелькали в рябой кутерьме прочих лиц, кружились в танце со своими кепочками, косичками, челочками, платочками, шапками, натянутыми на пушистые брови и шарфами, завязанными морскими узлами где-то на подбородке. В Городе-на-Горхоне было чудовищно много детей: были Каи, были Герды, Гензели, Гретели, Машеньки (и Мишеньки), Аленушки, Петьки, Иванушки-дурачки, были маленькие Томы Сойеры и их верные Гекльберри Финны. Был и Маленький Принц. Даже не Принц уже, а Король — Король по праву имени, родившийся с золотой ложкой за правой щекой. Над его головой раскачивался скрипучий маятник материнского гнета и отцовских ожиданий. Он держался ото всех поодаль, но не со свойственным королевской персоне величием, а с каким-то отчаянным чувством обиды на всех, включая себя самого, от которой под ложечкой сосало и губы поджимались сами собой, подрагивая в преддверии слез, лить которые королям не пристало. Этим Королем, холодным, расчётливым, рациональным, каким-то отвратительно взрослым, неизменно сухим, по-мужски одиноким, по-мальчишески угловатым, был Каспар Каин. Он возвышался над прочими, сидел на троне, болтал ногами, хихикал, язвил, будто принц, но в глазах у него стояла такая черная, такая тягучая тоска, что бывает лишь у королей. Там, где другие дети играли свои многочисленные роли бездумно, с долью актерства и щегольства, он умышленно водружал на себя самую тяжелую роль и проживал ее так, как требовалось от людей многим старше, чем он. Он не умел играть, он умел выполнять приказы и приказывать остальным, и капризное его нежелание спуститься к другим мальчишками, побродить босяком по траве, посбивать колени, попускать блинчики по Горхону, было подчеркнуто надменным выражением лица; никому при таком пренебрежении не хотелось заглядывать к нему в глаза и высматривать, что там такое творится у маленького царька в душе. — Ну и не нужно, — говорил Каспар самому себе с оглядкой на прочих, которые его не только не слушали, но и слышать не хотели, — справлюсь и без вас. Были такие ребятишки иной раз — они, как говорили их друзья и родители, выделялись из прочих, росли вверх своими ветвистыми, как дубовые кроны, умами, тянулись к тайному, новому, неизвестному всей поверхностью головы и тонкими пальцами — продолжениями ладони. Они рождались взрослыми, их знания росли с каждым часом, в них за несколько месяцев просыпалась стылая, неловкая, но самая настоящая вечность, объятая мудростью, взятой со страниц добрых книжек и смелостью, почерпнутой из рассказов о воинах в сияющих латах и румяных, грузных богатырях. Вечность, что ютилась в душе Каспара Каина, была испещрена трещинами: он родился не взрослым, не молодым, а стариком. Мудрость он черпал из пособий Георгия (что-то там про кротовые норы и озоновый слой, чепуха), смелость — из чужого хвастовства. Он не делал ничего сам, лишь полагался на чужой опыт и делал вид, что в свои юные годы уже может научиться чему-то на ошибках других. Эта внутренняя старость, сводящая задорно вздернутый носик грубыми морщинами, прикрывающая ладонью, холодной, как сталь промышленного района, тонкие губы, чтобы лишний раз не улыбнуться и не ляпнуть чего не по возрасту, медленно душила мальчика изнутри. Он задыхался в самом себе, обив тело отцовскими рубашками, сковав душу притворным отторжением всего детского и нелепого, приведя себя в гармонию с другими, но, в то же время, сепарировавшись от них, уйдя внутрь себя, скрывшись ото всех. Он был Маленьким Королем, — но на каждого Короля приходился свой Рыцарь, Шут и Разбойник. Знамя рыцаря, шелковый штандарт, развевающийся на ветру, нес над своим несчастнейшим чадом иссохший от одиночества Виктор, никогда и не претендовавший на королевский трон: ему было достаточно почившей жены-королевы, дочери-королевны и сына-королевича. Шутами Каспар окружал себя неосознанно: все они, ряженные в рвань, лица прячущие в серый плюш нелепых собачьих масок, сами того не до конца признавая, на задних лапках, цокая коготками по мрамору, пританцовывали перед своим королем, а он восседал на их шеях, непорочный, незапятнанный, в белых одеждах, и даже не думал скрывать личину от своих верных подданных и тех, кто ими не являлся, но подсознательно очень хотел стать. Разбойник тоже имелся. Он был горячим, как открытое пламя и противоречиво опасным, как гражданская война, и держался всегда в стороне, сощурив глаза и оттопырив рукав, то ли ножичек в нем припасая, то ли игральную карту, то ли перчатку, чтобы бросить Королю в лицо, едва представится такая возможность. Он смеялся редко, раскатисто, и лицо его иногда сверкало совсем по-детски, хоть и в его душе не было места беспричинному баловству. У него, как у любого разбойника, не было имени, не было отчества (потому что не было отца), он был грубым, невоспитанным, жестоким, но по-своему справедливым, и от жалобной его справедливости у Короля что-то внутри начинало болеть так отчаянно, так невыносимо, что хотелось раскрыть грудь и вытащить из нее кровоточащее сердце. У этого мучительного чувства наверняка имелся какой-то умный медицинский термин: их, термины эти, в своих баночках-скляночках по несколько сотен штук солил столичный доктор, готовый на каждый приступ икоты или слезливости выдать пару-тройку страшных смертельных диагнозов. Можно было влезть к нему в окно с расспросами, надавить авторитетом отца, пригрозить пальцем, но спрашивать, интересоваться, лишний раз ворошить свой внутренний муравейник Каспар не хотел. Он хотел покоя и уединения, потому и прятался на самой верхушке мира, подвергая свою жизнь опасности быть погребенным под всеми этими бумажными завихрениями, шаткими, как рассудок пережившего войну ампутанта, и в хаотичном, безумном, алогичном строении, пронзающем шпилем пушистые творожные облака и шилом — землю под ногами обычных прохожих, он находил порядок. В нем он чувствовал себя центром мироздания. Осью, которой его видели жалкие песьи морды. Когда на Город обрушился мор, стало как-то не до порядка. Хаос приобрел личину, и она была отвратительна: каждый видел в его искаженном лице то, что больше всего боялся увидеть. Иногда Каспар слышал, как городские недобрым словом вспоминали Злую Нину, убеждая друг друга, что это ее недобрый дух, обратившись черной взвесью, возник из-под земли, чтобы забрать с собой в подземное царствие тех, кто когда-то был верен ей. Так правление Короля медленно начало подходить к концу: подданных охватил страх, родителей подданных — страх еще пуще, по ниточке начали распадаться белые одежды, и как-то ненароком, не понимая, что же теперь делать с обернувшей его в несколько слоев пустотой, Хан выпустил из рук золотую корону. Вскоре опасливые ножки поступью чеканщика монет (ровной, выверенной, как у солдата) застучали плоскими каблучками по ступенькам вниз, к грязной земле, к зараженному миру, и рука легла в руку, и взгляд коснулся взгляда, и губы симметрично расплылись в лукавой улыбке: чтобы защитить своих Шутов и своего Рыцаря, чтобы найти силы и короновать себя снова, Король был вынужден заручиться поддержкой Разбойника. Так было надо. Не он придумывал правила в этой игре. Ноткин был человеком везучим по-своему. Многим везло найти монетку на дороге или избежать порки за вытоптанную картошку, а ему повезло ногу вывернуть, улепетывая от воров постарше, и подхватить песчанку, на минуту сунув нос в зараженный район. Судьба не любила его и хулила так, как было привычно судьбе: через несчастливые совпадения, случайности и стечения обстоятельств, которые так или иначе могли повлечь за собой страшное, но не влекли. И нога зажила как-то сама собой, пусть и неровно, так, что остались бугор чуть выше лодыжки, зудящий в дождливую погоду, и хромота, и песчанка не забрала с собой в первую же ночь после того, как зараза обосновалась в тощем мальчишеском теле, усыпанном веснушками и рубцами-засечками от острых кошачьих когтей. Злой рок все стрелял по нему и стрелял, а он уворачивался и уворачивался от пуль; они проходили по касательной, ранили, вспарывали бледную кожу, причиняли боль, но не убивали. А то, что не убивает, делает сильнее. Ноткина любили. До пены у ртов. Им дорожили так, как никогда никто не дорожил Каспаром, потому что он, Ноткин, не был атаманом сбежавших из-под гнета родителей оболтусов, которые были готовы пойти за любым, кто на их громогласное «не хочу» с высоты птичьего полета ответит «я тоже» и тем самым приблизит их капризное ничего не хотение к своему, королевскому, как будто даже осмысленному. Ноткин был вожаком в своей маленькой стае, где никто знать не знал ни о родительской нежности, ни о сестринском обожании, ни о братской поддержке, ни о какой-то королевской милости. Им не было привычно «не хотеть», они знали два слова — «надо» и «нельзя», и писали свои законы, отвечая друг перед другом за каждую сказанную или сделанную глупость так, словно перед ними стояли не такие же дети, как они, а жестокие палачи и справедливые судьи. Они были котятами и щенятами с улиц, их вскормило чувство бесполезности, и они с лихвой возвращали своему товарищу то, что он им давал. Каспар знал: если бы он подхватил болезнь, его бы тотчас начали сторониться. И поделом — он бы и сам не вынес повисшего на шее бремени, если бы вдруг, поднявшись в Многогранник, он принес на вороте своей рубашки три лишних бациллы, которые за считанные секунды смогли бы сожрать с потрохами каждого несчастного песиголовца и превратить башню в лепрозорий. Потому он и не шел обратно. Знал, что земля поймала его капканом, из которого он тщетно пытался вырваться всю свою жизнь, знал, что оторваться теперь от корней, которыми мальчишек по всему Городу хватала степь, он мог лишь отрубив себе ноги. Потому он не только не отвергал болезнь, но и лез к ней сам в порыве какой-то творческой экзальтации, морального самоистязания: мол, вот он я, Каспар Каин, именитый птенец, забери меня, если так хочешь, только псов моих — трогать забудь. Он делал вид, что он добр, он делал вид, что он благороден, но на самом же деле Каспар был злорадным, незрелым ребенком. Этого просто никто не замечал. Ноткин болел без малого двое суток. В конце концов, когда гробик из рыхлых дубовых досок и ржавых гвоздей был кое-как сбит ребятней из Ребра, что-то внезапно случилось с хворым ребенком, и дрянь его опустила, но само это чудесное исцеление, оставшееся загадкой и для двудушников, и для Хана, меркло на фоне чудовищных в своей болезненности моментов, когда Хан, изуродовав свои острые колени о ржавые металлические пласты и трескающийся шифер покатых крыш, с уродливым любопытством монарха, тешащего свое самолюбие страданиями грязной черви, ночью пробирался на склады и сидел в двух метрах от заразного Ноткина, с головы до пят, как мумия, оплетенного тряпками и бинтами. Он не смел приблизиться, не смел прикоснуться: первые десять минут (Хан чудесно ориентировался по времени — как-никак, был Каиным) ему даже казалось, что Ноткин знать не знает, что напротив него кто-то пытливо всматривается в его сгорбившуюся от боли и усталости фигуру, но в конце концов Ноткин как-то сипло, болезненно усмехался, и вдруг становилось ясно, что пришельца он если не видел, то чувствовал, как добычу чувствуют волки. Хан смотрел на него с полчаса, а потом уходил в Скорлупу. Думать. Решать. Приходить к каким-то неутешительным выводам. Размышлять о том, Каиным ему быть суждено или Каином — стоит ли поднять кирпич, занести над головой страдальца и прекратить его муки одним выверенным движением тонкой руки, которой было предписано не разрушать, а создавать. Считать мгновения до скорой кончины без пяти минут друга, без пяти минут врага. Но кончина так никого из них и не настигла, а потому ожидание оставалось без ответа и причиняло боль. Взросление решило охомутать их обоих, вложить несколько лет планомерного достижения зрелости в два дня искренних мучений. На вторую ночь он принес молока, почему-то подумав, что Ноткину хочется пить. Таков был его жест добрый воли в обмен на мимолетное желание добить хворого кота. Ноткину пить, конечно, хотелось, но лицо, испещренное трещинами, осыпающееся серой иссохшей кожей, открывать хотелось гораздо меньше. Поэтому он грустно вздыхал, но к молоку даже не прикасался. В конце концов, он был чуть ли не связан по рукам и ногам: не просить же Хана, куда более брезгливого, чем большинство уличных пацанов, стягивать с него бинты, чтобы помочь напиться? — Вот умрешь ты, — в сердцах выпалил Хан перед тем, как уйти во второй раз, — а дальше-то что? Все твои помрут. Всех скосит, потому что ты сюда заразу притащил. Стоило оно того, скажи мне? Стоило? — Стоило. — Да почему стоило-то? — Король терял самообладание, грозно шипел, как гюрза. — Ты, дурак, после себя ничего не оставишь. Тебя даже не похоронит никто. Мы с тобой ничего не добились. Могли бы вместо того, чтобы скакать по заразным домам, укрепить склады, собрать всех детей в одном месте, подальше от проказы, а ты… — Сколько людей? — Ноткин откашлялся. — Там? В Застройках? — Человек двести, не больше. — А меня сколько? Каспар нахмурился и поджал губы. Он отчаянно не понимал. Маленькая хрустальная вечность, жалобная бумажная мудрость, незрелое немое всезнание трескались и трескались в его голове, пытаясь вытащить его из защитного панциря, показать мир по ту сторону отцовских наказов и материнских мечтаний, но у них не получалось, и маленький мальчик оказывался один на один со своей взрослой проекцией, которая давила на него авторитетом, обязанностями и социальным статусом. Еще немножко — и сам себя ботинком разотрет об асфальт. — А тебя — один. — Ты же умный. — Ноткин лег на землю и подобрал под себя ноги; его трясло. — Вот и посчитай тогда. Что больше? Двести? Или один? Из угла, воровато оглядываясь и прижимаясь животом к земле, к нему подполз пушистый серый кот с ободранным ухом. Кот ткнулся в руку мальчика, попытался потрогать холодное тельце лапкой, но в ответ на искреннюю кошачью нежность Ноткин оттолкнул от себя питомца и хлопнул его по спине. Кот, испуганно распушив хвост, убежал обратно в свой угол. — Двести, — бессильно ответил Хан. Хотелось ответить, что «один», потому что эти «двести» — круглые нули, но он оставил искренность в себе. Нельзя было выкладывать перед тем, с кем еще вчера вел войну, свои душевные терзания. — Вот и все. «Вот и все». Гильотина на шею. Не зная ни о том, что через несколько часов Разбойник чудесным образом вновь встанет на ноги, не ведая о свершениях, которых им плечом к плечу придется еще не раз добиться, Маленький Король чувствовал себя совершенно несчастным: на его глазах угасала жизнь, за которую он, быть может, и не хотел бороться, но которую вовсе не хотел упускать. К счастью, Смерть в этот раз обошла их обоих стороной, но лишь для того, чтобы подло, исподтишка ударить вновь — как было свойственно Смерти. Они друг за другом ходили с тех пор, как утята: один скажет — второй поддакнет, один сделает — второй повторит. Между ними все так же царил некий дух озлобленного соперничества, словно они по натуре своей были не просто детьми, не просто мальчишками, а бегунами, несущимися к финишной черте, соприкасаясь плечами и бедрами, не позволяя себе ни ускориться, ни приостановиться ни на секунду. Они пытались уместить две своих монументальных, как им казалось, фигуры, два своих внушительных авторитета на одном царском стуле, и, когда у них переставало получаться, они начинали ругаться и спорить, так или иначе доказывая друг другу то, что они и так прекрасно знали. Под их началом Скорлупа и Склады стали оплотами доброй надежды: там денно и нощно, не боясь ни заразы, ни родительского гнева, ютились детишки, путь которым в башню был заказан по тем или иным причинам. Там же в разные периоды времени отсиживались столичный врач, волшебная девочка и гаруспик, но на них внимания не обращали: Король и Разбойник создавали новое королевство, места в котором не было никому, кроме их самих. Вместе им куда спокойнее ходилось по зараженной земле. Ноткин как-то раз пошутил, что, ухвати его чума за ногу еще раз, ему уж точно несдобровать. Он в целом имел склонность шутить про покойных: так, как ему казалось, они меньше тоскуют под мраморными плитами своих неказистых опочивален. — Дошутишься, — насупившись, отвечал ему Хан, за спиной складывая указательный и средний пальцы крестиком, чтобы отвести беду. И ведь дошутился. Ночи становились все холоднее. Люди уходили из города: кто вдаль по реке, отчаявшийся, отчужденный, кто вперед ногами в могилу, последний раз улыбнувшись на прощание в объятьях чумы. Больше некому было дышать на улицах после заката, каменные тротуары остыли без ежедневного топота, и в воздухе повис кладбищенский морозец. Ноткин и Хан все чаще оставались вдвоем и своих никуда не пускали: слишком страшно, слишком холодно было возвращаться после часовых вылазок туда, где было суше, теплее и безопаснее. Как-то скоро к ним прилипло безответственное равнодушие к собственным жизням, и, ткнувшись носами друг в друга, укрыв пыльными тряпками других детей, как птенцов, разделив на двоих одну мешковатую куртку, они натужно пыхтели и согревались, не помышляя о том, чтобы выбраться из Скорлупы и увести за собой малышню. Слишком велик оказался вес простого человеческого тела. Тело не помышляло бороться с болезнью или прокладывать путь врачам. Тело не хотело тянуться к чему-то великому и уж тем более не хотело думать наперед. Телу хотелось обняться с другим телом, сплестись в нелепую многоножку и греться, а после, согревшись, — спать до рассвета, пока не начнет тянуть поясницу от сквозняка. — Домой припрешься — найди себе нормальные штаны, — Ноткин ткнул Хана в бок и фыркнул, как лошадь. — А то дело к октябрю. Ты себе колени выморозишь, в октябре-то в гультиках шататься. Время и правда шло вперед неумолимо. Отчаянно. Вот уже десятый день Город сдавал под напором заразы. Все чаще казалось, что до октября никто из них не доживет. — Мои штаны — не твое дело. Да и разве же это важно теперь? Уж лучше простыть, чем слечь с песчанкой. Не то чтобы Хан хотел отрицать такую неказистую, такую угловатую заботу, ему просто-напросто и без всех этих предостережений со стороны Ноткина казалось, что он простудился. У него как-то нехорошо крутило мышцы. — А ты думаешь, клювы-то эти, санитары, просто так гуляют замотанные в тряпки до самого затылка? Зараза лезет во все щели, голые коленки ничем не лучше открытой морды. Вцепится проклятая тварь — в жизни не отделаешься. — Кто бы говорил. Слева зашуршали пышными юбочками Белка и Варежка — спали, обнявшись. Они были не то сестричками, не то лучшими подругами, и держались всегда вместе, прильнув друг к дружке, чтобы никто и не думал их разлучить. Хан подоткнул тряпку, играющую роль одеяльца, накрыл девочкам ноги и сбросил с плеч куртейку, одолженную Ноткиным. Шмыгнул носом. Ему становилось теплее. — У тебя губы белые, как плеть, — ляпнул куда-то в пустоту Ноткин, высматривающий в темноте чужое лицо. — Ты вообще… Как? Хан коснулся тыльной стороной ладони своих губ. Они совсем сухие были, как смятый бумажный лист. С ним такое иногда случалось: временами чувства, которые ввиду породы и статуса нельзя было выставлять напоказ, так рьяно перли из него, так быстро захлестывали, что мальчик кусал самого себя, облизывался, мазал языком поверх кровавого месива, и потом на холодной улице его губы покрывались сеточкой трещин, панцирем мертвой кожи, под которой зудела новая, свежая. — Голова гудит. — Может, спать ляжешь? Оглянувшись на сгрудившихся в одно живое тело детей, Каспар поджал свои сухие губы и покачал головой. — Я им помешаю. — А по мне так ты просто брезгуешь с моими лежать. — Ничего я не брезгую! — шикнул в ответ мальчишка. — Я с твоими, уж не знаю, считал ты или нет, провел времени больше, чем со всеми своими вместе взятыми. Да и что это опять такое, «мои», «твои»… Нет больше ни наших, ни ваших. Все, закончилась война. Мы теперь против одного врага дружим. — Ладно, не заводись, — Ноткин потянулся за курткой и, плотно ее скомкав, положил на пол справа от себя. — Ложись. Ты в последний раз черт знает когда спал, вон, две черных дыры вместо глаз. Я покараулю, чтобы никакой разбойник сюда не зашел, а если кто зайдет — подниму всех на ноги. Понял? — Понял. Хан бросил какой-то щенячий растерянный взгляд сперва на скомканную куртку, затем — на Ноткина, после — на маленькое оконце, полукругом выглядывающее из-за спинки их общего трона: сквозь толстое стекло пробивался тревожными алыми всполохами свет сигнальных костров, пламя языками лизало черное, дымчатое небо, беззвездное, пустое, неподвижное, ненастоящее. Пластмассовое небо, плавящееся в печи зараженного города, огромными твердыми каплями сползающее на крыши и улицы, облицовывая дома и дороги чернотой. Сердце Каспара в который раз сжалось от тяжелого чувства незащищенности, будто ни Скорлупы не существовало, ни Ноткина с его грубой заботой, ни его самого: только крошечный человек, условный, палка-палка, и огромный монстр болезни, выглядывающий из-под кровати, бездушно ухмыляясь в ответ на ужас во взгляде. Он на мгновение, сам того не ведая и не понимая до конца, превратился в ощущение, в оголенный нерв, в напряженный мускул, в болезненное предчувствие недоброго; тело его отяжелело, обмякло на пол и, коснувшись головой наспех сделанной подушки, тотчас провалилось в тревожный, не приносящий облегчения сон. Он проснулся через час. К тому моменту Скорлупа уже была объята огнем. Король оказался в ловушке, и смерть не желала его отпускать. Дом горел снаружи. Плотная сизая взвесь заполнила пространство между стенами и потолком, жар стоял невыносимый, пекло спину, коптило волосы на макушке, дышать было можно, только припав щекой к полу. Дети сгрудились в жалобный ком рыданий и скулежа. Как кутята, которых отобрали от матери и бросили в реку. Сквозь треск горящего дерева и гул внутри собственной головы Каспар кое-как разобрал голос Ноткина, бьющегося в крошечное оконце отчаянным мотыльком. Руки у него были в крови: он вычищал острые осколки из оконной рамы, не жалея ладоней. — Тащи их сюда! — скомандовал он и махнул окровавленной рукой в сторону копошащихся в ужасе детей; несколько тяжелых багровых капель соскользнули с дрожащих пальцев на пол. — Будем выталкивать! Тело не слушалось. Поросло сорными травами. Превратилось в гробницу для неспокойной души и давило теперь, прижимало к полу, ломало кости, перетирало мышцы, уничтожало само себя, как бесполезный, ненужный рудимент. Не чувствуя кончиков пальцев, Хан механически поднялся на ноги и вцепился в первого попавшегося мальчика; тот взвыл пожарной сиреной, получил затрещину и затих, продолжив глотать горькие слезы молча. Один за другим дети оказывались в руках Каспара и падали в руки Ноткина, один за другим они вываливались из разбитого окна во двор, где, восстав из земли, смешивалась с пеплом и сажей заразная черная дымка. Как бы ладно у них ни получалось, как бы ни спорилась работа, с каждой секундой Каспару все больше хотелось «прекратить сопротивление», как говорили пришедшие в Город солдаты, осесть на пол, обнять колени и позволить себе лишние несколько секунд шаткого покоя. Хан по натуре своей был канатоходцем: ему нравилось балансировать над прожорливой пропастью, заглядывать в лицо пучине, заискивать, науськивать тьму, и, если бы в какой-то момент Ноткин не схватил его за запястье и не потащил к окну, он бы и не подумал спасаться. Просто сел бы и уснул, надышавшись угарного газа. — Полезай! Он был грязным. С ног до головы. Они оба были: один — в крови и саже, второй — в проказе собственной избалованности; эта мысль крутилась в тяжелой голове, не отпускала, потихоньку из мысли превращалась в навязчивую идею. Хан не мог открыть рот, не мог ничего ответить, как будто он сам себе откусил язык, и, подчиняясь, проталкивая свое непослушное тело наружу, в холодную улицу прочь из пекла, он отчаянно хватался за остатки разума, но что-то не ладилось с его головой. Он чувствовал себя… Больным. Ноткину не было впервой геройствовать. Напротив: он привык рядиться в рыцарские облачения, наплевав на то, что под латами и кольчугой прятался не кто иной как Разбойник. Теперь же, нагеройствовавшись всласть, однажды уже оказавшись на смертном одре, он и сам был не прочь спастись — потому он и вывалился из окна вслед за Ханом и, оказавшись на земле, перевернулся на спину и тяжело задышал. Его колотило. Не от азарта, не от адреналина, — от осознания. Смерть играла с ними обоими в кости. Ей почти удалось победить. — Ты как? Живой? — Ноткин толкнул лежащего рядом Хана локтем. Тот на него никак не отреагировал. Небо действительно было ненастоящим. На нем белыми чернилами сама ночь выводила странные степнячьи символы, соединяла их, как созвездия, предсказывала скорое будущее, залитое кровью, усыпанное гильзами, припорошенное снегом и свежей могильной землей. Хан смотрел и не мог насмотреться: ему вдруг как-то неожиданно показалось, что он понял, что он все осознал, что он стал наконец мудрым, что его хрустальная вечность окрепла, созрела, стала мраморной, безусловной, что и сам он обернулся мраморным изваянием, не страшащимся не холода, не огня. Что он стал мраморной птицей в мраморном гнезде, — что бы это ни значило. — Каспар?.. В темных зеркалах чужих глаз, встревоженных, бегающих из стороны в сторону, маленький Король ненароком рассмотрел свое лицо: лицо мертвеца, улыбчиво распростершего объятья пред встречей с костлявой. У него не было как такового выражения, не было определенной эмоции: только противная блаженная улыбка, размазанная по сухим губам и ввалившиеся глаза с выражением абсолютной пустоты в них. — Каспар, нам… — Ноткин взволнованно проводил взглядом тяжелую поступь поджигателя, шествующего с напалмом по улице всего в нескольких метров от мальчиков, — нам идти надо. Я потом Бураха позову, слышишь? Все в порядке будет. Все будет хорошо. Ноткин оказался на удивление тактичен и нежен: вместо того, чтобы обрушить на без пяти минут друга (без пяти минут врага) новость о том, что он болен, что он заразился, что он навряд ли доживет до утра, он как-то совсем отчаянно закинул его себе на спину и поволок на Склады — вить из тряпок и бинтов новые одежды для Короля. Если уж не белые, то пусть серые; серый — замечательный цвет, только бы красный не проступал. Колокол пробил девять утра. Ровными шеренгами двинулись сеять войну посланники сизого Пепла. Им был дан приказ: эвакуировать детей, расстреливать зараженных. Что делать с зараженными детьми, никто из них не знал. Что делать с собой, зараженные дети тоже не знали. Все заплясало перед глазами солнечными зайчиками. Руки, тяжелые, громадные, обернутые кожей, пропахшие водкой и сажей, тащили Каспара за шкирку, как котенка, бросали на пол, обивали им углы, а он, бессильным телом обрушившись в копошащуюся кучу стонущих, воющих, рвущих ногтями волосы и стирающих ладони о каменный пол детей, обласкивал мутным взглядом чужие лица в поисках старого недруга — вдруг и того затащили в подвал? Хан тыкался носом то в одного, то в другого, шарил ладонями по осунувшимся лицам и всклоченным волосам, выискивал Ноткина, мычал нетерпеливо, невнятно, едва не срываясь на крик, душащий его изнутри чувством глубокого траура. Он почти ничего не видел. Он не разбирал голосов. Он не слышал запахов. Не было больше ни боли, ни жара, ни одиночества: в этой бесформенной куче, в этой свалке протянутых рук он чувствовал себя маленьким винтиком какого-то сложного механизма, похожего то ли на часы, то ли на бомбу. Он чувствовал себя заполненным. Абсолютно непобедимым. И когда его дрожащие пальцы нашарили в липкой, густой темноте знакомые, испещренные царапинами ладони, теплые, живые, Маленький Король впервые за долгие, долгие годы безрадостного проживания узнал, как ощущается счастье. — Нас… Заберут еще. «Обязательно, обязательно заберут». Ему больше ничего не было нужно. — Не сдавайся только сейчас, ага? «Кто же сдается, кто же сдается?». — Скоро все закончится. «Закончится, закончится, закончится». — Каспар. «Я — Каспар». Он помнил это имя. Он знал это имя. — Я тебя в обиду не дам. «Не давай». — Мы же друзья, так? Мы же… Справимся? И тогда хрустальная вечность начала раскалываться. Не было никакой глубины. Никакой мудрости. Не было Маленького Короля, зато был маленький Каспар Каин, несчастное дитя несчастных родителей, мальчик, не переживший Мор, мальчик, не победивший смерть, мальчик, которого не существовало за пределами соперничества и болтовни. Мальчик, который очень, очень, очень хотел быть любимым. Пусть Королевой. Пусть Королевной. Пусть Рыцарем. Пусть Шутами. Только не Разбойником. Разбойнику его любить — ни к чему.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.