ID работы: 8920904

Песня пса

Джен
R
Завершён
1144
автор
N_Ph_B бета
Размер:
176 страниц, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1144 Нравится 691 Отзывы 301 В сборник Скачать

Глава 20. Подарок

Настройки текста
*** Лан Эксетер такой, каким Лютик его и запомнил — со своим Великим Каналом вместо улиц, узкими фасадами домов, отражающимися в воде, постоянно дрожащими там, дробящимися на окна и крыши. Город, состоящий из отражений, в которых совершенно непонятно, кто ты. Обманчивое зеркало, по которому можно плыть. Хочется закрыть глаза, потому что зачем, зачем, зачем на это смотреть: его странное детство в обнимку со струнами, отражение солнца в сыром городском перевернутом кверху дном небе, длинные башни Адмиралтейства в зыбком подводном танце, мосты, постоянный белый цвет, узоры инея на стеклах, портовые запахи, та высохшая лодка на берегу, ступени храмовой инфимы, смеющийся Роннер, тоже пьяно танцующий, поскальзывающийся на льду у светлых дверей трактира. Доезжает он сюда на одном упрямстве и страхе. Отец не соврал: это мучительно — мучительней с каждой минутой, будто у него внутри острые и горячие камни, злее, чем раскаленное железо Риенса. На полпути он уже не очень соображает, куда едет и что вокруг, сворачивает не туда, но понимает это не сразу, возвращается на тракт, проклиная себя за пелену перед глазами. Время кажется изощренной казнью, потому что оно уходит, бросает его наедине с этим «предупреди, пожалуйста», «мне тоже страшно», «я не успеваю». Не успеваю, не успеваю, неуспеваюнеуспеваюнеуспеваюнеуспеваючертвозьмикакжебольно. Когда он добирается до аптеки, то уже почти не может стоять, не может ничего, кроме как еле-еле достать деньги из кошелька трясущимися руками. Он думал, что забыл, но в памяти сами собой всплывают названия ее лечебных зелий и дозировки. Как он ходил за ними на другой конец города и нес потом домой, замедляя шаг, чтобы подольше не возвращаться. Обезболивающее. Снотворное. Укрепляющее. Другое обезболивающее. Штук десять разных баночек, из которых он сразу выпивает пару до половины: ударная доза, после которой его голова кружится, как мельничный жернов, перемалывая саму себя, но, по крайней мере, он может ходить, а не только лежать на земле, скуля и свернувшись. Ему даже удается нормально оглядеться вокруг. В конце концов, это Лан Эксетер. Его священный, лучший, заветный враг. Лютик так долго убеждал себя, что этот город больной, злачный, темный, страждущий, тревожный, скользкий, лихорадочный, ненадежный, беспокойный и нервный. Но вот он тут. Энсенада действительно очень красивая. Он всхлипывает, вытирает глаза, мало что видя, и злится, так сильно на себя злится за эту нелепую, такую несвоевременную расчуствованность, а потом вдруг врезается на тротуаре прямо в повзрослевшего, бородатого художника Юджина, который сначала начинает было спрашивать: — С вами все в поря… А после остолбенело молчит, только покачивает головой. — Ты ничего не знаешь о ведьмаке, случайно? И девочке… — Лютик вспоминает, зачем он здесь, время трещит по швам, поэтому он спрашивает именно это, вырывает из контекста всего, что надо бы спрашивать при первой за много лет встрече. — Ведьмак? Ведьмак в тюрьме… — растерянно отвечает Юджин. — Стой! Стой, Юлиан, да погоди ты! Но как можно стоять, если он и так опоздал на все мыслимые сроки? В очередной раз. Хорошо хоть не к самой петле дополз, но за этим дело не станет: в чем-то Лан Эксетер никогда не меняется. — Это не я его предал! — кричит сзади Юджин. — Не я, слышишь? «Кого, Геральта?» — сначала не понимает Лютик. Просто потому что у него не голова, а что-то рваное и тупое. Оборачивается. Перед глазами акварелью площадь, как Роннер подставляет лицо под мелкий дождь, как слизывает капли. И Юджин сбоку в толпе, такой же, как сейчас: с искривленным от горя лицом. Лютик кивает ему, через силу, но искренне, улыбается. Юджин выдыхает облегченно, чуть ли не падает, или так только кажется: будто он чуть не падает, продолжая стоять. Лютик вдруг отчетливо понимает, как важно, наверное, Юджину было это сказать ему; может быть, все эти годы он тоже видел Роннера во снах, может быть, они все видели? Все в чем-то винились, будто каждый из них причастен к его смерти просто потому, что Роннер был среди них единственный подлинно живой, и не должен был умирать? Лютик так по нему скучает. Что ему делать теперь? Будет как в Цинтре — бесполезно и зря? Будет как на площади с Роннером? Или он хоть на что-то годен? Какая же Энсенада красивая. И его родной дом не так далеко от нее, заросший сухим сейчас плющом — тоже почему-то красивый, как много лет назад, до того как отец вернулся с войны. Лютику не хочется вспоминать о страшном, сейчас не хочется; солнечный свет бликует с воды на окна, ветер бьет его в щеку, все это вкупе с притаившейся, уснувшей болью за ребрами заставляет его дрожать и глупо улыбаться своей уютной и жуткой смертности в ее ласковое лицо. Он чувствует себя таким невыносимо взрослым тут, взрослым и сломанным, но не может не улыбаться. Сокровенно пахнет весной и его собственной юностью, словно сейчас он махнет рукой самому себе с порога, прилижет волосы, улыбнется, убежит прочь — выцветший на солнце мальчик с челкой, вечно падающей на глаза. — Садись, — говорит ему отец после долгого, пристального разглядывания в полумраке гостиной. Он действительно поседел, его лицо скорчено застарелой мукой, и Лютик цинично смеется внутри себя тому, что он до этого не доживет: до таких глубоких морщин. Кожа в расползающихся трещинах и два потухших неживых глаза. Лютик падает на диван с облегчением, потому что лекарства всего лишь маскируют слабость, всего лишь делают ее не такой явной и острой. Он морщится от спертого запаха и того, как колет в груди при вдохе. — Ты доволен? — спрашивает он отца. — Что дождался? — Чем тут быть довольным, скажи пожалуйста? — Удовольствием от того, что я умираю. Сладко, наверное, если ненавидишь. — Как был глупцом, так и остался, — отец качает головой. — Зачем ты здесь? — Чтобы ты выполнил мою последнюю просьбу. Выполнишь? — Смотря какую. — Ты ведь все еще военный советник? И волен помиловать? Близок с королем Эстерадом? — Допустим. — Отмени приговор ведьмаку, которого сегодня арестовали. Я больше ничего не прошу, для себя не прошу — оставь проклятие, это ничего, пусть, но Геральт очень нужен живым, понимаешь? — Мне про него рассказывали, — отец морщится, как от кислого. — Почему тебя вечно тянет на сволочей, которые унижают всех вокруг одним взглядом? — Тянет? — Роннер, например. Ты из-за него стал несчастным и совершенно неуправляемым. Лютик ничего не может поделать: усмехается. — Но я очень счастлив, — говорит он, — что стал несчастным и неуправляемым. И потом, мне казалось, он тебе нравился. Иногда мне даже казалось, будто ты любишь его больше, чем меня, смотришь и думаешь: жаль, что не это мой сын. Хотя бы потому что он умел обращаться со сталью. Отец встает и идет в кабинет, махнув Лютику рукой, чтобы оставался тут. По шее течет пот, очень хочется пить, но подняться тяжело и больно. Чтобы позлить отца, Лютик начинает перебирать струны. Наигрывает что-то странное, подкожное, и поет словно не совсем он: снова за плечом стоит Роннер, щекочет висок своей рыжей челкой, а глядишь — и не Роннер это, а мать, со своими распущенными светлыми, от которых пахнет музыкой. Это жестокая песня: и для него, и для отца, но что уж теперь. Когда, если не сейчас. Это песня о том, как ненавидят собственное имя, как он боится его, как голос матери зовет его в открытое окно, а он убегает прочь, потому что не знает, чего от него хотят все те, кто зовет его этим именем. Не хочет принадлежать ему. Кажется, что вернувшийся отец порывается дать ему пощечину, но тот только бросает ему в лицо сложенное письмо. — Он просил передать тебе вскоре после ареста. — Геральт? — тихо спрашивает Лютик, уже понимая, что бред. Письмо от Роннера, его мелким полустертым почерком. Захлебывающееся в ошибках и решетках тюрьмы, оно совершенно не похоже на его обычный размеренный, четкий, ритмичный, твердый стиль. И именно поэтому Лютик верит, что это Роннер и никто другой: не подделка.       Я всем задолжал как растение задолжало почве.       Добрый вечер, Лиан, добрый, хотя завтра меня не будет, я знаю это, как знаю и то, что все остается: все остается с тобою навеки, и все с тобою навеки уходит.       Я хожу из угла в угол звериной поступью, и за мной остаются эти, ну, странные отпечатки — как типа растения, я не знаю.       Может быть, ты остаешься: звучишь негромким там колокольчиком полевым. Маленьким и сквозным, как секунда. Может быть бересклетом или клевером, или непрочным лютиком — тебе бы пошло — желтый и хрупкий, немного жалкий, а впрочем, я не доверяю людям, в которых нет ничего от раздавленной собаки. Ну вот: я опять жесток. Но я люблю твою мягкость, хоть мне и хотелось бы другого, другого следа, а впрочем все равно только пепел       ты и сам знаешь, что это, когда след отпечатывается на песке, на радужке, на темном небе одной острой звездой, и я тебе верю, в тебя верю очень сильно, твой голос самый нужный здесь посреди,       а мы одинокие поводки на шеях друг у друга.       хотел бы быть там на плахе спокойным и признательным, не заботиться о себе, чтобы чужие следы горели во мне как отсутствие страха. уничтожения.       меня нельзя подпускать к.нормальным.людям, им рядом слишком сквозит оттуда откуда не возвращаются прости меня. оттуда дует холодок мироздания, и я постоянно его чувствую, как что-то родное как огромная дыра в земле, к которой можно прийти и молиться не о себе, молиться как говорить спасибо       только это и остается после того как я тут час или два или навсегда был небом оставлен и покинут и так яростно зол, будто мне кто-то что-то должен, вопросы за что: за что острая солома, за что щербатость пола под ней, за что мне больно, и прочее. какие долги, разве что я всем задолжал как любимый задолжал любящему. за все.       курить хочется нестерпимо.       ты мне снишься, я переполнен следами, я полный ебаный стыд. привет, тьма, мой старый друг, вот это вот все. я был открыт и, если тебе так проще, был и на сто замков тоже, так что я понимаю, ты и сам все это не меньше чувствуешь.       умираем мы одинокими, и это не грустно.       отпусти себя: люди себе не принадлежат тоже.       ты намного больше, чем думаешь, и чем я думаю; это очевидно след который просто нельзя разглядеть вблизи, ну, ты же помнишь, как нужно смотреть на большое. спасибо, и не стоит отвечать «не за что».       я сейчас очень счастлив и свободен. все сбывается так как нужно.       P.S: прости своего отца: это он сделал мне подарок, а потом забрал, не зная, что этот подарок забрать по-настоящему невозможно. немного похоже как в той старой легенде про высокое дерево в пустыне и плотника.       P.P.S: если ты расстегиваешь поводок, то тебе уже ничего не страшно. — Ты читал? — выдавливает из себя Лютик через какое-то бесконечное время, закашлявшись. — Нет, — тянет его отец, — но я догадываюсь. Я просто хотел не допустить войны, понимаешь? — Не понимаю. Лютику сложно соображать: в первую очередь из-за того, что это письмо опоздало на десять с лишним лет, догнало его только сейчас. Он никогда не считал своего отца трусом, многое думал о нем, но не это. И все же ему хватило духу только теперь. Невыносимо, что Роннер ждал так долго. — Скажи уже наконец, — устало требует Лютик. — Что терять-то? Посмотри, — он разводит руками, показывая на комнату, в которой одиночество струится по стенам, словно застарелая сырость, — разве тебе осталось что терять? Думаешь, может, что я… что? Начну тут громить все? Попытаюсь убить тебя? Это не ко мне, это к Геральту. Но какого хрена Роннер пишет, чтобы я тебя за что-то простил? — Потому что это я рассказал Роннеру о сделке. И помог ее предотвратить. Что бы ты обо мне ни думал, но я просто не хотел войны. Она громкая. Земля дрожит, и я от этого не могу спать, совсем не могу. Как и от вашей сраной лютни. Его отец трет ногу, ту самую, в которой была дыра размером с колковый блок, и он сейчас настолько невменяемый, даром что говорит связно, с пустым взглядом запертого в своей скорбной голове психа, что Лютик не может даже разозлиться на то, что тот не отдал письмо тогда. Это просто очередной камешек за пазуху, и они там стучат друг о друга и отдаются в сердце на разные голоса. Потом он догадывается и все-таки спрашивает, хотя не хочет спрашивать. — А кто его предал? Ответ даже не обязателен, потому что он знает. Камни внутри разгораются, тяжелеют, вращаются в нем, как раздавшееся равнодушное «я» от отца, этот безразличный нож, который торчит теперь у Лютика из спины: за Роннера.  — Почему? — надо бы уйти уже, но ему хочется услышать хотя бы это. Чтобы стало уже совсем невозможно.  — Потому что Эстерад не сообразил бы, что замешан тот, кто нашел виновного. А иначе он в первую очередь подумал бы на меня. И тебя, и маму скорее всего тоже бы убили. Все это так очевидно и просто, что Лютик начинает истерически тихо смеяться, наклонившись над столом, положив на него горячий лоб. Он бы постучался со всей дури, чтобы расфигачить себе башку, если бы у него были на это силы. — Ты всегда был странным мальчиком, — говорит отец. — Помню, когда тебе было года полтора, я заметил: ты любил стоять у стены, легонько биться об нее головой и смеяться этому. Выглядело жутковато. — Тебе стоит попробовать, — отвечает Лютик и собирает себя с дивана. — Неужели ты не понимаешь, что у них всегда будет повод для новой войны? Это риторический вопрос, и Лютик не ждет ответа, выходит прочь по стенке, пошатываясь, словно пьяный, сжимая в руке письмо. Оно мучительно непонятное и абсолютно дикое, будто Роннер уже был где-то не здесь, когда писал его. Но во многом он постоянно был за какой-то гранью, которая Лютику недоступна. Остается только надеяться, что читать — не всегда про буквы, так что это сейчас совершенно неважно: необязательно разгадывать головой то, что проходит насквозь, вроде непостижимой музыки. — Ты, может, думаешь, будто я его использовал, — отец громко окликает его из темной комнаты; у него срывающийся, истерично-ликующий голос, — я и сам только потом понял… Я только потом понял, что было ровно наоборот, — заканчивает он, и Лютику еще долго мерещится тихий отцовский хохот: звук, с которым солдаты бросают оружие, когда сдаются. Лютик улыбается: это так похоже на Роннера. Гениальный самоубийца. Письмо жжет ему руку. Болезнь жжет его внутренности: так сильно, что он останавливается у канала, дышит, свесившись над ним, будто речной воздух способен остудить это, немного облегчить. Но становится только хуже, потому что он видит, как утекает время. В воде вдруг проплывает что-то странное, как много лет назад: словно гигантская рыба с крыльями и длинным хвостом. Это было бы прекрасным, судьбоносным знаком о прощении и радости, несмотря ни на что, если бы ему в этот момент не хотелось до нервного оцепенения уничтожить этот город, стереть с земли. И весь мир заодно: горел бы он огнем. Штука у него за спиной довольно облизывается и урчит, поводит из стороны в сторону слепыми глазами. И подталкивает его в спину, совершенно не жалея, сильным, властным, кровавым образом, от которого он кашляет сгустками красного на белую кладку моста, но зато все быстрее шагает к тюрьме. Лютик чешет ее под подбородком в знак признательности. Его голодная, высохшая, раздавленная дворняга с задушенной цепью до залысин шеей. Недолюбленный и такой красивый бродячий пес с желтой шерстью и черным носом, которого он спустил с поводка, и теперь они оба привыкают, как это, хотя времени осталось совсем чуть-чуть. Возможно, стоит попросить у него прощения. *** В этом городе Геральт никогда раньше не был: как-то не доводилось. Йеннифэр обмолвилась, что Лютик отсюда, и теперь Геральт смотрит на дома, гадая, в каком он вырос, по какую сторону реки — она делила кварталы на богатые и бедные, нарядные и грязные. Вторые Геральту приятнее. Странный город, построенный на воде и потому кажущийся немного нереальным, как чья-то нездоровая иллюзия о красоте. Весь белый, узкий, стремящийся вверх, и сам, под стать Лютику, похожий на безумный музыкальный инструмент. Тонкий, и в то же время обреченный, словно в любую минуту может рассыпаться на осколки и растворится в водах Танго, как сахар. Они находят нужного мага довольно быстро. И пьют местный чай в одном из богатых кварталов, в доме, который похож на маленький замок с решетками на окнах. Цири зябко ежится в прохладной гостиной, разглядывая коллекцию книг. — Вы устали с дороги, наверное, — приветливо говорит Кардуин, ставит на стол вазу со сладостями. — Я еле унес ноги с Таннеда, но в курсе, чем все кончилось. И для меня большая честь принимать в своем доме принцессу Цинтры, — он кланяется, повернувшись к Цири. Она отвечает ему смущенным кивком. — Давай без этих любезностей, — кривится Геральт. — Мы тут по делу. Йен кладет ладонь на его руку, сдерживая. — Нам нужно узнать про Башню Ласточки, — наклоняется она, — ты ведь этим занимался в последнее время? — Позволь спросить, откуда ты это знаешь? — Слухи, просто слухи. Решила проверить. — Значит, сработали как надо. Не ожидал от тупицы Риенса, — усмехается Кардуин и отшатывается, когда меч Геральта пролетает в сантиметре от его горла. Стучит по полу, потому что Геральт спотыкается, рушится на пол. Он ведь не хотел глотать этот чай. От чертовой любви к миру он размяк, у него и в самом деле сбилось чутье — ничего не подсказало, наоборот, почему-то… Все казалось спокойным и благостным, как весенний сад. — К дому сейчас идут солдаты. Не дергайтесь вы, и все будет в порядке, — Кардуин вытирает со лба выступивший пот. — Зачем ты это делаешь? — спрашивает Йен. — Деньги? Власть? Йен, которая вцепилась в подлокотник дивана, не в силах подняться: будто ее тяжелое платье стало совсем каменным, неподъемным. Йен и ее тяжелое платье, тяжелое сердце, тяжелая кровь. — Нет. Просто так вышло, что я ненавижу Вильгефорца. А у него сейчас как раз конфликт с Эмгыром. Ну вот я и решил помочь Белому Пламени*. Сам он пока не может отвлечься — война, понимаете ли. Так что вы посидите в городской тюрьме, а мы с Цириллой отправимся в небольшое путешествие. — Да, девочка? Жаль, у меня портальная магия всегда хромала, ну да ладно, мы ножками. Геральт пытается достать до ремня, в который вшит пузырек с эликсиром. Ему бы сейчас «Иволгу»* — и никаких проблем. Кроме смерти этого конкретного мага. Но руки совсем не слушаются, даже язык не слушается, чтобы выругаться: так выругаться, что Кардуин, может быть, сдохнет просто от этого. Он смотрит на Цири: она отвечает ему испуганным, растерянным взглядом. Иногда Цири вообще бесстрашная, но сейчас словно застыла, не в силах пошевелиться, хотя она как раз не успела глотнуть яд. «Ну же, Цири! Ты ведь знаешь, что делать», — хочет сказать Геральт. — «Просто вспомни, что делать, Львенок из Цинтры». Он кивает, насколько получается, на свой пояс — и Цири сжимает губы в тонкую полосу. Ее глаза темнеют, когда она сосредотачивается, пока Кардуин идет к ней, пока он тянет к ней свои руки, пока он говорит что-то успокаивающее, как дикому зверю, которого хочет приручить. Но Цири его не слушает. «Иволга» прыгает Геральту в ладонь, и боги знают, как — но он ее проглатывает. Поднести пузырек к губам и выпить — он же делал это тысячу раз. Он может сделать это даже во сне, даже умирая, автоматически. Как хорошо, что рефлексы вечны и переживают любое время. В дом врываются солдаты, очень, слишком много солдат — одновременно с тем, как горло мага раскрывается, будто у того появился второй рот, что издает не звуки, но кровь. Геральту говорят: «вы арестованы». Зачитывают какие-то местные законы. «За убийство лояльного мага на территории…». «При свидетелях». «Положите оружие». Он мог бы убить тут всех, если бы не холодные арбалетные болты, направленные на Йеннифэр и Цири. Тяжелое сердце Йен и легкое сердце Цири. Какое сердце у Геральта? Когда его оттаскивают в сторону и связывают, когда чужие спины закрывают ему обзор, и все оборачивается каким-то абсурдным темным спектаклем — ему кажется, что у него нет сердца. Вывалилось к чертям. В следующий раз он видит их уже через решетку тюрьмы. Йен стоит прямо, все такая же торжественная, какой он ее всегда видел: словно гимн о гордости. — Нас отпустили, — говорит она. — Разрешили навестить тебя. Слава богам, они не в курсе ни кто я, ни кто Цири, так что… Думаю, какое-то время у нас есть. Может быть, несколько дней… Только вот… — Что? — Приговор. На рассвете. Мне пока не удалось повлиять на это. Геральт не успевает ничего ответить: из коридора появляется бледный как смерть Лютик. Облокачивается на стенку, гладит по голове прильнувшую к нему Цири и молчит на вопрос «какого хрена ты тут делаешь». — Мы что-нибудь придумаем, — обещает Йен. — Мы что-нибудь… — Вам надо отсюда убираться, — обрывает ее Геральт. — Вдруг нет этих дней? Вдруг Эмгыр уже мчится сюда, чтобы забрать Цири? — Не думаю. Кардуин не успел никого предупредить перед смертью. Скорее всего, Эмгыр просто ждет его где-то в условленном месте. А Риенса, я уверена, разыграли вслепую, и он не знал, что Кардуин в связке с Эмгыром. Иначе я бы почувствовала подвох, пока он рассказывал, захлебываясь кровью, что нам надо в Ковир — к магу, который изучал информацию о Башне Ласточки. — Но как Трисс узнала? — вклинивается Лютик. — Она предупредила меня и умерла. Прости, Геральт. Трисс умерла. А я не успел. Геральт наклоняет голову и проходится кулаком по каменной кладке, срывая кожу на костяшках. Становится очень тихо. — Я знаю, — говорит Цири в этой тишине. — Думала, это просто сон. Но это не сон. Трисс… Печенье и молоко… — Что за сон, Цири? — Йеннифэр садится перед ней и берет за руку. — Какая-то битва, и Трисс оказалась в самом центре, кажется, ее ранили. Я видела, как она лежит на земле, а мимо идет человек в черном, но не тот, который гнался за мной в Цинтре, другой — гораздо ниже. Я не разглядела его лицо. И человек говорит кому-то: «Надо просто подождать. Кардуин привезет Luned* из Лан Эксетера, тогда и…». А что «тогда и…» — не знаю, он ушел, а Трисс создала портал, когда он оказался далеко, он ее не заметил, точно! Там было много… трупов и дыма. — На Таннеде я сказала Трисс, чтобы она искала нас в Понт Ванисе, если будет нужно. Дала координаты портала. Это проще, чем прыгать наугад — наверное, поэтому она и смогла. Скорее всего, это был Эмгыр. Тот человек. Твой отец. Почему ты не рассказала? — Не хочу, чтобы он был моим отцом. Не хочу, чтобы у меня были видения. Можно, пожалуйста, чтобы их не было, в них сплошная смерть. Ты можешь сделать так, чтобы их не было, Йеннифэр? Но Йеннифэр только мотает головой, и Цири обреченно вздыхает, утыкаясь Лютику в рубашку. А он думает только о том, как бы не сползти вниз по стене, потому что зелья помогают все меньше, и у него во рту уже на целый глоток крови, которую не получится сплюнуть незаметно. А значит, придется пить, как туссентское. Дворняга ему не помогает, она стала за эти годы под стать ему — такая же бесполезная и ручная. Он видит ее силуэт, примостившийся у левой ноги, и как она заискивающе, преданно на него смотрит с пола: заблудившийся в пустоте ребенок. Геральт, которого на рассвете повесят, и все они станут еще более несчастными, еще более одинокими, отворачивается от решетки и подходит к окну, за которым такое отчетливое воспоминание об огромном море — но и только. Без Геральта кажется, что этот мир и в самом деле уже никому не спасти, потому что в чем-чем, а в процессе спасения мира он так упрямо уверен: идеалистичный, принципиальный и одержимый болван, который придет и молча поправит все. Время только недавно неслось и спешило, но здесь застывает и никуда уже не бежит: похожая на железо каторжная субстанция типа кандалов на запястьях. Сколько они стоят так, молча, никто не считает и вряд ли может понять: под землей все всегда зыбко, нет солнца, и нет никакого представления о часах и минутах. Стоят, пока к камере не приближается очередной конвой, но не проходит мимо, как раньше, а останавливается. Один из солдат достает связку ключей, поворачивает подходящий в замочной скважине со скрежетом. — Что происходит? — спрашивает Йеннифэр. — На выход. Свободен. — В смысле свободен? — удивляется Геральт. — Приказ графа Леттенхофа, больше я ничего не знаю. Вы свободны. Давай, пошевеливайся, освобождай камеру! Лютик позволяет себе пожать плечами (удивлен не меньше, чем ты) и улыбнуться, надеясь, что Геральт, который растерянно-вопросительно смотрит прямо на него, не заметит кровь на зубах. Потом они выходят на вечереющий воздух и дышат ошеломительной весной, идут от ворот тюрьмы, вдоль по очередному ажурному мосту через Танго, уставшие и в то же время восторженные, по-детски крылатые. Кажется, что еще чуть-чуть, и они бы могли побежать, смеясь над солдатами, собой и всей этой историей, как если бы их застукали за чем-то типа воровства яблок в соседнем саду, а они оттуда сбежали, сорвав дыхание. Они так не делают: просто странное ощущение, разделенное на четверых. Зато Геральт вдруг сгребает их всех в охапку своими большими лапами, будто он совершенно перестал стесняться своего сердца и решил на секунду забыть про выдуманную бесчувственность, которую он годами лелеял и одевал в черное. — Подытожим: мы ничего не узнали о Башне Ласточки, потому что это была подстава, вокруг война, Цири все еще ищут, зато Геральт научился нормально, по-человечески обниматься, — Лютик широко ухмыляется, уворачиваясь от подзатыльника, и садится на низкие перила моста. На свежем воздухе ему чуть лучше, но ненадолго, и он торопит всех упоенно, в первый раз не чувствуя вины за свое вранье. — Это все, конечно, чудесно, и все же в тюрьме ты правильно сказал, что отсюда надо убираться. Чем быстрее, тем лучше. Многие видели вас и связали факты, у деревьев есть уши и все такое: гости могут появиться в любой момент. Куда направитесь? В Каэр Морхен? — Почему ты говоришь так, будто остаешься? — спрашивает Цири. — Потому что у меня здесь еще кое-какие дела, Львенок. Но все хорошо, я никому уже не сдался, в отличие от вас, важных личностей. Принцесса, чародейка и ведьмак. — И лучший бард на всем континенте, — подкалывает его Йеннифэр. — Да, в Каэр Морхен. Туда не доберутся. Надо немного прийти в себя. — Тогда готовь портал. А то сама знаешь, как это бывает — только все спокойно, и через минуту уже новая задница. Геральт смотрит на его игру настороженно и молчит. А Цири упрямо берет его за руку и тащит чуть дальше, чтобы остаться один на один, за колонну моста, и нет, она не плачет и не злится, только кивает. И серьезно, медленно говорит: — Мне было видение. Про тебя: словно ты все-таки на другой стороне. Словно она существует. Мне страшно. Помолчи, пожалуйста. Я же вижу, какой ты странный. И хочешь, чтобы мы побыстрей ушли. Ты только ответь, ты правда этого хочешь? — Правда, — запинается Лютик. — Правда, Ласточка, мне это сейчас нужно. Ты прости меня. Но мне это нужно. — Тогда спой мне, пожалуйста, нашу песню. Перед тем, как мы попрощаемся. Так можно? Так можно, вот он только глотнет лекарства матери, чуть-чуть подышит и запоет. Поет и еще одну, новую, совсем другую — что он будет с ней, куда бы она ни отправилась, что в мире все еще есть место для таких, как они, что ей не нужно бояться. Быть может, он уговаривает сам себя. За этой песней он не слышит, о чем Геральт говорит с Йеннифэр. — Я останусь. — Я знаю, — отвечает она, — я догадалась, что ты останешься. Но дай ему сейчас передышку, пусть поверит, что мы все вместе ушли. Сам же видишь: иначе начнет тебя толкать в портал и потратит последние остатки своей безмозглости. — Иногда я его совершенно не понимаю, — признается Геральт. — Я подслушала, как ты спрашивал в Понт Ванисе, зачем он за тобой таскается. Случайно: просто проходила мимо комнаты, когда вы разговаривали. А ты зачем за ним таскаешься, можешь объяснить? — Я? — А что ты сейчас делаешь, когда остаешься здесь? Да и раньше: сорвался ко мне из Каэр Морхена, после истории с Риенсом. Ты все утверждаешь, будто тебе никто не нужен, отталкиваешь и рычишь… — она прикладывает палец к его губам, останавливая возражения, — не надо вслух отвечать: скажи это сам себе хотя бы. И он думает, а веской, объяснимой причины не находит: просто с Лютиком как будто можно не притворяться, или, вернее, бесполезно притворяться, словно тот все равно увидит самое главное и по-доброму посмеется над его притворством. Поначалу это ужасно бесило, но сейчас кажется, что быть принимаемым до конца — это что-то очень важное, словно он наконец-то настоящий. Не лучшая, и не худшая версия себя, а настоящий. — Йеннифэр, возможно, я тебя не люблю, — вдруг говорит Геральт, словно это случайно сорвалось у него с языка. Она улыбается и проводит ладонью по его щеке. Колючая серебряная щетина. — Ты уж точно не меня любил все эти годы. Так, какой-то придуманный образ, портрет в дорогой раме. Не волнуйся: мы все так делаем. Спасибо! Я тебе не нужна, и, честно говоря, это так… освобождающе. Наконец-то больше нет никакой магии, кроме той, что чиста. — Возможно, я все-таки тебя люблю. — Люби на здоровье, теперь я не против, — смеется Йен, разворачивается, взметнув черными волосами, подхватывает Цири, отрывая ее уже от Геральта, который толкает Ласточку в плечо, играясь, как умеет: как играются волки в стае. Йен целует Лютика в щеку, растрепав мимоходом ему всю прическу. Начинает формировать портал. Хохочет она как совершенно незнакомая девочка. И это почему-то совсем не обидный смех. Геральт улыбается ей вслед, знает, что и он незнакомый ей мальчик теперь, и это делает его совсем невесомым. И невидимым, потому что Йеннифэр прячет его от Лютика, отводит тому глаза, и тот думает, что один. Геральт смотрит, как он стоит с поднятой рукой у портала, не сразу опускает ее после того как все махал им вслед, будто завис немного. А потом он наклоняется, вцепившись рукой в перила, и кашляет черным себе под ноги. И Геральту кажется, что сейчас все серьезнее, чем с джинном и желаниями. — Какого черта, Лютик, а? — спрашивает он, подхватывая того под руки, усаживая на холодный и сырой камень моста. — Что ты сделал? Почему твой отец меня отпустил? — Да я понятия не имею, почему он тебя отпустил! — вырывается Лютик. — Веришь или нет, но я в таком же недоумении, как и оттого, почему ты не свалил в Каэр Морхен. Руки убери, все нормально. — Хрена с два. Что происходит? Только не ври. Хоть сейчас не ври. Лютик смотрит на него тоскливо, как пойманный на горячем вор, которого сейчас поведут отрубать руку. — Отец не хотел, чтобы я сюда возвращался, — отвечает он тихо, и оседает, расслабляется. Полная капитуляция, потому что он тоже всем задолжал, и у него совсем нет сейчас никакого стержня. Он лезет в карман и глотает зелье из пузырька, чтобы немного отпустило, но только еще больше закашливается. Глаза у Геральта чернеют, словно он выпил одно из своих… какие там у него? «Волк»? «Гром»? — Даже не думай сделать то, о чем ты сейчас подумал, — говорит ему Лютик. — Я его убью, — констатирует Геральт. И поднимается, вынимая меч из ножен, будто отец Лютика где-то рядом, на расстоянии пары шагов. Лютику от этого становится нестерпимо смешно. — Не убьешь. — Почему? — Потому что я не хочу так, не хочу, понимаешь? Ты вообще себя слышишь? Потому что это дикость, а еще мне его жалко. Так жалко, — признается он уже без веселья, совсем грустно, размазывая кровь по лицу. — А себя тебе не жалко? — цедит Геральт и начинает уходить, почти бежит обратно к тюрьме. Что он там хочет? Узнать адрес? И чтобы потом его снова посадили за убийство? А ведь этот безумный замкнутый круг только что разорвался. — Ну не надо, мать твою, гротник! — кричит Лютик ему вслед, приподнимаясь. — Мне что, на колени встать? Можно я не буду сегодня бежать, пожалуйста? И действительно опускается, только Геральт его не видит, он уже далеко впереди, в тумане сумрачного Лан Эксетера, а у Лютика просто нет сил двигаться, вот сейчас лекарство подействует, и он пойдет себе. А пока постоит так немного, или даже приляжет: от реки дует прохладный ветер, и угли внутри него перестают раскаляться. Начинают едва-едва гаснуть. Нестерпимо хочется туссентского. *** — Граф Леттенхоф, — кивает Геральт в качестве приветствия, и в качестве него же ударяет со всей дури графа по лицу входной дверью, просто впечатывает ее, так что тот проваливается внутрь. Седой, высохший человек, которого Геральту приятно видеть таким: ползающим по полу прихожей, щупающим свой сломанный нос и стонущим. — Вы от Юлиана? — спрашивает он, пытаясь уползти, достать до меча, висящего у двери на специальной стойке. — Я от себя, — сообщает ему Геральт и вцепляется пальцами в плечо. Тащит за собой по полу, как когда-то — скрипящий стул в Чизмаре. Как же ему хочется просто свернуть шею, и все. Как это до крайности просто. Руки безумно чешутся. — Он умер? — выскуливает отец Лютика, размазывая по лицу что-то, что у него вместо слез, просто от боли течет из глаз. И перестает вырываться, позволяет себя волочить, как вещь, как Лютик у лекаря в Альдерсберге волочил за гриф свою лютню. Как же Геральту хочется вытрясти из него жизнь, уничтожить и бросить на улице голодным бродячим шавкам. Он дотаскивает его до большого зеркала в следующей комнате, и держит напротив этого зеркала, запрокинув ему голову вверх, чтобы не отворачивался. Посмотрел со стороны на себя. Шея хрупкая, кадык ходит туда-сюда, граф хрипит и не сопротивляется совсем, абсолютно. И Геральт отпускает его, чтобы он свалился на пол, лежал там, как что-то уже мертвое, слишком давно, чтобы его можно было убить еще раз. А впрочем, кого он обманывает: просто не может его убить, хотя ему очень хочется, больше всего на свете, до стиснутых в онемении пальцев на рукояти. Не потому, что это неправильно или дико. Геральт никогда не был правильным и домашним. И не потому, что Геральта волнует мораль. Просто Лютик этого не хочет, и Геральт сам себе удивляется, потому что выбор-то очевиден, он должен быть очевиден, разве не так? Или Лютик, или это подобие человека. Бессильные слезы от злости на все это — очень близко, почти снаружи: куда ближе, чем он представлял для себя возможным когда-либо, потому что волки не плачут. — Скажите, он тоже слышит? — спрашивает вдруг с пола Леттенхоф. — Что слышит? — Как земля дрожит. Он слышит? — у него в голосе появляется интонация, свойственная всем душевнобольным, неуловимая, но ее невозможно не узнать, если хоть раз с таким сталкивался. И все же Геральт уточняет: — В каком смысле? — В самом прозаичном. Без его любимых стишков. Если он еще не умер, поищите его на кладбище. Не то, что вы подумали: просто, может быть, он захочет навестить мать. Это недалеко, пара кварталов на восток по каналу. На окраине города. Там, где начинается скалистый берег. — Я думаю, в прозаичном слышим мы с вами. А он как-то по-другому, — отвечает Геральт, и почему-то больше не злится. Только очень тягостно, словно он одновременно и выполнил, и не выполнил обещание, и не знает, что с этим делать. *** Лютик сам не понимает, зачем идет туда — никогда же не верил в силу могил, в их якобы сакральность, в смысл, ради которого люди приходят и говорят с умершими. Но почему-то он приходит сюда: наверное, просто оттого, что соскучился по матери, а это — одно из мест, где не стыдно соскучиться по матери, если ты уже совсем не ребенок. Тело его подводит, ноги мерзко подворачиваются. В груди целый литр расплавленного свинца, или чего-то такого же тяжелого, горячего и жестокого. Могильный камень приятно холодит спину. На вечернем небе загораются точки, и лютня сама ложится в руки, как он когда-то на колени матери, и кажется правильным спеть ей песню, будто она жива, будто они оба живы и наконец встретились. Он приехал остаться. Пообещать, что это навсегда. Что теперь она никогда не будет одинока, раз он здесь. Дома. Потом он ясно вдруг понимает, что у Геральта было полно времени убить его отца, пока он сюда еле-еле тащился, сидел и пел. Но болезнь никуда не делась, только окрепла, и значит, он не зря стоял на коленях. Хочется посмотреть на море. Он встает: тут кустарники, камни, и совсем темно. Почему-то сильно пахнет травами: петрушка, шалфей, розмарин и тимьян, как на ярмарке в Новиграде, как в одной из его любимых песен. Дорога ведет вверх, это почти непреодолимо сейчас, но в то же время так приятно сделать последнее усилие, ведь больше не будет никаких усилий вообще. От идущей рядом дворняжки все же есть толк: он держится за нее, опирается ей на шею, и она вытаскивает его наверх, где такая волшебная серебряная дорога на огромной воде — не стыдно и умирать, если на нее смотришь. — Ну что, ты заслужил песню, дружище, не так ли? Ты прости, но это единственное, что я умею, — говорит он своему псу и обнимает его, упирается лбом в лоб, чтобы смотреть в глаза. — Что они знают о любви, мой друг, да? Тебя вполне достаточно. Мы одинокие поводки друг у друга на шеях. И хотя ему сейчас очень больно, и очень страшно, больше всего Лютик чувствует только какую-то запредельную, не помещающуюся за ребрами благодарность, будто смерть — самая щедрая женщина на свете. Но благодарность быстро укладывается, успокаивается и становится нормальной, спокойной, будто так и должно было быть всегда, просто потому что у него есть голос, и потому что вон по склону вдалеке идет Геральт, все такой же в своем стиле закаленно-прямой, острый, надежный, под стать своим мечам. И такой удивительно уязвимый, потерянный. Тоже как заблудившийся в пустоте ребенок. *** Геральт находит Лютика почти случайно, уже не надеясь найти — замечает яркое пятно среди одинакового пейзажа камней и снега. Это северный берег Залива Праскены, скалистый, мрачный и ветреный. И Лютик на одной из невысоких скал, сидит, привалившись спиной к камням, совершенно бледный, с перекошенным от боли лицом. — Привет великим победителям монстров, — шепчет он Геральту. Тот только хмурится и нависает над ним в своей угрюмой броне, из-за которой Лютику все время хотелось сказать ему: «Да расслабься ты уже наконец». Но Геральт не был бы Геральтом, если бы умел расслабляться. Он подходит, смотрит в упор и спрашивает: — Как снять проклятие? — устало и безнадежно, просто от бешенства на то, что Лютик ему запретил убивать отца. И это тоже сейчас смешно. Лютик становится так зол на него, что его всего распирает от благодарной радости. Надо бы, чтоб Геральт ушел, отстал, потому что Лютик приполз сюда помирать, потому что он не хотел свидетелей, потому что вдвоем вдвойне больнее. Надо, но не хочется. Очень страшно. — Как. Снять. Проклятие? — снова повторяет Геральт, заводясь все больше и больше, прямо как когда-то давно, обращаясь не к нему, а к отцу, что обрек сына на смерть, только не яростно, а бессильно. Но Лютик все равно не может сдержаться. — Добей, — полусмеется он. Это единственный ответ, который ему доступен. Но его интонация скорее похожа на вопрос, и Геральт опускается рядом, тихо обещает: — Ты не умрешь.  Но ведь он знает, что Лютик умирает прямо сейчас, а значит, он говорит не совсем это, так ведь? Лютик улыбается и ложится, вытягивается на редкой здесь траве. Геральт срывает длинный стебель и протягивает ему, и Лютик засовывает его в рот: сладко и горько одновременно. Потом он ложится рядом, и Лютик смотрит, как просвечивают его волосы сквозь траву: белые за зеленым. Он переводит взгляд на небо, но ночные облака там все в форме его дурацкого сердца. Через какое-то время он вдруг понимает, что перестал чувствовать тело, и боли уже тоже нет, только немного холодно. Где-то над головой суматошно мельтешит Геральт, так что теперь ему по-настоящему хочется, чтобы он оставил его в покое, не тормошил, не загораживал небо. И — странно — но Геральт уходит, отодвигается. Вместо привычных звуков в голове звучит какой-то шум, подползает со всех сторон и распространяется — что-то очень, очень тихое, но огромное: заполняющая его от головы до ног мелодия. Извечная, смертельная и самая красивая из тех, что он слышал. Настоящая симфония. Лютик понимает, что может ей каким-то образом управлять, хотя не уверен, что инструменты, из которых она состоит, на самом деле существуют. И что он больше не боится. Интересно, было ли так у матери? Лютик надеется, что было: вот тебе очень нужен рядом кто-то близкий, но не до самого конца. В самом конце мы должны остаться одни. Потому что люди не принадлежат друг другу. Лютик рассеянно думает, что после него останется: забудут его назавтра или протащат через несколько десятилетий на веревке умершей в расцвете сил поэзии, как это иногда бывает. Вообще-то ему сейчас все равно или даже хочется, чтобы без веревки. Бессмертие никогда не было чем-то, что можно предугадать или выслужить. Это всегда подарок, о котором ты не просил. Как всякое спасение от смерти или любовь. В общем, мы должны остаться одни, чтобы дослушать мелодию. И когда она вдруг резко, грубо, надрывно прерывается — положил руку на гриф и все смазал? — Лютик дергается, кашляет, хрипит и непонимающе оглядывается. Это, черт возьми, абсолютно нечестно. Как же жаль, что он ее не дослушал, и она ускользнула, исчезла, сгинула. Он даже сдохнуть не может полностью, до конца. Когда получается сфокусироваться, и земля перестает меняться с небом местами, он встает, покачиваясь. Сбоку Геральт остервенело роет неподдатливую каменистую почву. Встрепанная голова Лютика показывается над краем ямы. Странно, но он просто маячит там и молчит. — Это для тебя, — говорит Геральт. У него лицо, кажется, блестит. Мокрое. — Необязательно было, — говорит Лютик. — Я не знаю, почему, но я не умер. *** Когда он приоткрывает дверь дома, в котором родился, там темно. В прихожей никого нет. И в гостиной. И в спальне. На столе в его бывшей комнате лежит истрепанная тонкая книжка про Симора. Лютик в первый раз обращает внимание на подпись снизу:       Переводчик Э.С. де Гур Отец, наверное. Он бы не поверил, если бы не знал наверняка, что такие вещи действительно происходят с людьми, если они открыты, как Роннер. И, может быть, есть надежда, что от Наарса это его «отец меня убьет» было совсем не всерьез, как шутка, как бывает в нормальных семьях. Лютик кладет книгу в сумку, чтобы передать потом Цири, потому что там есть героиня, на которую и она неуловимо похожа. Он толкает дверь в ванную — она скрипит и медленно показывает ему белое с красным. Лютик стоит какое-то время на пороге. Потом стоит посередине этой маленькой комнаты. Чтобы не подходить ближе. Потом подходит ближе. Его отец лежит, опустив ладони на оба борта ванны, все еще вцепившись в них пальцами с двух сторон. Ванна примерно до середины заполнена кровавой водой. С запястий уже не течет, но остался след по стенке. Два широких ручейка, которые он сам с собой сделал. Странно, но за все то время, которое Лютик его осознанно помнит, в этот момент у его отца впервые такое спокойное, умиротворенное лицо. Он выглядит так, словно его больше ничто не мучает — а особенно поступь дней, в которые начнется война. И будто Лютик его не мучает больше тоже. Лютик прикрывает ему глаза и выходит. Его все еще немного пошатывает, наверное, оттого что он ничего почти не ел пару дней, или это оттого, как много в человеке, оказывается, крови, если налить ее всю в небольшую ванну. Или оттого что его отец убил себя. Геральт встречает его снаружи. Стоит, облокотившись на каменную ограду крыльца, и щурит глаза от солнца. — Могила все-таки пригодится, — говорит Лютик. Садится на ступени. — Он сам? — спрашивает Геральт. — Сам. — Как ты? — Не знаю. Какое-то время они молчат. Геральт приземляется рядом, прислоняет мечи к ступеням и вдруг тянется к сумке, достает оттуда бутылку, молча ему протягивает. — Геральт, ты не ведьмак, ты, нахрен, волшебник, — сообщает ему Лютик и глотает туссентское, словно воду. — Хочешь? — протягивает обратно. — Пей, — усмехается Геральт. — Да расслабься ты уже наконец, — настаивает Лютик. Странно, но сейчас это вино не кажется Геральту приторным или гадким. Вкусное, на самом деле, вино. — Может, поедем на побережье, когда все кончится? — осторожно говорит Геральт. — Куда ты хотел, когда предлагал мне? Наверное, это стоило того, чтобы не дослушать мелодию. «Чуть попозже», — думает Лютик. «Успею еще». Дождь сверху начинается как незлое стихотворение, и Геральт отстукивает какой-то мотив по перилам, не попадая в ноты. Лютик тоже не попадает в ноты. Потому что они пьяные. И потому что иногда Лютику хочется, чтобы торчало: было неидеально, потому что лютнист всю жизнь играет на расстроенной лютне. Ему ли не знать. Но в большей степени, конечно, потому что они пьяные. И все сбывается так, как нужно.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.