Тридцать первое декабря. Четыре пополудни. Калитка у детского сада…
— Андгэй! Ты пгышел! — Малиновский-младший бежал со всех ног, размазывая по щекам слезы и сопли. Большой красной пожарной машины, утреннего подарка Жданова, у него в руках не было. — Конечно пришел, как я мог не прийти, я же тебе обещал, что приду. А я кто? — Мужик! — у ребенка даже слезы высохли. — А ты кто? — И я муж-ж-ж-жик! — Андрюшка так умилительно-грозно тянул «ж», что Жданов не выдержал, прижал его к себе крепко-крепко и чмокнул в соленую от слез щеку. — Правильно! А мужики что делают? — Дегжат свое свово! — голос мальчишки зазвенел, как колокольчик, казалось, что все свои неприятности он навсегда оставил в прошлом. — Вот именно. Я обещал — я сделал. — А ты еще обещав, что папа пгыдет, — как бы между прочим совершенно безразличным тоном, словно его абсолютно не волнует какой-то там папа, и вообще, он готов к любому развитию событий, сказал Малиновский-младший, — не повучивось, да? — Как это, не получилось? Очень даже получилось. — И где тогда папа? Я не вижу никакого папы. — Как только ты расскажешь мне, что с тобой случилось, почему ты плакал и где твоя пожарная машина пап… Договорить Андрею не удалось, потому что рядом с его ухом взревела иерихонская труба. Никогда прежде Жданов не видел чтобы плач начинался вот так вдруг и сразу: крупные слезы потоком полились из глаз мальчика, раздался громкий рев на одной ноте, прерываемый только всхлипами, а ручки судорожно начали сжимать и разжимать кулачки, словно кто-то невидимый одномоментно открыл все кингстоны, включил запись немного жуткого, мистического конца балета Стравинского «Петрушка», где угрожающе и громко звучит труба, и еще, видимо третьей рукой, умудрился нажать кнопку «пуск» у робота-дергунчика. — Господи! — растерялся горе-нянька, начал оглядываться, не зная, что делать, как утешать ребенка. — Что с тобой? Андрюшенька, ну, ты что? Что случилось? — Сынок, — раздался крик подбегающей Татьяны, — что случилось? Кто обидел тебя? Дядя? Иди ко мне, маленький! Иди, сладкий мой, мамочка тебя пожалеет. Однако «сладкий маленький сынок» вовсе не хотел, чтобы его пожалели, тем более на виду у детей из его группы. Он обхватил Жданова за шею и зарылся лицом, залитым слезами, под пальто, найдя пристанище на широкой мужской груди. При этом ребенок не забывал рукой отталкивать маму. — Тпрру! — раздался густой бас со стороны Литейного проспекта, послышалось ржание лошадей и через долю секунды дети, до этого гомонившие, в восторге затихли, и лишь иерихонская труба продолжала свой гул, правда намного тише, откуда-то из-под пальто ударяясь Жданову в грудь и глухим эхом отскакивая от нее. Было! Было от чего притихнуть ребятне. Ну, представьте себе, что среди бела дня напротив детского сада останавливаются сани, запряженные парой рысаков, на облучке сидит Миша-Медведь, а на скамейках друг напротив друга какой-то барин и… Дед Мороз! — Я — настоящий Дед Мороз, — загундосил, тяжело выбираясь из саней не вполне трезвый актер, — я вам известие принес, что Новый год уже в дороге и скоро будет на пороге! Вы чуда ждете? Чудо бу… — А-а-а-у-а! — пошел на второй заход рева Малиновский-младший, стоило только ему высунуть из-за пазухи нос и увидеть открывшуюся картину. То ли испугался чего-то, то ли почувствовал себя чужим на этом празднике жизни. Роман, мгновенно оценив ситуацию, выпрыгнул из саней и побежал к сыну, но по дороге случайно задел плечом Деда Мороза. И без того шатающийся под тяжестью мешка и энного количества градусов актеришко, тихо выдохнув: «твою мать», мягко осел в первый же сугроб. На нем тут же повисла ребятня, напрочь забыв и об «Андрюхе-жирдяе», и о незнакомом дядьке, держащем его на руках, и о его мамаше — ябеде и задаваке. И то верно, зачем детям лицезреть какой-то семейный самодеятельный спектакль, когда в сугробе сидит настоящий Дед Мороз, сжимая в руках огромный красный мешок, в котором скорее всего их подарки. — Андрюха, кончай реветь, — затормошил ребенка Палыч, увидев подбежавшего Ромку. — Я тебе обещал, что папа придет? Папа пришел. А ты, вместо того, чтобы его встречать, плачешь. — Пгышел? — мальчик оторвал зареванное лицо от груди Жданова, отстранился, глаза у него стали огромные и испуганные, секунду поколебавшись, он обхватил мужчину за шею и громко зашептал: — Вытги мне слезки, а то папа тоже подумает, что я пвакса и будет смеяться надо мной, как все дети. У Ромки сердце сжалось в горошинку (у Андрея, заметим, тоже, но речь сейчас не о нем), всепоглощающая любовь и жалость к сыну и, раздирающее нутро чувство собственной вины, накрыло его удушливой жаркой волной. — Андрей, я никогда не буду над тобой смеяться, — проглотив скользкий комок горечи, сквозь слезы выдавил Малиновский. — Ты кто? — резко повернув голову на голос, спросил мальчик. — Я твой папа. Твой папа Роман. — Честно? — Я тебе клянусь. — Ты пвачешь? — заметив мокрые от слез глаза отца, с изумлением спросил сын. — Ты тоже умеешь пвакать? Как я? — Умею, — Ромка по детски шмыгнул носом и кивнул. — Ты не мужчина? Мужчины не пвачут, так мама мне говогит. — Нет, сын, я — мужчина. И ты у меня тоже мужчина. Ты знаешь, что только настоящие и сильные мужчины могут позволить себе роскошь плакать. — Как это? Не понимаю. — Давай мы с тобой поговорим, и я тебе все объясню. Пойдешь ко мне? — Нет, я уже большой и тяжевый, я умею ходить сам. — Ты ненормальный? — громко, не стесняясь ребенка, перешла на базарный тон Татьяна. — Я стараюсь из мальчика сделать настоя… — Танечка, — перебил ее Палыч и, поставив ребенка на землю, довольно больно сжал ей локоток, — давайте мы с вами отойдем в сторонку и дадим отцу с сыном поговорить наедине. Да, Танечка? — при этом он так на нее глянул, что та беспрекословно дала себя увести. — Мужчины, мы подождем вас в санях, — бросил он в сторону Ромки с Андрюшей. Те, не замечая никого вокруг, пристально смотрели друг другу в глаза, словно изучали друг друга. Правда для этого Роману пришлось присесть на корточки. Первым «дрогнул» Малинка-младший: — Я так тебя ждав, папка, — с судорожным всхлипом протянул Андрюша и бросился к отцу. — Маленький мой, — бормотал Ромка, втягивая носом запах молока и пряника, и чуть потного детского тела, и мыла «Johnson's Baby», и даже едва ощутимый аромат Татьяниных духов, запах своего ребенка, своей кровиночки, — мой хороший, мой самый лучший на свете сын. Я тоже тебя ждал, очень ждал, Андрюша. — А ты больше никуда не уйдешь? — толстенькие ручки обвили Ромкину шею. — Я всегда буду рядом, маленький. — Будешь жить с нами? Со мной и с мамой? — Я буду рядом, чтобы всегда тебя защищать. — А жить? — Вот этого я не могу тебе обещать, но ты запомни: как только я тебе понадоблюсь, я буду рядом. — Ты мне сегодня нужен, папа! — Андрей, долго пытавшийся сдерживаться, горько расплакался. — Папа, я не хочу ходить в детский сад, никогда не хочу. Забеги меня, я очень тебя пгошу, папочка. Меня там никто не любит. И я никого не люблю в садике, только Машеньку, но она меня все гавно не любит. — А вот это я тебе обещаю, даю тебе слово. — Свово мужчины? — Слово мужчины! Сразу после праздника мы уезжаем в Москву. — В Москву? Насовсем? Я, ты, и мама? — невозможно зеленые, отцовские глаза мальчика распахнулись и засияли такой надеждой, что у Ромки снова защемило сердце. — Да, в Москву, навсегда. Тебе никогда больше не придется ходить в этот садик. Ну, а теперь рассказывай, что у тебя случилось, почему ты плакал? И Андрюша, словно не веря, что кто-то захотел его слушать, затрещал пулеметной очередью. — Я пгишёв в садик, и Генка из стагшей ггуппы попгосил меня дать ему поиггать с машинкой. Я не жадный, я дав. Спегва он иггал, а потом став отвамывать колеса, а я попгосил не вомать, а он сказав, что свомает, если я не скажу, где взяв пожагную машинку. А я сказав, что это папа мне подагив, а он сказав, что у меня папы нет, что я всё вгу, что это мама мне купива машинку, или я ее украв, а я не крав. Ты свушаешь? — Слушаю. Конечно слушаю. И что было потом? — А я… А я сказав, что нет, это папа подагив, и пусть он отдаст машину. А он засмеявся и… и… Он свомав ее и еще обозвав меня жигдяй и ещё бесосовщина… — Как? — Бесосовщина, понимаешь? Нет? Ну, это сигоротка такая, у кого папы нет, а ещё сказав что я никому не нужОн, и папа меня бгосив. А я не пвакав, но очень хотев запвакать, понимаешь? — Понимаю. И? — И я дав ем куваком по говове. — Андрюша посмотрел прямо в глаза отцу, сморщил носик и попросил. — Пожавуйста, не гугайся, не говоги, что дгатся нельзя, пожавуйста. Меня и так мама накажет. — Не буду ругаться, иногда бывают обстоятельства, — тут Роман вспомнил, как дважды был битым Ждановым, за дело, надо сказать, битым был, и хохотнул, — когда приходится драться. Вот только по голове бить не стоило. — Не стоиво, — согласился мальчишка, — он и так гвупый, тепегь совсем дугаком будет. Ой, пгости, я свово пвохое сказав. — Ты правду сказал, сынок, — ах, какое же это было вкусное слово «сынок», и Малиноский с удовольствием пробовал его на зубок. Ей Богу, он даже гордиться сыном начал, надо же, какой остроумный у него парень, весь в него, а ведь совсем еще маленький. — Ты меня понимаешь, — удовлетворенно вздохнул ребенок. — Только ты. А Генка знаешь какой? Он пвохой! Сам меня дразнив, сам машинку свомав, а сам потом как начав пвакать, когда я ему по говове дав. Пгишла Магина Ггигогьевна, и меня поставива в угов, а еще сказава деткам, чтобы со мной не дгужили, потому что я дгачун. Андрей втянул голову в плечи и сразу стал совсем маленьким и очень грустным, но Ромка не был бы Ромкой, если бы вмиг не придумал красивый и изящный план. — Выше голову, сын. Сейчас все-все захотят дружить с тобой, ты уже будешь в Москве, а дети долго еще будут тебя вспоминать добрым словом. Побежали! Он взял мальчика за руку и они побежали к бедному Деду Морозу, который никак не мог подняться, придавленный к снегу гурьбой ребятишек и парой стаканчиков водки. — Кто здесь Генка? — громко спросил Роман. — Я! — бойко ответил щупленький нагловатый пацан — А ты кто? — Это мой папа, — раньше, чем Малиновский успел раскрыть рот, крикнул Андрей. — Нет у тебя никакого папы, — начал дразниться Геннадий. — А вот и есть, вот и есть, пгавда, папа? — Правда, сынок, — расплылся в блаженной улыбке Ромио и повернулся к детворе. — Ну что, кто еще не слышал? Это мой сын! — подхватив Андрюшу на руки, тем самым приподняв его надо всеми, весело прокричал абсолютно счастливый отец. Затем он подал руку актеру, помог ему подняться и что-то зашептал в ухо. Тот пару секунд потряс головою, беззвучно спросил: — Сколько? — и удовлетворенно крякнул, получив ответ. — Здравствуйте, дети! — Здравствуй, Дедушка мороз! — дружно проорала детвора. — А кто у нас тут будет Андрей Малиновский? — Я! Он. Вон стоит, — разнеслось с разных сторон. Ромка сделал шаг в сторону, чтобы не мешать сыну наслаждаться моментом триумфа, и только наблюдал, как Дед Мороз сообщает детишкам, что Андрюшу папа увозит в Москву, но на прощание он хочет подарить всем подарки. Как сын торжественно и щедро доставал эти самые подарки из мешка и радостно раздавал их своим вчерашним недругам. Как все, в том числе и Генка, говорили спасибо и важно жали Андрюхе руку, а Маша, наверное, та самая Маша, вон как зарделся сын от смущения, даже поцеловала его в щеку. Краем глаза Малиновский заметил, как бесится Таня в санях, злясь, что Андрейка раздает чужим детям свои собственные подарки, как что-то строго выговаривает ей Палыч, но это никак не могло испортить настроения Ромке. Сын был счастлив, а значит, и он, Роман Дмитриевич Малиновский, был счастлив безусловным счастьем, которое нельзя измерить деньгами, потраченными на подарки. И пусть сын пока не понимает, что эта минута всеобщей любви к нему не так уж и бескорыстна, зато он сейчас проходит куда более важный урок: дарить другим радость — радоваться самому. Чуть позже, когда сани везли их всех к детскому кафе, Андрюша едва слышно пробормотал: — Папа не гад, он хогоший. Папка мой! — и крепко прижался к отцу.Папка мой!..
14 мая 2020 г. в 11:35