Жертва

NC-17
Завершён
39
1
автор
Фэндом:
Размер:
107 страниц, 51 504 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
39 Нравится 36 Отзывы 6 В сборник

За ручьем крови дождь - это огонь.

Настройки
      – Матти, пойдем со мной! – мягкий, родной, успокаивающий голос ласкал слух. Мне так спокойно …с ним. Пока я его слышу, я чувствую себя в безопасности.       – Возьми мою руку, побежали! Ночь так прекрасна. Ты такой красивый…и холодный. Маттиас, что же ты стоишь, пойдем! – маленькая бледная ладошка схватила мою руку и с неприсущей ей силой потянула вперед. Я чуть было не упал, когда мои ноги запутались в длинной, колосящейся на ветру траве. Я бежал за ним, крепче сжимая его руку, точно боясь потерять его, упустить и остаться в одиночестве в этой ночи, в этой тьме, окружающей нас. Я видел только его белый силуэт, что вел меня вперед, я бежал за ним, словно я был мотыльком, увидевшим пламя. Он просил не отставать, шептал, что мы не должны останавливаться. Я верил ему, будто он был мной. Будто я, наконец, был собой.       В какой-то момент мои ноги перестали вязнуть в траве, что будто щупальца цепляла меня, пытаясь остановить, повалить, задержать. В темноте невозможно было разобрать, где мы. Мне и не хотелось. Какая к черту разница, где мы? Где я? Предчувствие скорого света не покидало меня. Хотя, свет уже был передо мной, я видел его, чувствовал его тепло, слышал его. Подол его белого платья опутывал мои ноги, раздуваясь на ветру. А запах…сладкий и свежий, точно я был среди цветов. Я чувствую, что начинаю задыхаться, но совсем не хочу останавливаться, да и он не позволит. Сильный ветер обдувает мое лицо, разгоняя слезы, что невольно текли из моих глаз. Я не знаю, почему я плачу. Нет, я рыдаю. Рыдаю и бегу, пытаясь вырваться из тьмы, что была позади меня. Хочу вдохнуть полной грудью этот свежий предрассветный воздух, но слезы не позволяют.       Поле сменилось тротуаром, ночь сменилась малиновым рассветом, что слепил покрасневшие глаза. Белоснежное платье, что струилось на хрупком теле, приобрело розоватый оттенок, как и все вокруг: дома, окна которых, отражая небо, превращались точно в порталы в затерянный мир, припаркованные автомобили, указатели на дороге, разметка.       – Матти, ты такой холодный … – он резко вырвал свою ладошку из моей руки и побежал прочь. Я пытался успеть за ним, ведь он велел не отставать. Я боюсь, что я могу потерять его. Я бегу, точно слепой, по пустой улице за своим белым кроликом. Спустя минуту он, вдруг, скрылся за поворотом, оставляя после себя лишь шлейф из аромата цветов. Мне остается только следовать за ним туда же, в надежде, что он не исчез.       «Фридрихштрассе, 9С», эта табличка на доме светилась точно неоном, привлекая мое внимание и заставляя остановиться, прежде чем заглянуть за поворот. Прежнее спокойствие от чего-то сменилось непривычной тревогой, такой пустой и монотонной, словно звон в ушах. Поморщившись и повернув лицо в сторону, я, наконец, отдышался и прошел вперед, становясь в центр большой каменной арки между двумя многоэтажными домами, направляя взор в пролет.       Мусорные баки, пожарная лестница, давящие кирпичные стены, непонятно откуда взявшийся мрак, напоминающий туман, будь тот черным. Тревога в уже нешуточной окраске, неописуемый страх, необузданный ужас и бездействие. Белое платье, медленно становящееся темно-бордовым в нескольких местах, точно «пятна Роршаха», неподвижный взгляд, пустоту которого невозможно поддать описанию, кристально-чистые слезы, что медленно стекают по бледным щекам. Он судорожно дышит, сотрясаясь всем телом, точно раненный зверь, а бурая кровь все течет и течет, уничтожая белизну струящийся ткани. Он смотрит мне прямо в глаза, словно пытаясь увидеть во мне лицо матери. А я стою. Я неподвижен. Я холоден. Мне страшно.       Господи, как же мне страшно.       Темная худощавая фигура мужчины, что бездейственно нависала неподвижной тенью над этим угасающим светом, медленно повернулась, обращая на меня свой зеркальный облик. Он занес окровавленное лезвие ножа над ним, а затем резко, не сводя с меня черных глаз, вонзил его себе в живот, моментально превратившись в темный дым.       Я не мог видеть ничего, кроме собственных слез, я бежал, погружаясь в эту гарь, падая на колени, чтобы успеть. Чтобы вновь взять его теплую ладонь в свою и вернуться в то поле, к тому ветру.       – Матти, пожалуйста…пойдем со мной…

Unus. Extollentia

      «– Это утро мы с моим коллегой хотели бы начать с неприятных новостей. Как вы знаете, на острове редко, но все же случаются какие-то ЧП, связанные с покушением на чужую жизнь, но произошедшее на этих выходных абсолютно бесчеловечно и ужасающе. Подобное остров не видел несколько десятков лет, а, быть может, и вовсе никогда. Вчера на съезде с Хефвабакки на втором километре шоссе Ватнсвейтувегур было найдено полностью обескровленное тело мужчины 45 лет. По предварительным данным это уважаемый психотерапевт, доктор медицинских наук Петур Йоханссон.       “Тело было приколочено к дереву вверх ногами, предположительно, чтобы слить всю кровь через пулевое ранение в шее. Причина смерти – перелом четвертого и шестого шейных позвонков, повлекший разрыв спинного мозга. Рана на шее была нанесена приблизительно за час до смерти. Убийца сначала прострелил погибшему шею, оставляя его в живых, затем свернул ее„, – сообщил нам главный судмедэксперт городской больницы.       – У меня нет абсолютно никаких слов… Это жуткое преступление было совершено явно кем-то совершенно безумным. Мне, как и многим, теперь страшно выходить на улицу, пока убийца ходит где-то среди нас.       – Согласен с каждым твоим словом, Эйфьерд. Полиция уже начала расследование. Был составлен психологический портрет убийцы: скорее всего, это мужчина, европеец, возраст около 30 лет, он достаточно хорошо ориентируется в городе, потому, вероятно, он местный, от чего становится еще более жутко.       – На этом дурные новости, к сожалению, не заканчиваются. Так же вчера было обнаружено неопознанное тело мужчины. Возраст около 30. Покойного нашли туристы на берегу фьорда Этливалогур, обнаженного и обложенного люпинами. Бедолагу задушили, а затем привезли на фьорд. Так же на теле обнаружено множество ссадин и синяков, нанесенных до момента смерти.       – Да уж, не лучшие времена наступили для Рейкьявика. Полиция предполагает, что оба убийства совершены одним и тем же человеком. Хотя, человеком такое чудовище называть просто язык не поворачивается…»              Резкий вздох. Холодный пот. Беспокойный взгляд судорожно осматривает комнату, цепляясь за каждый предмет поочередно, пытаясь понять обстановку вокруг себя, пока не уловил циферблат часов.

7:36

       Размеренное периодичное пищание кардиомонитора разбивало тишину в палате, смешиваясь с неразборчивым говором, доносящимся из небольшого телевизора, что висел на кремово-бежевой стене напротив кровати. Солнце уже встало, потому освещало небольшую одиночную палату, пробираясь сквозь рейки жалюзи. Блять. Он должен был уйти еще три часа назад, но вдруг провалился в сон впервые за эти долгие ночи. И вот он снова здесь, как и вчера, и позавчера. Все эти дни Маттиас приходил каждую ночь к Клеменсу, садился в это кресло, что стояло по левую сторону от кровати, а на рассвете уходил, пытаясь не попадаться никому на глаза. Он совсем не хотел приходить в установленные часы приема, наверное, потому что боялся еще раз увидеть его взгляд, не подобрать слов, хотя он никогда не был особенно разговорчив с ним. Маттиасу, безусловно, нравилось в тишине и полумраке созерцать его спящим, спокойным, неподвижным, обвитым со всех сторон трубками и проводами, искалеченным и немым. Бесконечно завораживающее зрелище. Его умиротворенное нетронутое жестокостью лицо было точно самый дорогой фарфор в легком свете луны, что в редкие моменты ясной погоды освещал эту комнату. Освещал его.        Вот уже десять лет Маттиасу ни разу не снились сны. Но это был не просто сон. Это было меланхолическое знамение, точно видение, заставившее его практически полностью бесчувственное сознание вспомнить о том, что он человек, хотя бы во сне, хотя бы опираясь на искалеченные воспоминания о том, каким он был. Он был уверен, что от этого потускневшего альбома памяти не осталось уже вовсе ничего, кроме пепла и обуглившихся огрызков. Но ничего не исчезает навеки и без следа. Каждого из нас, точно кирпичная кладка, складывает наша любовь. Любить ведь не обязательно определенного человека; любовь может быть ко всему: к искусству, к музыке, к закатам и рассветам, к картинам, к кино, к своему дому, к собаке, даже к пугающим фрескам Франсиско Гойя в «доме глухого». Но из чего тогда сложен тот, кто потерял способность любить…нет, чувствовать? Вряд ли кто-либо в здравом уме способен назвать насилие объектом любви. Но Маттиас верил в эту любовь, ведь это единственное, что у него было, кроме бесконечного круговорота собственной и чужой лжи и боли, которую, он, казалось, сумел довести до такого абсолюта, что совсем перестал ее чувствовать.       Резко, он встал с кресла, чуть попятившись назад, и озабоченно всматривался в маленький экран того телевизора. Он внимательно слушал каждое слово ведущих, что невольно прославляли его труды, именуя это чем-то чудовищным и бесчеловечным. Возможно. Возможно, это было бесчеловечно, но отнюдь не чудовищно. Этот бал смерти и тщеславия был важной частью произведения, которое Маттиас никогда не планировал, но всегда знал, что оно неизбежно.       Окинув спящего Клеменса тяжелым взглядом, он схватил свой плащ с небольшой вешалки у двери и вышел из палаты, уверенно направляясь в самый конец коридора к лестничному пролету, ведущими на четыре этажа вниз к подземной парковке. Сперва, могло показаться, что он растерян, напуган, пытается сбежать, дабы никогда сюда не возвращаться. Ничего не знающий мог бы подумать, что Маттиасу впервые стало дискомфортно от осознания того, что он сотворил. Мужчина с небольшим букетиком цветов у соседней машины лишь осторожно наблюдал за тем, как незнакомец в белой рубашке почти бегом устремился к своему авто, выбив плечом дверь, что ведет к лестнице. Ему остается только догадываться от чего бежит этот парень, но он не бежит «от», он бежит «к». К своей четкой цели, которая появилась в его нестабильном рассудке этим утром и уже не расслабит свою хватку, пока не будет исполнена. Пока не сдавит до хруста.       Нервно и громко захлопнув дверь своей черной машины, он, точно окутанный пеленой и беспамятством навязчивой идеи, вдавил педаль газа.

Duo. Determinatio

      Газон, что не стригли уже несколько месяцев. Увядшие цветы в горшках на подоконнике, что тоскливо охраняли оконные рамы. Листва на пороге дома, предвещающая о скором наступлении осени. Никто не убрал ее после бури, что была несколько дней назад. Сейчас этот небольшой дом в спальном районе Рейкьявика казался таким пустым и холодным, заброшенным и оставленным здесь увядать. Так странно, ведь еще пару дней назад в его окнах горел свет, который больше не приносил никакого уюта, а был лишь средством, а не дополнением. И все же, как невероятно хрупок этот мир. Как легко сломать то, что всегда казалось непоколебимым. Спокойствие – это лишь иллюзия, которую можно развеять всего одним неприятным инцидентом. Но как тяжело сломать выстроенную непоколебимую стену тревоги, а еще сложнее зарыть яму отчаяния. Небольшого луча света будет совсем не достаточно, чтобы вернуть прежнее счастье. Этот свет лишь озарит весь тот ужас, что в кромешной тьме казался не таким жутким, не таким монументальным и угнетающим. Достаточно хотя бы на пару часов испытать это мимолетное ощущение спокойствия, как тьма вокруг начинает казать гуще. А что же происходит с теми, кто всю жизнь жил, погруженный в иллюзию?       Этот пустой и сырой дом еще год назад был полон жизнью. Здесь собирались шумные компании, чтобы просто выпить и поиграть в настольные игры, потому что он ненавидел оставаться один. Здесь проходили долгие вечера, наполненные сигаретным дымом и длинными речами, доносящимися из уст сидящих друг напротив друга влюбленных, потому что он не знал какого это никого не любить. Здесь длинные зимние ночи под одеялом в обнимку с лэптопом были сотканы из мечтаний, что никогда не покидали юную белокурую голову, потому что он умел жить воображением. Здесь раковина в ванной комнате когда-то была измазана красной краской для волос, потому что он слишком фанатично заслушал новую, привезенную из Бельгии пластинку Дэвида Боуи. Здесь днями напролет играла музыка, потому что он не представлял свою жизнь без нее. Здесь в уютной гостиной стеллаж был снизу доверху заставлен коллекцией винила, потому что он никогда не мог отказать себе в искушении. Здесь на кирпичной стене висела целая инсталляция полароидов из разных путешествий, потому что он объездил полмира, восхищенный жизнью, которая никогда не будет предсказуемой и одинаковой. Здесь пальцы торопливо печатали по клавиатуре новый учебный реферат, попутно попивая кофе, потому что он верил в будущее, которое обязательно должно быть светлым. Здесь он страстно целовал губы, которые не менее страстно целовали его, потому что он очень любил целоваться. Здесь слезы текли ручьем, впитываясь в подушку, потому что когда-то он очень любил. Вся наша жизнь – это череда воспоминаний, складывающаяся в хронометражную ленту. Какие-то ее эпизоды выцветают и становятся совсем тусклыми, блеклыми, неразборчивыми, какие-то наоборот такие яркие, что кажется, что они никогда не потускнеют. Но все рано или поздно превращается в сажу.       Вот и сейчас холодные руки сжимали белесую канистру бензина, ступая на этот заросший газон. Маттиас обошел дом, заходя на задний двор. Ранним утром тут так тихо. Пальцы, совсем не слегка содрогаясь, открутили голубой колпачок, отбрасывая его в траву позади себя. Обхватив дно емкости одной рукой, он резко плеснул едко-пахнущую жидкость на светло-бежевый фасад, затем на траву под фундаментом и на сам фундамент по контуру дома, стараясь залить бензином всю сухую траву вокруг, дабы не смогло уцелеть в этом отнюдь не очищающем огне ни единого воспоминания. Он хотел уничтожить все, чтобы единственное, что осталось у Клеменса на краю его жизни – полное ее отсутствие, чувство всепоглощающей пустоты и тот, кто все отнял.       Грубый ботинок запутался в высокой траве, заставляя Маттиаса оступиться, точно тогда, в том сне. Словно он вот-вот испепелит все, что не дает ему идти за ним, бежать по тому полю навстречу свету, который с каждым преодоленным метром становился все дальше, незаметнее, туманнее, точно мираж, которого никогда не было. С каждым годом он действительно все глубже убеждался в том, что свет в нем не угас, его просто никогда не было. И его самого никогда не было. Был лишь сгусток первородной ярости, а сейчас это просто бренное тело, что боле не чувствует боли.       Сильно дрожащей рукой Маттиас достал из кармана пачку сигарет, извлекая из нее одну и поднося ее к бледным сухим губам. Свежий аромат утренней влажности и прогревающейся земли был зверски перебит стойким запахом горючего, что медленно стекало по стенам, образуя лужу подле фасада чужого дворца памяти, который неминуемо скоро будет уничтожен. Ему так сильно хотело просмаковать этот момент. Это мимолетное мгновение перед началом самого настоящего конца. Он все свое существование ходил вдоль неприступных стен ямы, в которой медленно утопал, а сейчас ему удалось взобраться на вершину скалы, чтобы медленно идти вдоль обрыва, держа за руку того, кто готов прыгнуть. Но для этого осталось лишь уничтожить последние сдерживающие элементы, чтобы, в конце концов, держаться было не за что. Чтобы ничто не мешало свободному падению.       Сделав глубокий вдох и ощутив, как почти полностью дотлевшая сигарета начала обжигать фаланги пальцев, Маттиас не стал по привычке прижимать бычок к давно обезображенному запястью, дабы вновь ощутить это жжение, что, точно электрический разряд в сердце, каждый раз возвращал его к жизни. Нет. Он перебрал его пальцами, откидывая вперед, прямиком в переливающуюся радугой лужу в паре метров от своих ног. Огонь вспыхнул моментально, перебираясь, точно живой, от травы на мокрые кирпичи фундамента, а затем на стену. Всего мгновение, и пламя окутало практически все, накаляя утреннюю прохладу. Яркий оранжевый свет отражался в черных, точно нефть, бездушных и абсолютно мертвых глазах. Озарял болезненно-худую фигуру, бледное лицо, синяки под глазами и хладнокровную, но такую искреннюю улыбку. Он так часто получал это маниакальное удовольствие на грани с возбуждением, но сейчас это было нечто совсем иное. Более глубокое, более осязаемое. Маттиас медленно, но верно уничтожал все, что было дорого Клеменсу: его жизнь, его семью, всех, кто помогал ему держаться, его дом, его самого. Он словно пытался надышаться. Надышаться перед смертью, окутанный черным дымом и светом, который совсем не похож на тот, за которым он так мечтал пойти.

Tres. Afflictio

      Осторожно ступив босыми ногами на холодный кафель, Клеменс присел на край кровати, пытаясь остановить головокружение, что началось, как только он открыл глаза. Выдернув все провода и трубки из своего тела, он с ужасом смотрел на свои руки, каждый сантиметр которых был усеян совершенно безобразными синяками. Все вокруг казалось таким абстрактным и незнакомым. Странно. Палата, в которой он просыпался все последние три дня, вдруг показалось иной, чужой. Солнечный свет, он готов был поклясться, что никто прежде не видел ни бликов на стене, ни тени от жалюзи. Ничего из этого. Закрыв лицо руками, он склонился к коленям, пытаясь прийти в себя после, казалось, бесконечной ночи. Все тело невыносимо болело, заставляя морщиться от каждого лишнего движения. От каждого вздоха. Выпрямившись и окинув комнату взглядом, он увидел дверь.       «Нужно встать. Просто встать».       Руки оперлись о край кровати, но тут же начали трястись. Силы словно совсем покинули его бренное тело. Прикусив губу, Клеменс надавил на металлическую перекладину сильнее, все же сумев подняться, но тот час чуть не упал. Благо, подоконник был достаточно близко, чтобы можно было на него облокотиться.       «Блять, как же больно».       Осторожно переставляя ноги одну за другой, он медленно перебирался вдоль стены, пытаясь стерпеть чувство пронзающего жжения в районе груди и сфокусировать взгляд, который совсем не хотел цепляться за предметы вокруг себя. Дверь. Осталось просто ее открыть и как-то добраться до выхода. Взяв ручку в ладонь, он навалился на нее всем весом, потому что сил не хватало даже чтобы сжать кисть в кулак. Резкий и незнакомый запах ударил в нос, заставляя полностью проснуться. Тишина. Пустота. Лишь коридор, холодая плитка под ногами, боль и странное и такое едкое до тошноты чувство тревоги и непонимания. Все вокруг было чуждым, а в голове гудел лишь какой-то пронизывающий звон, такой монотонный и мерзкий. От него хотелось скрыться, но он был внутри. Осторожно ступая вдоль палат, Клеменс всматривался в каждый номер, пока не увидел табличку уборной. Дверь была слегка приоткрыта, видимо, как раз для таких обессиливших, как он.       Голубые глаза пристально всматривались в зеркальную поверхность, изучая лицо, что в нем отражалось. На удивление, оно было таким девственно нетронутым, что казалось, что это изувеченное от самых ног и до шеи тело ему совсем не принадлежит. Ощущения были те же. Конечности совсем не слушались, отказываясь откликаться на импульсы, что следовали из мозга. А звон все нарастал и нарастал. Оперев обе руки о столешницу раковины, Клеменс продолжал гипнотизировать собственный взгляд, но никак не мог его узнать. Это были совершенно чужие глаза. Да, они были все так же голубы, так же широки, но в них не было ничего, что он привык в них видеть. Хотел бы он вспомнить, какими были эти глаза, но не мог, от того всматривался в них все более безотрывно и глубже, пытаясь узнать хоть что-то. Хоть что-то, что видели эти глаза, но на ум приходили лишь страшные образы, которые скорее хотелось навсегда забыть. Эти образы были полны ужаса, страха, отчаяния и смерти. Но не своей, чужой. Хотя, Клеменс, наверное, тоже уже мертв, ведь здесь стоял совсем не он.       – Меня зовут Клеменс Ханниган, мне 25 лет. Я нахожусь в Рейкьявике, в городской больнице, – севший тихий голос раздался в пустой комнате, отражаясь эхом от стен. Он искренне пытался быть уверенным в каждом слове, но от чего-то сомнение, перемешиваясь с тревогой, заставляло его голос дрожать, а мысли путаться.       – Еще раз. Меня зовут Клеменс Ханниган, мне двадцать…двадцать пя-пять лет, – ком в горле становился все ощутимее, перекрывая возможность говорить. Он чувствует, что что-то упускает, что все, что он знал и любил, ускользает сквозь пальцы в небытие. Сгорает, как подожженная бумага, превращаясь в серый хрупкий силуэт, который рассыпается в пепел от легкого дуновения ветра.       – Меня зовут Клеменс, мне… – глаза невольно начали краснеть, раздражаясь от солености накатывающих слез.       – Меня…меня зовут…       С ужасом Клеменс смотрел в свое отражения, осознавая, что забывает. Забывает все, кем он был. Оставаясь наедине с тем, кем он стал. Окутанный страхом, тоской и всепоглощающей печалью. Прозрачная, точно воды фьорда, слеза потекла по бледной щеке, за ней вторая, третья. Он рыдал, не в силах остановиться, все так же безуспешно пытаясь узнать себя в отражении, но не мог вспомнить кто он. Клеменс так старательно утешал себя тем, что, даже оказавшись на дне самого тягучего болота, его единственным утешением будет память о том, кем он был, ведь это единственное, что у него оставалось. Чтобы обманывать себя достаточно всего лишь верить в то, что свет позади никогда не отдалится настолько, чтобы совсем его утратить. Но позади ничего не осталось. Совершенно ничего, ни единого воспоминания: не мамы, не папы, не первого поцелуя, не первой любви, не выигрыша в школьной олимпиаде, ни универских будней, ни переезда в свой собственный дом, ни любимой музыки. Ничего. Совершенно ничего, кроме боли и страха, мучительно подкашивающихся коленей и смутных обрывков о запахе крови, сырости, о мигрени и тошноте, о черных глазах и от чего-то очень холодных руках. Черная трясина затянула все, погружая бережно взращенный сад памяти во тьму, за которой нет ничего, только гниль и смрад. Он так старался не забыть…но не смог.       Дрожащая рука потянулась к лицу, чтобы вытереть слезы, которые бесконтрольно лились с подбородка на грудь, делая белую ночнушку намокшей и полупрозрачной. Он точно ребенок, что вдруг потерял руку мамы в толпе, которая уносит его назад, не обращая внимания на крик и зов о помощи. Он чувствует, что вот-вот он окажется так далеко, что она больше не услышит его и никогда не придет за ним. Прижав подбородок к выпирающим ключицам, Клеменс начал было медленно оседать на холодный пол, как дверь позади него с шумом распахнулась. Чья-то рука грубо схватила его за запястье, что и без того страшно ныло, вырывая его из фантазийного мира, в котором он хотел закрыться. В какой-то момент он вдруг подумал, что мама вернулась, отыскала его, чтобы увести обратно, к свету, к себе, но ладонь, что с силой сдавливала запястье, была такой холодной, грубой и жестокой.       – Пойдем! – хриплый прокуренный голос, точно пила прошелся по мембране барабанных перепонок.        Подняв голову, Клеменс увидел перед собой отнюдь не любящее лицо матери, хотя он и не помнил, каким оно было. Мужчина, чей коротко-стриженный затылок был единственной отчетливо узнаваемой деталью, в черном плаще и холодными руками резко вытолкнул плечом дверь уборной, утягивая за собой. Непонятно, то ли от ступора, то ли от жалких огрызков воспоминаний, измучанное подсознание говорило, нет, оно кричало не идти, из-за чего босые ноги уперлись в порог, заставляя мужчину в плаще запнуться. Не было совершенно никаких сил сопротивляться или хоть как-то высвободить руку, не было сил даже закричать. Все, что он мог – жалобно плакать, умоляюще смотреть и упираться ногой в порог. Ощутив сопротивление, мужчина недовольно повернулся, с откровенной злобой смотря на заплаканное лицо. Тело, что и без того еле удерживалось в стоячем состоянии, вдруг стало совсем обмякшим, покрываясь мелкой дрожью. Сердце, точно пытаясь переломить ребра, начало биться с такой неистовой силой, что каждый его удар болью отдавался в конечностях, заставляя легкие судорожно сокращаться, пытаясь получить хоть каплю воздуха. Тщетно. Тот самый взгляд был направлен прямо на Клеменса. Казалось, единственным живым воспоминанием были только эти глаза. Их след был выжжен, вырезан на груди, нарывающей болью возвращая вспоминания, связанные с ними. Такие же черные и бесконечно мрачные, наполненные до краев темными водами ужаса, хаоса, но при этом какого-то пугающе-холодного порядка, который был настолько безжизненным и безликим. А еще эти воспоминания были наполнены любовью… Так странно, ведь, как вдолбили всем нам на подкорках, любовь обычно переплетается воедино с чем-то светлым, ведущим прямиком в безграничным далям будущего. Но эта любовь была какой-то больной. Безногой и безрукой, лишенной возможности выбора. Любовь на грани принуждения. Но разве можно вынудить любить? Порой это чувство просыпается к чему-то столь невнятному, что становится совершенно ясно лишь то, что мы ничего не знаем о любви. Мы не знаем даже то, есть ли она на самом деле. Но мы все равно любим. И Клеменс любит. Боится, ненавидит, давится слезами и любит. Даже не знает что именно.       – М…Маттиас? Маттиас, это ты? Почему от тебя так сильно пахнет дымом? – в ответ не прозвучало ни слова, но Клеменс отчетливо понимал, что впервые за эти дни ощутил хоть что-то. Вспомнил что-то больше своего имени, больше себя самого. Он совершенно точно понимал, что не мог спутать эти глаза с чьими-то еще, даже не смотря на то, что не помнит не чьих больше глаз, – куда мы так торопимся?       Пауза, наполненная каким-то презрительным недовольством. Несколько, как всегда, резких движений, от которых темный, точно гудрон, локон выпадает из аккуратно уложенной назад стрижки, – Домой, Клеменс, мы едем домой,– после этих слов Маттиас наклонился, подсовывая руку под коленки ничего не понимающего Клеменса, слегка задирая белую рубаху, чтобы взять его на руки. Ему казалось, что у них совершенно нет времени на то, чтобы идти не спеша. Казалось, что времени вообще нет. Его не существует, как и их самих, как уродливых и совершенно омерзительно-красивых синяков на хрупком теле, как спасения, а жестокость мира – лишь больная фантазия, дабы оправдать свою ненависть.       – Я не хочу.       – Что?       – Я не хочу, поставь меня на пол, Маттиас, – медленно некогда тихий голос начал с каждым словом переходить на хриплый крик, проседающий из-за подступающих истерических слез, – МАТТИАС, Я НЕ ХОЧУ, ОТПУСТИ, Я НЕ ХОЧУ! – руки из последних сил уперлись в широкую грудь, пытаясь оттолкнуть от себя тело, что было слишком близко. Тщетно. Взамен тому, чтобы оказаться на полу, Клеменс лишь чувствовал, как все сильнее и сильнее сбивается чужое дыхание, заставляя эту ненавистную грудь судорожно и хаотично вздыматься.       Гнев, как всегда такой осязаемо-сладкий, тягучий и горячий начал окутывать сознание, побуждая к неминуемой грубости.       – Продолжишь кричать или попытаешься выбраться, я задушу тебя прям здесь, мне ничего не стоит, – зажав большой ладонью, что не на много меньше этого заплаканного лица, рот, Маттиас неотрывно смотрел Клеменсу в глаза, наблюдая те слезы, что скапливались в уголках в мгновении от того, чтобы покатиться по белым щекам, разбившись в итоге об руку, что и не думала быть нежной.       Коридор. Еще один. Пустота. Тишина. Белый свет, что расплывается в глазах, становясь пеленой. Табличка с надписью «пожарный выход». Лестничный пролет и глухое эхо грохота тяжелых ботинок по бетонным ступенькам. Громкий удар ногой в нижнюю часть двери, закрытую металлическим листом, заставляющий поморщиться. Холодный ветер, что кипятком ошпарил мокрое лицо. Маттиас слегка присел, ставя молчаливую фигуру в белой больничной рубашке босыми ногами на сырой асфальт. Достав из заднего кармана черных джинсов ключи, Маттиас разблокировал двери своей машины, распахивая ту, что рядом с водительским сидением, вынуждая Клеменса этим наигранно-галантным жестом сесть внутрь.       Дверца захлопнулась, но он не спешил садиться за руль. Хотя все это время так торопился, точно боясь опоздать туда, куда обычно не спешат. Обойдя машину сзади, он остановился у багажника, погружая ладонь в тот же задний карман, дабы извлечь небольшой белый скомканный пакетик с жутким названием «fentanil», напечатанным неподобающе прекрасным фиолетовым цветом, напоминающим закат, который больше никогда не догорит, отражаясь в глазах, способных лишь отражать, но не видеть, не чувствовать. Постучав двумя пальцами по дну белого пакета, дабы стрясти весь порошок вниз, в одно резкое движение он надорвал его сверху, осторожно высыпая содержимое тонкой дорожкой на черную крышку багажника. Руки судорожно начали обследовать все карманы, в поисках позавчерашнего чека с заправки, чтобы, путаясь и дрожа скрутить его в неаккуратную трубочку. Ну, вот и все. Маттиас установил одной рукой конец бумажного свертка у начала белоснежной насыпи, второй зажал правую ноздрю, нависая сверху. Один глубокий вдох и вся дорога, не рассчитанная на единовременное употребление в такой несовместимой с жизнью дозировке, разом была уничтожена, обволакивая слизистые. Закашлявшись, Маттиас облокотился обеими руками на машину, пытаясь отдышаться. Резкая головная боль, точно электрический разряд, прострелила виски, заставляя поморщиться. В какой-то момент эта мигрень сменилась полным отсутствием каких-либо чувств. Онемение сковало все тело, уничтожая любые тактильные ощущения. Казалось, он уже столько лет ничего не чувствовал, что этот эффект не должен был привнести в его будни никаких изменений. Но не сейчас. Сейчас он чувствовал слишком много, чтобы отрицать сам факт наличия у себя чувств. Так просто было забивать тринадцать гвоздей в эту крышку гроба, заколачивая себя внутри, что казалось, что никогда не придется их выдирать. Болезненно, затрудненно, как дыхание под землей. Как попытки всплыть, зная, что желанный вдох будет совершен раньше, чем воздух коснется лица.       Оторвав взор от собственного расплывчатого отражения в черном глянце автомобильной обшивки, Маттиас выпрямился, пытаясь зафиксироваться в том моменте, в коем он находится. Чувства и мысли, что мгновение назад растворились в небытие покалеченного рассудка, точно самое ужасающее цунами, возвратились, делая каждый вдох грудью сокрушительно детальным и настолько осязаемым, что уверенность в его реальности становится слишком малой. Дрожащая рука обхватила ручку на дверце, после чего Маттиас сел на водительское сидение, поворачиваясь на Клеменса, чьи красные волосы, что обрамляли совсем худое лицо, уже почти касались плеч. Их кроваво-красный цвет так ему шел. Он подчеркивал заплаканный взгляд. Ему так идет плакать. Его слезы, точно капли с тающего ледника, были такими же чистыми и холодными. Бесконтрольными и естественными. Будто, если он заплачет еще раз, то, в конце концов, растворится совсем, становясь одним целым с темными водами океана, что всегда рядом, в его мыслях, в его чувствах. Океан всегда был чем-то, что держало его в этой жизни и отдаляло от нее, что позволяло верить в то, что к нему всегда можно обратиться не столько за помощью, сколько за спасением. В какой-то момент Маттиас совсем потерял нить событий, за которую держался, погружаясь в мысли о том, каково то произведение искусства, кое он сотворил, кое сидит перед ним, надломленное, меланхоличное и декадантное. Как самая мрачная фреска гибели всего человеческого где-то под потолком храма.       – Маттиас, у тебя… у тебя кровь идет, – осторожно, словно боясь нарушить какой-то тонкий покой, Клеменс прошептал это, не надеясь, что его услышат.       В момент Маттиас понял, что все это время безотрывно смотрел на Клеменса, пытаясь разглядеть его. Как закат или мимолетный отблеск света на стене, как лучи солнца, что пробираются через легкую дымку утреннего тумана, как холодный и бездушный пейзаж бескрайнего лавового поля, покрытого мхом. Маттиас смотрел на это совершенно печальное лицо, эти потухшие глаза и безжизненный облик, точно пытаясь навсегда запечатлеть его в своем сознании, как что-то мимолетно-прекрасное, что вот-вот навсегда исчезнет отовсюду, кроме его сада памяти. Как единственный увядающий цветок, чья смерть выглядит настолько прекрасно, что спасать его было бы греховным кощунством.       – А?       – У тебя кровь из носа идет. Все в порядке?       Увидев страх, коим были наполнены голубые глаза, Маттиас поднес руку к лицу, касаясь кончиками пальцев верхней губы, проверяя правдивость сказанного. Кровь. Слишком жидкая для своего нормального состояния, но этот факт от чего-то совсем не вызывал тревоги. Лишь желание. Странное и в крайней степени резкое, напоминающее удар молнии в одиноко-стоящее дерево. Не в силах противостоять своим последним прихотям, которым он никогда не отказывал, Маттиас придвинулся на сидении ближе, полностью разворачивая корпус тела к Клеменсу. Пальцы, покрытые алой жидкостью, как-то неестественно робко коснулись чужого лица. Настолько осторожно, что это напугало, от чего Клеменс дернулся, попятившись назад. Взгляд, переполненный недоверием и каким-то необъяснимым ужасом, был направлен в расширенные зрачки. Он словно пытался хотя бы сейчас найти в них хоть какие-то ответы, надеялся, что их чернота будет не настолько вязкой и осязаемой. Он надеялся, что впервые смог застать тот редкий и неуловимый момент трезвости, чистоты и честности, что эти ласки не что иное, как действительное желание, а не синтетически вызванный позыв, диктованный чем угодно, только не его собственным рассудком. Увы. Холодные пальцы с лица перешли на затылок, путаясь в таких же алых волосах, проводя кровавую дорожку от щеки к шее, на которой зияли долговременные отпечатки этих же кровавых рук, которые не удастся смыть водой. Клеменса, то ли от ледяного касания, то ли от непредсказуемости поведения того, кто эти прикосновения оставлял, начало трясти еще сильнее. Это напоминало беспомощную судорогу кролика, видящего распахнутую челюсть зверя над своей несчастной тушкой, знающего, что изменить ничего не выйдет. Да, он пробовал. Маттиас заблокировал двери, как только сел внутрь. Хотя, как далеко он смог бы убежать? Да и хотел ли он бежать на самом деле? Наивный позыв инстинкта самосохранение, не несущий за собой никакого действительного желания.       Рукой Маттиас надавил на чужой затылок сильнее, заставляя Клеменса придвинуться ближе. Слишком близко. Сухие бледные губы с животным вожделением впились в маленькие и совершенно юношеские. Они такие мягкие, такие сладкие и соленые от слез, что так и не прекращали течь, как тающие льды. Яркий и такой любимый привкус меди растекся по языку, заставляя руку давить на затылок все сильнее и требовательнее, а поцелуй становиться все грязнее и бестактнее. Он был таким жадным и одновременно нежным, непривычно нежным. Словно впервые за все это время он целовал, не потому что желал унизить, а потому что просто хотел. Пальцы натянули красные волосы, заставляя Клеменса напрячься, в ожидании уже такой привычной жестокости, но вместо желания оттолкнуть, в машине раздался лишь тихий, то такой сладкий стон. Ему нравится это, и всегда нравилось. Поэтому раз за разом он возвращался, ведь единственное, что у него осталось – его слабость. Откинув голову Клеменса назад, Маттиас отпрял, направляя взгляд на окровавленные влажные губы, с которых сходило сбившееся дыхание. Он так потерян в себе. Резко Маттиас оттолкнул Клеменса от себя, отпуская его волосы, оставляя его наедине с каким-то гадким чувством непонимания и желания продолжить. Но все вокруг напоминало какой-то бал абсурда.       – Маттиас, куда мы едем? Ты меня пугаешь… Сильнее, чем обычно, – неуверенность в голосе была такой явной. Он совсем не узнавал того, кто сидит перед ним. Он был каким-то не таким. Его холеная педантичность вдруг сменилась какой-то хаотичностью, но при этом он был целенаправлен.       Ответа не последовало, после чего машина с глухим рыком завелась, а Маттиас обхватил обеими руками руль, направляя расфокусированный взгляд на дорогу.       – Маттиас, почему ты молчишь? – все еще тишина, что казалось уже каким-то издевательством, – ответь мне! Почему ты молчишь!? МАТТИАС, ПОЧЕМУ ТЫ МОЛЧИШЬ!? ПРЕКРАТИ! ХВАТИТ! СКАЖИ ХОТЬ ЧТО-НИБУДЬ, МАТТИАС! СКАЖИ ХОТЬ ЧТО-НИБУДЬ! – истерика, что так долго, точно вязкий ком в горле, держалась где-то между ребер, сейчас, наконец, вырвалась наружу, заставляя и без того севший голос срываться на отчаянный крик, переполненный страхом, который он так не хотел принимать. Ему действительно очень страшно. Да, в его присутствии это ужасное режущее чувство не покидает никогда, но сейчас это было чем-то совсем иным. Это не было похоже на ожидание очередной неоправданно-ильной жестокости, это было похоже на построение у стены перед расстрелом.       Машина тронулась, выезжая из темной подземной парковки на улицу. Не получив ответа, Клеменс отвернул лицо к окну, наблюдая беспокойный ветер, что сдувал буквально все на своем пути и пустынные улицы. Еще пару часов назад солнце светило так, что казалось ничто не способно перекрыть его. А сейчас от его света не осталось ничего, лишь серое небо, темнота и ветер.       От света не осталось ничего.       Все пейзажи за окном казались такими чужими и незнакомыми, от чего тревога, что колючими терновыми ветвями стягивала плоть и внутренности по отдельности становилась все сильнее и сильнее, заставляя сердце биться на износ. Каждый его удар отдавался в барабанные перепонки, словно оглушая. Он хотел бы успокоиться, но никак не выходило. Это чувство невозможно игнорировать, оно как душный злой, пытаясь избавиться от которого становится только хуже. Вдруг, взгляд зацепился за черный блокнот на передней панели у самого лобового стекла. Невольно руки сами потянулись к нему, ведь это казалось единственным занятием, способным приглушить рой апатичных мыслей.       «Пациент страдает импульсивными припадками, склонен к опрометчивым поступкам. Сидит настолько скованно, что любой личный контакт вызывает у него дискомфорт».       «Есть предпосылки к синдрому жертвы. Желает быть травмированным или униженным, из-за чего ассоциирует себя с объектом насилия, не достойным любых других проявлений чувств в свою сторону. Страдает мазохистскими наклонностями».       «К четвертому сеансу мне удалось узнать детали его травмирующего инцидента, повлекшего за собой большую часть вышеупомянутых расстройств».       «Изнасилован собственным братом».       «Считает себя его собственностью».       «У пациента наблюдается тяжелая форма клинический меланхолической депрессии, сопровождающейся отсутствием цели и желания прекратить связь, которая его травмирует».       «Влюблен в некого Маттиаса, который, по всей видимости, и является травмирующим контактом и непосредственно субъектом выполнения насильственных действий».       «Стокгольмский синдром».       «Серьезное диссоциативное расстройство, сопровождающееся паническими атаками и пристрастием к алкоголю, который пациент употребляет, чтобы “заглушить мысли о своей одержимости им (Маттиасом)„».       «Апатия».       «Пациент утверждает, что видит зрительные галлюцинации».       «Практически не поддается лечению».       Сильный и такой громкий звон в ушах в один миг заглушил все мысли, заставляя захлопнуть блокнот и зажмуриться, чтобы открыть глаза и оказаться где угодно, но только не здесь. Одно за другим жуткие и совершенно безобразные воспоминания начали возвращаться в сознание, как обрывки из киноленты, которую следовало сжечь в синем пламени. Каждый кусок из тех событий напоминал стрелу, которая врезалась в спину, пронзая насквозь. Тот лифт. Тот дом. Гостиная в квартире бабушки, в которую он никогда больше не заходил с того дня. Концертный зал. Тот стол. Рисунки. Слезы. Боль. Рвотные рефлексы, подавляемые холодной рукой, что сжимала горло с вставленным по самое основание членом. Онемение и отвращение. Потеря сознания. Поцелуй, сопровождающийся укусом. «Закрой свой рот, тварь, и слушайся». Удар. Еще один. Кровь на губах, как сейчас. Этот металлический привкус и сейчас вызвал тревожные чувства. «Маттиас, не надо. Я умоляю тебя…». Смерть. Асфиксия. Сырая глина и предвкушение мучительной гибели. Удары земли о крышку гроба. Ужас…«Я люблю тебя». «Слышишь, я люблю тебя, Маттиас».       Слезы из безостановочного потока превратились в немую истерику. Он не видел совершенно ничего, кроме размытых контуров реальности вокруг себя, а дыхание сбилось настолько, что стало похоже на его имитацию от этого спазма в груди, сдавившего легкие. С ужасом, он повернул голову, всматриваясь в хладнокровное лицо, что безотрывно смотрело на дорогу. Только сейчас Клеменс заметил, на какой скорости они едут. Обгоняя машину за машиной на полупустом шоссе, с выключенными дворниками под нескончаемым дождем, капли которого ударялись о лобовое стекло, размывая вид на дорогу. Они мчались словно вслепую, выжимая 200 км/ч. Огни фар, что ослепительно белым светом засвечивали мокрое стекло, были единственным ориентиром, позволяющим не слететь на обочину. Гул внутри машины был таким громким и нагнетающим. Сокрушительным, заставляющим руки вцепиться в собственные бедра, сдавливая их до режущей сильнейшей боли, в попытках абстрагироваться, исчезнуть. Просто исчезнуть, чтобы не слышать этот монотонный шум, природу которого было сложно понять. Он был в голове, он был везде. А кровь из чужого носа все текла, доходя до подбородка и делая его и без того совершенно мертвецкое лицо еще более нездоровым. Маттиас отлично знал, что умирает, но уже не мог этого чувствовать. На автомате его нога в грубом ботинке вжимала педаль газа в пол, а руки сдавливали руль, словно пытаясь удержаться в жизни еще на несколько жалких минут до того, как его сердце все же пробьет те самые последние удары, точно погребальный колокол. Он пристально смотрел впереди себя, но взгляд был настолько пустым, что казалось, он слеп. Абсолютно слеп и нереален. Все вокруг было таким абстрактным и судорожно-расплывчатым. Словно вовсе и нет никакой дороги, дождя, машины, шума, звона, слез, аритмии. Словно ничего нет. Ничего…       – Я был раздавлен и уничтожен. Совершенно одинок и сломлен. Я был невинным ребенком, писавшим стихи. Я даже не успел влюбиться. Я не знал, что такое сбегать с занятий, чтобы провести время с какой-нибудь девчонкой или парнем. Я не знал, что такое целоваться на закате на крыше. Я лишь фантазийно строил себе жизнь, которой у меня еще нет, в своих стихах. Как любой ребенок я всего лишь мечтал быть взрослым. Я верил, что эти стихи станут действительностью. Я верил, что однажды я приду на ту крышу не один, не с тетрадью в обнимку, а с человеком. Мечтал, что буду смотреть на рассвет, держась за руки, – переключив передачу на самую последнюю, Маттиас убрал руку с коробки и переложил ее на скованную в кулаке кисть, судорожно сжимающую край белого больничного халата. Клеменс тут же обхватил его ладонь, потому что это было единственным, что отвело бы его от надвигающегося шторма, – я мечтал, что я буду хоть кем-то. Я мечтал, что буду чувствовать. Но я так и не смог. Я не успел. Погруженный в бесконечное одиночество, я лежал на обплеванном асфальте, голый, уничтоженный, я не мог дышать. Я мог лишь оплакивать то, что от меня осталось. То, что от меня оставили от того омерзительного надругательства. Мне было всего шестнадцать. Я ненавижу это все. Этот омерзительно несправедливый мир. Я ненавижу его.       Отведя взгляд от проносившихся за окном редких деревьев, и, услышав, как совершенно грубый и бесчувственный голос, всегда напоминающий скрежет металла, вдруг стал надрывистым и неспокойным, прерывающимся на частые вдохи, Клеменс повернулся на Маттиаса, который плакал. Он плакал. Отблескивающая струя соленых горьких слез текла по его впалым бледным щекам к подбородку, смешиваясь с кровью из носа, и проливалась на белую сорочку, оставляя безобразные полупрозрачные пятна. Все это было, точно сложный перфоманс его существования, которое так старательно было выбелено до белого куска ткани, а сейчас капля за каплей его белизна исчезала, как та иллюзия, которой он довольствовался столько лет. Иллюзия того, что все в его власти.       – Маттиас, пожалуйста, остановись. Давай выйдем. Я тебя прошу, – маленькая ладошка с силой сжимала большую руку, пытаясь привлечь внимание, заставить его остановиться, вернуться к жизни. Никогда еще Клеменс не видел его слез. Никогда еще он не имел понимания о том, кто он и что он такое. Никогда еще он не видел его боль, нет, не ту физическую от резкой головной боли, которая периодически сковывала все его тело, заставляя оседать на пол и судорожно насыпать в дрожащую ладонь таблетки. Нет, эту. А ему ведь было невыносимо больно. Каждую гребанную секунду ему было больно. Как, должно быть, тяжело тонуть в болоте в одиночестве, опускаясь на самое дно, задыхаясь грязью и тиной. Когда ты неминуемо погружаешься в яму, хочется утянуть за собой всех, чтобы яма была не такой одинокой, не такой сокрушительно высокой и непреодолимой. Помните, как все мы приходили домой и говорили маме, что я не один, все написали эту контрольную плохо. Все – это словно всегда дает липовую уверенность в том, что на самом деле все хорошо. Легко быть в массе и не видеть рва, в котором вы гниете, как тела в концентрационном лагере. Изуродованные и безликие, лежащие одно на другом, поедаемые насекомыми и крысами. Но он был там один, ведь в реальности у каждого своя яма.       – Я люблю тебя, Клеменс...       Повернувшись на Клеменса, Маттиас вдруг отпустил руль, не сбавляя скорость и сжимая маленькую ладошку в своей руке до онемения, до белых костяшек, до боли, словно пытаясь стать с ней одним целым, словно пытаясь поглотить ее. Он смотрел, не обращая внимания на слезы, на головокружение, на звон в ушах, на то, что не чувствует конечностей, на то, что не чувствует ничего. Он смотрел в голубые и бесконечно глубокие глаза, видя в них лишь ужас, боль, глубокое отчаяние и какую-то пустоту. Он чувствовал умиротворение и впервые был уверен в том, что он жив, будучи почти мертвым. Он всматривался в эти черты лица, что не могли быть омрачены даже болью, даже страхом. Его красные волосы. Так хотелось их коснуться именно сейчас. Убрать их за ухо, чтобы открыть скулы. Он так хотел удержаться за это мгновение навсегда, остановить время, зафиксировать его, чтобы, находясь в свободном падении, не забыть. Не забыть, как прекрасны эти голубые глаза и как ужасен мир, что никогда их не настигнет. Он был уверен, что сможет оставить это мгновение единственным в своем саду памяти.       Машину вдруг резко тряхнуло, после чего красные волосы начали медленно подниматься вверх, вместе с белой струящейся тканью рубашки, вместе с черной прядью волос, что все это время обрамляла высокий лоб. Чувство мимолетной невесомости окутало тело, а огни за окнами остались где-то позади. Кислород словно закончился, от чего легкие пронзила режущая боль, а дыхание остановилось в ожидании. Жжение в груди стало настолько осязаемым, что, казалось, его можно было увидеть, точно синее пламя, что окутывает тело. Клеменс хотел было закричать, но не смог. Или не захотел. Это было бы так глупо и так бессмысленно: растрачивать последний глоток воздуха на такую глупость. Он точно понимал, что кроме пары секунд у него больше нет времени, чтобы успеть.       – Прощай, Маттиас.       Удар. Такой сокрушительно громкий. Скрежет металла. Мимолетная улыбка, впервые за десять лет не похожая на оскал или ухмылку – последнее, что останется запечатленным в памяти, в воспоминаниях, которые не удалось удержать, погружаясь в бездну. Последнее, что он увидел, прежде чем мелкий дождь из осколков с большой скоростью ударил в левую сторону худого лица, не имеющего ничего общего с жизнью, окрашивая его в черно-алый цвет. Последнее, что он увидел перед концом. Последнее, что он увидел, прежде чем испытал пронзительную секундную боль, а после нее ничего, лишь темнота.

***

      Сильный ветер обдувал стройную фигуру, окутанную белой невесомой тканью. Красные волосы раздувались назад, оставляя нежные черты лица свободными от их вечной тени. Где-то там, на дне пропасти, суровые волны бушующего океана с силой ударялись о бездушные камни, разбиваясь на миллионы пенных осколков. Воды его были такими темными, почти черными, они сливались с пасмурным горизонтом, серость которого была монотонной и от чего-то успокаивающей. Холод окутывал мое тело, пронизывая каждую клетку, каждую кость, но мне не хотелось скрыться. Мне хотелось идти вперед, к этому обрыву, к нему. По пояс в высокой струящейся траве я шагал, не обращая внимания ни на что. Лицо слегка покалывало от мороза, а ноги практически не могли идти. Я чувствую, что начинаю оседать на землю, не в силах больше сопротивляться ни ветру, ни холоду, ни сокрушительной усталости. Я точно шел сюда всю жизнь, теряясь в сырых переулках, блуждая в поисках этого места. Но вот я здесь, так близко и так далеко одновременно. Вытянув руку, я пытаюсь кричать, но почему-то я нем и не способен перекричать ни ветер, ни шум океана. Темно-зеленая трава окутывала мои ноги, не давая подняться, чтобы продолжить идти. А тучи все сгущались, погружая все вокруг меня в холодную серость. Такую приятную и умиротворяющую.       – Ты пришел?       Вдруг, фигура на краю обрыва обернулась спиной к ветру, встречаясь со мной взглядом. Его глаза, однажды увидев, невозможно забыть. Он медленно начал идти ко мне на встречу. Красные волосы окутывали его лицо с обеих сторон, обдуваемые порывистым ветром, что дул в спину с океанических далей. Мой белый кролик, что все это время убегал от меня, указывая путь, наконец, довел нас в это поле, к этому свету, к этой траве, изумрудность которой сливалась воедино, превращаясь в еще один безграничный океан, в который я медленно погружался, не в силах больше держаться на ногах.       Белая ткань окутала мою фигуру, мое лицо, настолько он был близко, после чего он отошел вбок, садясь радом со мной на землю и, направляя свой взгляд куда-то вдаль на линию горизонта. Только сейчас я вдруг понял, что белое платье все это время было больничной рубашкой. Протянув вперед босые ноги, он без слов взял мою руку, ложась в траву и заставляя меня лечь с ним. Не имея ни малейшего желания сопротивляться, я расслабил напряженные мышцы, укладывая голову рядом с его волосами. О, этот запах. Такой сладковатый, ласкающий обоняние. Он пах цветами, название которых еще не открыли. Которые никто и никогда еще не смел срывать. Его теплая ладонь ласково поглаживала мою скованную ледяную руку, вынуждая меня закрыть глаза, дабы перестать быть во власти какого-то страха. Страха, что всего этого нет.       Закрыв глаза, погружаясь в этот запах, окутанный холодом, я лежал, ощущая, как мимолетные прикосновения чего-то ледяного опускались на кожу моего лица, моментально превращаясь в капли и стекая вниз к ушам. Я был верен, что это дождь, пока не повернул голову на бок, чтобы убедиться, что он еще тут. Крупные хлопья белоснежного снега опускались с неба на его горячую кожу, на его алые волосы, тая, и делая их мокрыми и темными, точно кровь, что струится из раны. Я безотрывно смотрел на него, улавливая тихое дыхание и медленное сердцебиение, что колыхало белую ткань на его груди. Он был совершенно спокоен и так прекрасен, точно вечное и бессмертное произведение искусства, нашедшее свое выставочное место в голове сумасшедшего. Впервые за столь долгое время мне совсем не хотелось бежать, зная, что укрыться не получится. Ведь единственным, от кого я всегда бежал, был я сам. Совершенно обезумевший, я вонзил нож в собственную грудь, делая глубокий надрез вдоль ребер, высвобождая на волю то, что разрывало грудную клетку. Я убил себя, не в силах смириться с тем, что стал собственным заложником. Своей единственной и последней жертвой. Но теперь, растворившись в этой траве, что больше не похожа на темные воды болота, в этом снегу, что совсем не кажется пеплом, в его тепле, что совсем не является иллюзией, я умер, чтобы позволить себе перестать быть заложником мира, безразличного к моему исчезновению. Чтобы перестать быть заложником жизни, которую я всегда отнимал у других.       Мягкий и такой ленивый голос, что тот час рассеивался ветром в пустоте, вдруг промолвил слова, которых не хватало, чтобы, наконец, стать одним целым с холодом, скалами и океанической пеной. Чтобы погребальный колокол собственного сердцебиения пробил свою последнюю мессу. Влага, что мелкими каплями усеивала мое лицо, медленно скатывалась по нему вниз, а я так и не смог понять, снег ли это, или мои слезы.       – Матти…сжимай мою руку крепче. Я надеюсь, мы навсегда будем вместе.

«Мне снился день, который не вернется, и человек, который больше не придет».

                           
Примечания:
39 Нравится 36 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (4)