Жизнь в залог

PG-13
В процессе
30
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 20 страниц, 9 020 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
30 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник

1. Пролог.

Настройки
Примечания:

«Душа решает сама — свобода или тюрьма, Ты выбрал свой каземат и срок ареста» © Канцлер Ги — Август.

Казалось, что пылью в этом помещении, по ошибочному мнению, названному архивом, можно было задохнуться. Единственным местом, где её было крайне мало, оставались края полок, которые использовали чаще всего (вообще использовали за последнюю неделю), и, собственно, пол. Реборн поморщился. Он не был чистоплюем в полном смысле этого слова, но после того, что он видел и делал, не ценить чистоту было крайне сложно. Даниэла часто акцентировала на этом внимание, на том, насколько он был… как же она говорила? Ах, аристократичен. Как воротил свой породистый — это она тоже подчёркивала достаточно часто — нос, как держал спину и насколько был привлекателен в показной небрежности при всей своей аккуратности (и любви к веселью и хаосу). Он имел стойкие антипатии к дуракам и придерживался порядка во всём, что делал, даже если собирался навести шороху. В особенности, когда собирался сделать это, следовал педантичным инструкциям, продиктованным где-то глубоко в черепной коробке — шаг влево, шаг вправо и поклониться в конце представления. Люди были порождениями хаоса — чтобы правильно ими управлять, требовалось соблюдать строгие правила, следовать порядку — шаг за шагом, только тогда правила игры позволяли всему идти своим чередом. Хаос — порядок, порядок — хаос, это был баланс, который необходимо было соблюдать. На ублюдка — свой герой, на героя — свой злодей, так это работало, хотя Реборн ещё с детства не любил делить всё на два тона. Но так оно было — или-или, никак иначе. Либо ты хороший, либо ты плохой. Мать говорила ему, что его отец был хорошим человеком, но сам Реборн сомневался: бросил бы хороший человек беременную женщину, не оставив даже настоящего имени среди сотни поддельных? Что такого должно было случиться, раз он боялся ей сказать это, хотя — со слов всё той же Консетты — у них была внеземная любовь и заверения в вечной преданности. Сказка просто, а не история о том, как какой-то ублюдок задурил его матери голову, обрюхатил и бросил. Наверняка Консетта не поделилась всеми деталями своей «внеземной любви», но к тому времени, когда Реборн был способен их понять, она ушла от горя в дешёвую выпивку и беспорядочных любовников, готовых расстаться с парой крупных купюр, так что… Так что да, он на личном опыте знал, что сказки хороши лишь тогда, когда написаны на бумаге и не выходят в реальную жизнь. Хотя и сам наступил в родительские следы. Заверения в искренности, в бесконечной любви и преданности, безоблачное будущее и весь мир у ног. Ему бы развернуться и бежать без оглядки, будто ему грозят пятки поджарить, но тогда он был сопливым мальчишкой, желавшим признания и любви, охотно проглатывающим всё, что ему разжевали и положили в рот. Сейчас Реборн был сыт по горло, но уже не мог просто сплюнуть и уйти, хотя ему совершенно нечего было терять, кроме гордости и головы. И теперь не все вокруг плясали под его дудку, а он сам — под собственную же, добровольно отданную в чужие руки. Реборн в очередной раз поморщился — уже не от пыли — и прислушался к собственным шагам. Всё было погружено в тишину, что он почти глох, лишь изредка гудели и перемигивали старые лампы, почти изжившие себя. Здесь было спокойно, можно было сказать, что умиротворённо, но он так сильно привык к фоновому шуму, что находиться в этом помещении, отрезанном от мира парами этажей и землёй со всех сторон, было почти невыносимо. Слишком тихо, слишком безлюдно, слишком темно, и всё это давило. Не так ощутимо, пока он шёл, но в достаточной степени, чтобы чувствовать дискомфорт, что-то жужжало в затылке, не позволяя расслабиться. Реборн привыкал доверять своему чутью, которое игнорировал в течение первых восемнадцати лет, но сейчас у него была задача, которая требовала выполнения, и это не предвещало ни жертв, ни грязи — просто достать документы с разрешения и пропуска в закрытые больше десятка лет архивы. Когда Даниэла пришла к власти, то загорелась идеей выпустить на свет скрытую прежде правду о правлении Донов до неё. Многие задокументированные факты были буквально похоронены в подвалах и скрытых нишах старых особняков и домов, если не сожжены вместе с ними же. Не хватало рук, чтобы обнаружить всё это и разобрать, доверенных рук — тем более. Реборн усмехнулся, лениво просматривая короткие заметки на выцветших табличках, даты и названия, которые либо ничего не могли ему сказать, либо являлись не тем, что он искал. Доверенные руки. Как много это значило и сколько пустословия содержало. Он привык. В общем-то, привыкал уже достаточно долго, его пичкали лживыми речами большую часть его жизни, начиная матерью и заканчивая той, за которой он следовал, раззявив рот. И если Консетте это можно было спустить с рук из-за её наивной веры в собственные слова, то остальным… Месть не была в списке его привычек. Стоило ли ей обзаводиться? Реборн поправил шляпу и остановился у стеллажа, разглядывая пометки с датами. Его поручение содержало в себе указания найти все документы за послевоенные годы и за 42-43 годы (он старался не думать о том, зачем именно эти годы, всеми силами душил в себе любопытство). Ладно, если Даниэлу интересовал год её рождения, они были одногодками, если она не слукавила. Но и тогда это было бы оправдано, ведь по слухам, Фабио возглавил Вонголу — неофициально — в сорок третьем или чуть позже, сразу же после Шестого. Но верить слухам — ищите дурака. Прислушиваться — да, включать как возможное на всякий случай — неплохо бы было. Но брать на веру? Никогда. Хотя лукавить Даниэла была горазда. Ложь текла с её острого языка, будто чистая и искренняя правда. Реборн удивлялся — не потому, что Даниэла вообще могла так умело вертеть словами, что проще поверить, что она олицетворение Святой Марии, чем в то, что по её указке летят чужие головы (в том числе и её отца) — тому, как она могла это делать и вместе с тем держать своё слово. Даниэла могла быть воплощением многоликого дьявола, да, но если удалось стрясти с неё обещание — она вывернется наизнанку, но воплотит его в жизнь. Сделка всей жизни или как-то так. Она могла пообещать извести весь род и лично вытрясти потроха из последнего его представителя. Но стребовать с неё слово? Это было почти невозможным. Реборн умел творить невозможное. Казалось, только с ним она была искренна, проявляла слабость в той мере, чтобы её вообще можно было заметить. Гордился ли он? Гордился, ещё бы. Заблуждался? Абсолютно. Даниэла могла сложить правду так, что в результате получалось нечто совершенно иное. Ложь безо лжи, она была в этом так искусна, что сомнения закрадывались в его голову, настолько ли искренней она была с ним самим. Практика показала, что на слово верить нельзя даже самому себе. Даже если всем существом тянет к спасительному огню — обжегшись, он понял, принял и взял на вооружение, разжигая огонь уже внутри себя, но другой, далёкий от притягательности — огонь недоверия и сомнения. И у него не хватало решимости искать ответы, которые могли бы стать ему костью в горле. Теперь Даниэла была глубоко и безнадёжно беременна, ребёнок под её сердцем был плодом брака с нужным и правильным человеком, который мог бы оказать поддержку не только на словах и не только через риск остаться без головы. И с каждым месяцем, когда её новый статус всё больше был заметен другим, для него становилось всё более очевидным, что человек, за которым он когда-то последовал, оказался совершенно ему незнаком. Реборн бродил между пыльных стеллажей и вглядывался в почти испарившиеся чернила на корешках пожелтевших папок. Всё было слишком ранним, оставленным ещё с прошлого века, наверное, за времена Второго и Первого, хотя поговаривали, что боссов у Вонголы было куда больше, чем семь (уже восемь), но точных дат и полных имён без доступа к оригинальным хроникам никто не знал. И с чего вдруг Донна воспылала историей Вонголы? Что такого было в тех годах? Почему её интересовали не года Первого, которым она буквально болела, даже не Второго или Седьмого, а именно эти? Нет, даже не думай об этом. Теперь это тебя не касается, Реборн, не касается совершенно. Сохрани остатки здравого смысла, не ищи ответы, которые тебе не понравятся. Но кто бы мог обвинить его в любопытстве, за которое кошка отдала свою жизнь? Реборн неспешно бродил в узких коридорчиках, за восемь десятков лет накопилось немало безликих папок, лишённых даже быстрых заметок, написанных на скорую руку острым наклонным почерком, состоящим из сплошных оскаленных пик и углов (чернила просто испарились с бумаги за всё это время). Этот почерк прослеживался во многих документах, начиная с восьмидесятых девятнадцатого и заканчивая десятыми двадцатого — этот человек вёл отчётность ещё при Первом, Втором и Третьем, даже застал приход Четвёртого. Это было так… странно. Этот безымянный человек пережил Примо и Секондо, застал время смены поколений и курсов всей Вонголы, берущей начало от Винджиланте. Он пережил четыре поколения и увидел достаточно, чтобы записать всё это для тех, кто останется после него, после всех, кто пришёл до него и после. Это удивительно. Насколько сильным был тот человек? Или сколько у него было влияния, чтобы остаться при смене нескольких глав? Кем он был, какую должность занимал? Реборн шёл вперёд, едва ли замечая даты. Казалось, время здесь замерло на отметке «никогда». Оно остановилось, и изменения выражались лишь в количестве пыли и том, насколько хрупкой становилась бумага. Он… наслаждался этим. Неспешностью, замершим миром, будто ничего больше не существовало — только он и застывшее время. Тишина перестала давить на уши, затхлость воздуха наполнила лёгкие, забила нос и перестала беспокоить его; сырость осела на коже, прилипла к пиджаку и туфлям — он будто слился с этим местом, за какие-то несколько минут от здравой опаски перешёл к гармонии с самим собой. Реборн продолжал идти, всё дальше и дальше, будто его что-то ждало в самом конце, будто тянуло туда, в полумрак и тьму. Здесь было… холоднее, во всяком случае, прохладнее. Вероятно, это была изжившая своё иллюзия, которая сошла вовсе на нет, стоило ему чуть надавить своим присутствием. За пыльными, некогда бордовыми портьерами, с золотистыми шнурами, придерживающими их в едва ли приподнятом положении, находилась отрезанная от архива комната. Она пустовала и тянулась влево и вправо, вмещая лишь очередные портьеры и картины почти во всю стену — от потолка и до уровня колен. Реборн не ожидал найти портреты — ряд лиц, знакомых по виденным кое-где в вонгольском особняке, едва пережившем восстание ныне Восьмой, картинам. Их было — три, четыре — восемь, восемь, хотя среди них он не заметил ни Фабио, ни Даниэлу. Но присутствовала девушка — с оливковой кожей, чёрными распущенными волосами, перекинутыми на одно плечо, и кроваво-бордовыми глазами, будто раскалённые угли. Реборн хмыкнул. Первая женщина во главе Вонголы, а? Даниэла явно ошиблась с титулом. К сожалению, здесь не было имён, даже дат. Реборн скосил глаза влево, надеясь найти Примо. Ему было интересно, как выглядел этот человек — в вонгольском особняке не осталось его портретов, даже набросков: по слухам, Риккардо все их сжёг дотла в собственном пламени. Или они не уцелели при пожаре в тридцать пятом, унесшем жизнь Пятого и все упоминания о нём. Ирония сгинуть в огне, когда в душе должны быть костры до небес. Говорили, что у Джотто Примо были добрые глаза и улыбка. Реборн слабо представлял себе Крёстного отца, умеющего по-настоящему улыбаться. Фабио был суровым (в том числе — особенно — со своими детьми), казалось, даже тень улыбки никогда не трогала его лицо. В противовес его слабому пламени у него был тяжёлый характер. Он производил впечатление человека непоколебимого и монументального, как скала. Казалось, у него не было слабостей — однако всегда оставалась одна, о которой многие забывали и которая свела его в могилу. У неё были чёрные волосы, его глаза и лживая улыбка. Даниэла была похожа на отца во многом, если не во всём. Реборн искал глазами Примо, искал улыбку, не похожую на то, что он видел на лице Восьмой. Ни до, ни после той девушки (пятый портрет) он не мог найти — у седьмого по счёту было что-то похожее, на его губах — нижняя была более пухлой, более полной, а верхняя более аккуратной и очерченной — была умиротворяющая улыбка, слабая, но от него веяло спокойствием и смирением. Следующий был уже в летах, когда его запечатлели, больше морщин, больше сухости в его образе. Шестой буквально излучал уверенность и силу, с тяжёлым взглядом и хмурым лицом. Девушка не улыбалась, её губы были немного поджаты, а глаза хотя и смотрели на Реборна, но будто были не там — он не знал, как художник смог это изобразить. Она казалась задумчивой, обеспокоенной. Перед ней был гладко выбритый мужчина с оставленными на самой макушке волосами, собранными в подобие двух пучков. Он также не улыбался, в его взгляде была печаль. Однако Реборн сразу узнал Риккардо, хмурого, почти враждебного — его нахмуренные брови, гетерохромные глаза (один призрачно-голубой, другой — бурый, как кровь). Он был мрачен, наверняка даже зол, Реборн почти ощущал его скрытый гнев. Была в этих картинах какая-то сверхъестественная сила, что-то такое, не дающее ему покоя. Перед Секондо было ещё два портрета, чем-то похожих между собой, но, тем не менее, разнящихся, как день и ночь. Ближе к Риккардо шёл светловолосый, с улыбкой на пухловатых губах — такие же он видел у мужчины на предпоследнем портрете — и глазами, неестественными, окрашенными пламенем. От него могло бы веять спокойствием и гармонией, он определённо был чистым Небом — но нет, Реборн чувствовал от него беспокойство, волнение, трепет — больше в негативном ключе. Этот человек был юн, ему было примерно столько же, сколько и Реборну сейчас, и он определённо не был готов к тому, что нёс на своих плечах. И было в его чертах что-то другое, что-то восточное, его лицо, миндалевидные чуть прищуренные глаза, изгиб его рта. Первый портрет определённо был метисом, азиатская кровь в нём была выражена более чётко, у него была другая форма лица, более выражен разрез глаз и по-другому вылеплен нос. Нельзя было сказать о возрасте точно, но он определённо был молод. У него были тёмные волосы, более медного оттенка, тёмно-рыжие или рыжевато-каштановые, на его губах играла вымученная улыбка, и был в нём какой-то надлом. Он был не печальным, нет, это лежало куда глубже — в наклоне головы, в развороте плеч и чуть опущенном подбородке — его буквально что-то пожирало изнури: усталость, смирение, горе или гнетущие обязательства. Реборн просто интуитивно чувствовал это в незнакомце с холста. В его глазах, коньячных, янтарно-карих буквально тлело пламя, где-то внутри, а не показательно и устрашающе. Как… угли, как у той девушки на пятом портрете. Реборн окинул взглядом все картины сразу, раз, другой — среди них можно было уловить сходство — между первым и вторым, очевидно, между вторым и седьмым, между третьим и пятой — это было больше, чем простое совпадение, больше, чем случайность. Он мотнул головой и снова поглядел на самый первый портрет. И с первого, и со второго ему улыбались, но если с первого сочилась настоявшаяся горечь, то со второго — трепет и надежда. Кто из них был Джотто? Тот, что был молодым, но пожираемый горем, или тот, что казался юным и буквально горел изнутри?
30 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (1)