***
Тем же вечером, сидя на диване перед экраном телевизора, Лихт без интереса наблюдал за происходящим на экране. В новостях опять крутили очередную трагедию: где-то в Испании разбился самолёт, в школе штата Мэн случился терракт, в три квартала отсюда утром обнаружили изуродованное тело. Тодороки искоса взглянул себе за спину. На противоположном конце гостиной Хайд разглаживал бессменно белую рубашку, мурлыкая себе под нос мотив неизвестной песни. Вампир вернулся всего десятью минутами позже самого Лихта и, как признался потом, сперва хотел остаться и досмотреть концерт, но начальник внезапно вызвал его к себе. Тодороки мысленно отметил, что все складывается: Лоулессу пришлось бы заглянуть в гримерку, чтобы забрать оттуда пальто и только потом отправиться на работу. Тодороки отметил, что после рабочего дня и неминуемой тряски в метро Хайд выглядел потрепаннее обычного. Конечно, не настолько потрепанно, как после их каждодневной перепалки, но достаточно, чтобы это отразилось на его внешнем виде. Пианисту редко удавалось заставать такие моменты. Когда Лоулесс, без своих гремящих браслетов, вырвиглазной морковной жилетки и очков, тихо-мирно занимался своими делами. Было в этом что-то такое. Что-то в его синих клетчатых штанах с растянутой резинкой. Что-то в вечно мятой серой футболке с полустертой надписью о Шекспире. Что-то в его вишневых глазах без привычной оправы очков. Что-то в спутавшемся гнезде волос. Лихт не знал, что именно. Но то, что он чувствовал было до абсурда неправильным. В то же время пианист не мог сказать, что это щемящее чувство в груди было ему противно. Тодороки догадывался, что это снова вина цветов, но он не мог противиться этому простому желанию — посмотреть. Он честно клялся, что не станет сентиментальным идиотом, но даже тут, похоже, соврал себе. Ведь именно таковым он себя чувствовал. Лихт сглатывает горький ком в горле, криво усмехаясь: — Вот же блядь. Силуэт вампира в свете телевизора вдруг вздрагивает. Он вполоборота уточняет: — М, ты что-то сказал? — незаинтересованный и очевидно брошенный непроизвольно вопрос. Вампир не прерывает своего занятия и Лихт гадает, действительно ли Лоулессу нужен ответ. Но, конечно, Тодороки выдумывает: — Сказал, что иду спать, — грубо сплевывает Лихт обыденным тоном, — совсем уже оглох, — бубнит для пущей убедительности. Хайд, очевидно, ведется. У вампира нет повода для подозрений, и вопросов, соответственно, тоже быть не может. Синяки и худобу растущие с каждым днем становится все труднее скинуть на «недосып», «последствия борьбы с Хиганом» или что там еще Лихт может использовать в качестве оправданий. Но пока ситуация под контролем. Думает Тодороки до наступления ночи. А потом ненавидит. Ненавидит ворочаться по ночам, не в силах уснуть. Он закрывает уши руками, прячет голову под подушку, крепко прижимая ее по обе стороны головы, даже покупает беруши — но ни-че-го. Звон в ушах нарастает. Раньше он казался трелью дятла за стеклом, теперь же дрелью в мозгах. Лихт больше не слышит тишины. Только этот невыносимый гул, от которого по ночам он скулит в подушку, будто подстреленная собака. Тодороки сминает побелевшими руками простыню в кулаке, сбитым шепотом напевая себе под нос колыбельную. Но даже знакомую с детства мелодию он не может расслышать. Ее перекрывает этот омерзительный писк-звон-гул, как от сломавшегося телевизора, с неизменными цветными полосками и долгим знаком «технический перерыв». Тодороки беспомощно сжимает в зубах край одеяла, сдерживая клокочущий в горле крик. Пустыми глазами до самого утра Лихт наблюдает как тонкая полоска из гостиной постепенно светлеет, знаменуя наступление нового дня. К утру постель Лихта напоминает место преступления, о чем не забывает пошутить Хайд: одеяло, изорванное по краям лежит у пианиста в ногах, простынь измятая наполовину сползла на пол, а подушки отсырели. Вампир снова шутит, говоря, в каком же должно быть удивлении находятся горничные, которые тут убираются. А потом он, посмеиваясь, открещивается «как хорошо, что я не напрашиваюсь к тебе спать, Ангел-чан». Лихт знает, что ему осталось недолго. И это изначально мутное «недолго» теперь отчетливо представляется в его голове парой дней. Загадывать еще на неделю пианист больше не хочет.***
На следующий день его ждет сюрприз и далеко не приятный. В жизни Лихта, условно неприятных сюрпризов было много. Смириться и отпустить всю ситуацию, он, впрочем, не мог. Простая неудача, скорее уж целая черная полоса, отмела единственную возможность пианиста отдохнуть хотя бы перед смертью. Избегать слова «смерть» уже осточертело, а нарекать себя бессмертным — шутка, переставшая быть смешной пресловутую неделю назад. Рассчитывавший на полноценный отдых, Лихт получает вместо этого заковыристое нихуя и приглашение от Широты Махиру. Один из его последних выходных будет проведен в шумном празднике с толпой ничего не подозревающих товарищей. «Вот они удивятся-то, когда им придется отмечать ещё один праздник — мои похороны», — презрительно кривится Лихт. Его попытки отвертеться ожидаемо отбрасывают советом повеселиться с друзьями, и Тодороки едва сдерживается от комментария, что в гробу он таких друзей видел. Квартира Махиру встречает его знакомо теплая и пахнущая чем-то сладким. За спиной Широты копошился Мисоно: искал что-то в ящиках тумбы и громко ругался. Из гостиной раздавался звук видеоигры, а на кухне звенела посуда. — Всем привет, — на ходу стягивая с себя ботинки и верхнюю одежду, Жадность вальяжно двинулся вглубь квартиры. Из гостиной спустя секунды послышалось задорное: — Хей, братец! Сам пианист под внимательным взглядом повесил пальто на крючок. — Что? — мрачно интересуется Тодороки. — А? Нет-нет, ничего, — Широта отрицательно мотает головой и улыбается. — Просто задумался. Давно Вы в гости не заходили. В ответ на это Лихт мычит и поводит плечами. На разговоры совсем не тянуло, день с самого утра был испорчен. Широта же, напротив, излучал энергию добра и позитива, а его солнечная улыбка располагала к разговору. Это будто мудреный психологический прием, который срабатывал на всех без исключения. — Эй, Махиру. Вот они, — Алисейн-младший поднимает указательный палец с ключами. — О, привет, — сосредоточенное выражение сменяется на удивленное, когда тот натыкается взглядом на Лихта. — Что это? — уточняет Тодороки, обращаясь сразу к обоим. — Ключи от кладовки, — Алисейн выпрямляется и потягивается. — Никак не мог найти свои, вот и попросил Мисоно поискать дополнительные, — Махиру виновато чешет указательным пальцем щеку. — В кладовке лежит рис. Я готовил, боялся что сгорит тонкацу. — А Сендагая? — Чуть не сжег все, — заканчивает Мисоно. Избегая даже односложного ответа, Лихт понимающе кивает. Привыкшие к его неразговорчивости Мисоно и Махиру не замечают ничего странного, только последний как-то странно спрашивает: «Что-то случилось?» Сам же Тодороки не успевает себя одернуть, огрызается: — Не твое дело. Разговор на этом сам себя исчерпывает — это становится понятно по растерянному взгляду Широты и нахмуренному лицу Мисоно. Предпочтя скрыться от любопытных глаз он проскальзывает в гостиную. Там Лихт с особой маневренностью избегает разговоров до тех пор, пока все тот же Широта не зовет всех к обеду. На столе в белой тарелке лежали те самые тонкацу — зажаренные во фритюре отбивные о которых речь шла ранее. Белая миска с горкой риса, заправленной соевыми бобами. Овощи на пару, кастрюля с рыбным супом и стоящий в ногах Махиру чайник. — Боже, ну ты и наготовил конечно, — недовольно тянет Мисоно, взъерошив волосы на затылке. Махиру только неловко хихикает оправдываясь: — Да, я что-то увлекся, — потом переводит взгляд на диван, меняясь в лице: — Эй, Куро, хватиться отлеживаться! Обед уже готов! После этого в гостиной воцаряется оживленный гомон. С одной стороны препирающаяся парочка Лени, с другой Мисоно, жалующийся на невнимательность Тецу, а с третьей хохочущий Лоулесс, который наблюдал за безуспешными попытками Широты оторвать сервампа от дивана. Уже через пять минут ситуация стабилизируется — и вот все сидят за столом. По правую сторону от него сидит Хайд, напоминая о своем присутствии назойливым толканием болтающихся ног и фразами, адресованными демону Лени. Если негромкие разговоры Сендагаи, Мисоно и Махиру на отвлеченные темы вроде учебы не раздражали, то с Хайдом все было по-другому. Он сидел, закинув ногу на ногу, перевалившись через стол и безостановочно жестикулировал руками. Абстрагировавшись от гула, все его махинации руками напоминали бессмысленную игру в шарады; сервамп то описывал круг руками, то резко вскидывал их, затем опуская, то просто покачивал кистью из стороны в сторону. Несмотря на свою злость на Хайда с его тупым поведением, за весь вечер Лихт так ничего не выкинул. Может, болезнь высасывала из него все силы, а может то была проснувшаяся совесть — не очень-то и хотелось портить такой спокойный вечер. Который может стать последним — напомнил Лихт самому себе. Он лениво ковыряет палочками рис; то приподнимает тонкацу на уровень своих глаз, то опускает. Будь здесь Кранц — отчитал бы за игру с едой. Параллельно косится в окно, высматривая в домах напротив фигуры людей, стоящих на балконе. Краем уха, он отмечает, что гомон стих, но это не вызывает в нем никаких подозрений и причин обратно влиться в реальность. Тодороки бегло приглаживает рукой спутавшиеся грязные волосы, которые с утра он так и не удосужился привести в порядок. Он своих телодвижений не замечает: какое-то время назад это уже вошло в привычку — постоянно проверять самого себя на наличие «изъянов». Еще пару недель назад, на начальном этапе болезни он не утруждал себя проверкой собственного внешнего вида, после чего расплатился, едва не выдав себя. Кранц, как ни в чем не бывало, отлепил от его пиджака лепесток. Благо, оправдание само пришло на ум — это от букета поклонников. Во второй раз он прокололся по крупному, когда до его светлого ума дошла гениальная идея стереть с губ кровь рукавом. Как итог — пропитавшийся кровью манжет рубашки. Но и тут он виртуозно выкрутился, прикрыв недоразумение пиджаком и оставив все как есть до вечера. Но если бы кто-то заметил, то скандала и битой посуды не избежать: Кранц бы сразу вызвал скорую, а Хайда искупал в святой воде. У его менеджера наизабавнейшая привычка сначала наказывать и только потом разбираться. Лихт фыркает своим мыслям, наконец начиная втягиваться в реальность. —…так вот, тебе нужно было видеть лицо той официантки! Братец, я клянусь, никогда не видел у кого-то такого красного лица! — воодушевленно Лоулесс взмахнул руками, привставая на стуле и затем снова падая, чтобы заливисто посмеяться, откидываясь на спинку. — …опять. Взялся за парочку новых проектов. Уже третью ночь пытаюсь сделать мост из макарон, — Махиру хихикает, потирая шею. — Довольно глупый проект, — пожав плечами, признается Мисоно. — Ну, зато веселый, — сдается Широта тут же, нанизывая на палочки котлету. — Меня, кажется, просили сделать проект тоже, — вспоминает Тецу с неохотой. — А ты что? — Отказался. Работа, — Махиру и Мисоно синхронно кивнули с пониманием. Вдруг взгляд Широты метнулся к Лихту. Его губы зашевелились, свидетельствуя о том, что тот что-то говорил, но ничего слышно не было. Тодороки растерянно заморгал, чувствуя себя глупее обычного. Попытки понять, о чем речь, внезапно вызвали у него мигрень; острая боль прострелила затылок и виски, будто скручивая содержимое его черепной коробки. Лихт нахмурился, пытаясь удержать себя от лишних телодвижений: если у него вдруг начнется здесь приступ — вряд ли это закончится хорошо. Опустив руки под стол, он сжал ткань своих джинсов, пытаясь сохранить спокойствие на лице. Постепенно, к происходящему вокруг начал возвращаться звук. —…те… Мы… о Вас, Лихт-сан, — это все, что он расслышал. Махиру, нервируя его лишь больше, продолжил: —…что-нибудь… Лихт-сан? «Лихт-сан» уже был на грани того, чтобы удариться лбом об стол. Или встать из-за него, пройтись по гостиной к коридору, взять свое пальто и уйти, хлопнув дверью. От этого, благо, он удержался. Внезапная боль вдруг прострелила ребра. Лихт почувствовал, как на затылке волосы встают дыбом и, наверное, седеют. Приступ — думал он до последнего, но с облегчением обнаружил, что это Хайд в порыве своей эмоциональности неуклюже заехал ему локтем по боку. Волна облегчения уберегла нерадивого вампира от наказания и Лихт наконец смог собрать себя воедино, слыша о чем идет речь: — О, не думаю, что в жизни этого Ангела есть хоть что-то «новенькое», — Лоулесс посмеиваясь, рисует пальцами кавычки. Тодороки просто позволил Хайду говорить за себя. — Ну спит мало, конечно, — прищурившись, Лоулесс косится на него с видом человека, в голове которого паззл начинается складываться в единую картину. — Лихт-сан, все точно в порядке? Вы же знаете, что можете обратиться за помощью, — Махиру взглянул на него с тревогой, поджимая губы. Тодороки безразлично пожал плечами, опуская взгляд в тарелку. Как вообще реагировать на очередное выражение заботы от Широты? Не бросаться же ему на шею со своим горем, восклицая как же все плохо. Это удел слабых и Хайда. А Лихт, к счастью, не то и не другое. — Вот видишь? — подкрепив свои слова его действиями, как серьезным доказательством, Хайд довольно улыбнулся. — У Вас в последнее время много концертов, да? — продолжал напирать Махиру, заглядывая прямо в глаза. Лихт чувствовал себя возмущенным и растерянным одновременно: какую цель преследовал хозяин Лени, клещами пытаясь вытянуть из него пару слов? Впрочем, он производил впечатление опытного охотника, прощупывающего землю под ногами в поиске следов. Расставил небось по всему «лесу» капканы и ждет, когда невнимательный Лихт попадется. Тодороки честно хотел бы признаться хотя бы одному человеку о чертовщине, что с ним случилась. Нет, плакаться он точно не собирался, но рассчитывать на какую-никакую поддержку очень хотелось. Ему было бы достаточно простого хлопка по плечу и неискреннего «Держись там» — большего он и просить не смел. Но каждый раз, когда он оставался наедине хоть с кем-то, — даже с Гилом, как совсем недавно, — кто-то будто хватал его за горло. При этом мягко приговаривая, что «не стоит беспокоить других» и что Лихту за это на небесах зачтется. Но вот за что именно — в корне не ясно. За слабость поделиться тяжелой ношей или за трусость, даже на пороге смерти.***
Остаток вечера проходит. Далеко не в тумане, но уж точно подходит к собственному грандиозному финалу. Лихт едва помнит, как Махиру прощался с ними у порога, пока все топтались и пытались разобраться где чья обувь. Вместе с закрытой за ними дверью пропало и ощущение уюта. Оказавшись на лестничной клетке, которую освещали блеклые, больнично-белые моргающие лампы, гости еще прощались друг с другом. Увести оттуда болтливого Хайда, что так и тянулся к любому социальному взаимодействию было тяжело: он все отнекивался, отбрыкивался со словами «ну еще минуточку, Ангел-чан». Рычагом давления послужил Кранц, который наверняка не стал бы ругаться за опоздание, но Лихт убедил вампира в обратном. Осознание, что он оказался один на один с причиной всех своих несчастий достигает далеко не сразу: спустя промелькнувшую перед глазами безлюдную улицу или даже две. Руки на холоде мерзнут. Пускай и не зима, но мороз вместе с ветром щиплют и колют как в середине января. Вместе с этим руки по какой-то причине зудят. И от вида спины идущего впереди Хайда, что беззаботно листал новостную ленту, хотелось этими руками сделать что-то незаконное и смертельное. Но Лихт лишь поглубже заталкивает немеющие руки в карманы пальто и плетется следом. В голове пробегает шальная мысль, что будь Хайд человеком — Лихт точно не колебался бы. Сомкнул пальцы на чужой шее да вслушивался бы в угасающее дыхание, пока оно не исчезнет вовсе. Для настоящего Лоулесса это далеко не смерть. Лишь пара ссадин и синяков — и те заживут в кратчайшие сроки. Для Лихта болезнь — действительно конец, без какой-либо сноски и оттягивания момента. Он прекрасно знал это, и в каком-то смысле даже смирился со смертью. Конечно, он-то еще жив и мириться с тем, что ещё даже не произошло — верх пессимизма, но не в его обстоятельствах. Будь он наивнее и не рассказывай ему мама о том, что «любовь, сынок, бывает невзаимной» — до конца бы думал, что шанс еще есть. Хайд, идущий все время впереди неожиданно замирает, смотрит. Лихт осторожно подходит ближе, поравнявшись с Лоулессом. Выражение лица у сервампа неоднозначное: расслабленные брови без единого намека на эмоцию. Лихт не испытывал страха, глядя на Лоулесса, напротив, сейчас его раздражало невозможность прочесть намерение вампира по лицу — тот обычно не умел скрывать свои эмоции. Например, когда обижался или был чем-то расстроен, то подсознательно стремился избежать взгляда. А так наоборот, всячески изворачивался, прогибался и лез под руку — все ради того, чтобы установить зрительный контакт. Сейчас он смотрел прямо и бездумно, не улыбаясь и вообще не подавая признаков жизни. — Что за рожу ты скорчил? Драки хочешь? — с проскальзывающим в голосе раздражением спросил Лихт. Хайд ничего не ответил и Тодороки, напрягшись, продолжил: — Так и будешь тут стоять? Сгинь, пройти мешаешь, — толкает Лоулесса плечом в сторону. Тот, споткнувшись о свой ботинок, едва не теряет равновесие, в последний момент оперевшись о грудь Лихта. Тодороки вкладывает в свой взгляд максимальное количество презрения — сколько вообще может из себя выжать. Это срабатывает, если судить по испуганно ойкнувшему вампиру, запоздало одернувшему руку. Тодороки вздыхает про себя утомленно — мириться со странностями своего сервампа придется до самой смерти. Этот факт лишь подкидывал монетку в копилку его предсмертных разочарований. Лихт вновь ощущает прикосновение, но уже на своем плече. Первая неосознанная попытка вырваться не увенчалась успехом — хватка была неожиданно сильной. Хайд редко когда использовал свою нечеловеческую силу — только когда был взбешен или сильно расстроен. Столкнувшись взглядом со сведенными на переносице бровями и поджатыми губами, Тодороки бросило в холод. Унять дрожь помогли сжатые кулаки и раздражение, на котором он и сконцентрировался. — Руки убери, Крыса, — спокойно, без открытой агрессии скомандовал Лихт сквозь стиснутые зубы. — У тебя сегодня какое-то обострение? — Ты ничем не болеешь? — ставя его в тупик, озадаченно тянет Лоулесс, при этом полностью проигнорировав слова Лихта. — Ты тяжело дышишь, — отмечает Лоулесс со внимательным видом. — Ну, я имею в виду, не так, как обычно! — смутившись, пролепетал он. — Хрень какая-то… За себя лучше беспокойся, слабая Крыса, — отмахнулся Тодороки вяло, продолжив дорогу до дома. — Мне кажется, Лихт-тяну стоит посетить врача. Кроме того раза с C3 за все время нашего контракта ты так и ни разу не… — речь сливается в длинный монолог, который давил и душил так, что вслушиваться Тодороки даже не пытался. Строя такие искренне встревоженные гримасы, беспокоясь о его самочувствии и всячески пытаясь выбить ответ — Лихт был готов поклясться, что его стошнит. От той ядерной смеси из ненависти и симпатии, кипящей в нем эту неделю, как в чугунном котле. И время от времени он не мог не задаться вопросом: не знает ли Хайд на самом деле? Если знает, то эти его непонимающие рожицы — не что иное, как изощренная пытка. Лихт не удостаивает его ответом, лишь показательно ускоряет шаг и сжимает кулаки в карманах до хруста. — Думаю, стоит написать Кранцу, — неуверенно продолжает Лоулесс и его длинная тень плывет у ног Лихта, причудливо закручиваясь в желтом свете мигающего фонаря, когда тот переносит свой вес с одной ноги на другую. Лихт примерзает к асфальту. Тодороки молча идет в сторону вампира, окрыленный осознанием, как же его все достало. Хайд правильно воспринимает эти действия на свой счёт, вследствие чего пятится. Его правая рука напряженно подрагивает, уже готовая использовать оружие. Лихт мысленно хмыкает — призвать свою излюбленную рапиру тот все равно не сможет. У Лоулесса сил сейчас примерно столько же, сколько у самого пианиста, если вообще не меньше. Когда их разделяет всего пятьдесят сантиметров, Лихт, призывает управление, впечатывая вампира в соседнюю стену. Пошел ли он на поводу своей ненависти или же это секундное помутнение рассудка — не имело смысла думать о таком. Он всматривается во всполохи пыли. Лоулесс, протаранивший собой кирпичную стену выглядит куда лучше, чем выглядел бы человек на его месте. Кирпич сыпался и трещал, мелким щебнем барабаня по посеревшей от поднявшейся пыли макушке. Лихт безразлично вздохнул: какая разница? Хайд все равно бессмертный, от одного такого пинка, да еще и не во всю силу, максимум, что он заработает — пара синяков. И те заживут на нем, как на собаке. Хайд поднялся далеко не сразу: сидел и тупо уставившись в одну точку часто моргал. Поднимаясь, покачнулся и чуть не завалился набок — Лихт почувствовал укол совести. Нетвердой походкой вампир уже было двинулся к Тодороки, но замер на полпути. Лоулесс отряхивал одежду от пыли нарочито долго и с особым усердием, а может специально пытался вывести из себя. А когда закончил, взглянул из-под лохматой челки: — Надеюсь, ты успокоился? — полюбопытствовал сервамп скептично. «Нет, вовсе нет», — хотел бы Лихт ответить, разразившись долгими разжевываниями почему и грандиозно заканчивая тираду на емком «поэтому пошел ты нахуй». Вместо этого он просто развернулся и побрел к отелю, прекрасно понимая что теперь-то Хайду не останется ничего, кроме как пойти следом.***
Это оно — думает Лихт. Последний приступ. Он просыпается с этим осознанием и лежит какое-то время в кровати, пытаясь переосмыслить все. С минуты на минуту, в любое мгновение его может захлестнуть волна кровавого кашля, которая станет последней. Он тяжело опирается о спинку кровати. Голова идет кругом и перед глазами все раздваивается. Обыкновенная дверь из спальни — и та едва различима в полутьме его комнаты. Тодороки встает как можно тише, но и с этим есть сложности: ноги ватные, будто вовсе и не принадлежат ему, а так, пришиты нетвердой рукой швеи. Заставлять себя двигаться — это обременять себя лишними стараниями. Все тело крутит от любого движения, будь то простой шаг или шевеление пальцами рук. Но Лихт знает, что будить Лоулесса попусту — то же самое, как в почтовый ящик забросить приглашение. Смешно до тех пор, пока конверт не вскроют и не окажется, что приглашение не на пикник, а на свою смерть в прямом эфире. Лихт хмыкает своим мыслям. Вот уж чего не надо, так это того, чтобы кто-то лицезрел мучения. Это его вина. Его проблемы. С ними он сам и разберется или, в случае Лихта — проблемы разберутся с ним. Как можно догадаться, он ничерта не успевает подготовиться к этому моменту — все произошло слишком сумбурно даже для него самого. Лихт загадывал как минимум на завтрашнюю ночь, но никак не думал, что умрет сразу после «продуктивного» дня в компании товарищей. Похоже, его утренняя шутка про праздничные похороны не такая уж и шутка. Лихт жмурится, попирая слабость собственного тела. Грудная клетка пылала и сердце в ней загнанным зверем изо всех сил билось о ребра, причиняя лишний дискомфорт. Даже его легкая, почти что невесомая и неощутимая кожей ночная рубашка обременяла, висела грузом сотни раскаленных цепей. Лихт содрал первые две пуговицы и те, громко звякнув от удара, покатились по полу. Грудь жжет, опаляет адским огнем так, что Лихт истерически думает — вот оно, его наказание за влюбленность. Он осмелился положиться на удачу и вот что из этого вышло. Небеса не прощают ошибок. Когда-то поклявшись в верности, их рука не дрогнет, когда они вырвут крылья. Лихт виноват сам — и он это знает. Нет причины бессмысленно разбрасываться обвинениями, когда очевидный лжец и виновник уже получает заслуженную расплату. Хайд не виноват. Кранц не виноват. Родители не виноваты. Никто не виноват. Просто так бывает. Порой за ошибки ты получаешь лишь щелчок по лбу, а иногда конкретно так огребаешь. Лихт оседает на пол, прижимаясь раскаленной от мыслей головой к холодному дереву. Это приносит секундное облегчение. До тех пор, пока что-то не начинает тянуться вверх по телу, достигая горла. Лихт делает шумный вдох пока может. В уме он, правда, держит мысль, что перед смертью не надышишься. Боль становится невыносимой, но в какой-то момент он понимает, что достиг невозврата. Чувства притупляются и все, что Лихт ощущает и о чем может думать — это едва пульсирующее сердце. Пальцы деревенеют. Становится холодно. На секунду даже кажется, что он стоит на балконе посреди ночи. Ощущение липкого мороза, пробирающего до самых костей очень схоже. Сонливость накатывает с новой и новой силой. Противиться этой тяге не имело смысла — Лихт прекрасно это понимал. Но боролся. Вцепившись ногтями за изголовье кровати ему удается встать. Боль больше не причиняла неудобства, лишь отвратительно звенела на фоне тошнотой и притупленно ныла. Опираясь локтем о стену, он продвигается по коридору, вслушиваясь в скрип половиц и звуки волочения ног по полу. Но даже эти звуки перебивал звон в ушах, как никогда громкий и ясный, словно звук горна, знаменующего наступление судного дня. В гостиной он опирается о диван, кончиками пальцев ощущая мягкую бархатистую поверхность ткани и борется сам с собой. Потому что та, другая его часть, измученная и угнетенная, не отказалась бы от короткой передышки. Слабость все твердила, сахарным голосом уговаривала — не перенапрягаться и не усложнять положение. Словно та невидимая рука, всякий раз сжимающая его горло на попытке открыться кому-то, возвращалась вновь. Подстриженными ногтями проходилась по шее, вычерчивая ровную линию вдоль. Как воздушный намек, неощутимый и невидимый для других, но понятный Лихту. И Тодороки покорно молчал, пряча глаза за отросшей челкой и маскируя нервозность за колкостями. А затем его вырвало. В ванной, успевшей пропахнуть кровью и лекарствами. Когда содержимое желудка опустошено и весь сегодняшний завтрак-обед-ужин был успешно смыт водой, Лихт планировал переждать, а потом вернуться в постель. Но не успел он и отойти в сторону, как очередной позыв вынудил его снова опустить голову, вперившись взглядом в керамику дорогой раковины. А потом еще и еще раз. Если сперва все, от чего он старательно пытался избавиться — это остатки еды и лепестки, то после ещё нескольких раз — у него пошла кровь. Истощенному организму больше было нечего предложить — вся влага и так покинула тело. Когда Лихт, ослабленный, опустился на колени, он затрясся от ужаса. Ему было страшно. Чертовски страшно от того, как постепенно плевать ему становилось на все. Как холод медленно окутывал его и как с каждой секундой тяжелели веки. Он боялся умирать, но и устал тоже. Разрываемый эмоциями, он просто сидел на холодной плитке и бездумно вслушивался, как журчит вода. — Лихт? Рука ложится на его плечо. — Уйди. Лихт никогда не умел обрисовывать все свои мысли в слова. За его простым «уйди» стояло слишком много неизвестных переменных, которые никто в здравом уме не смог бы воспринять так, как нужно. И Хайд не был исключением. Он ничего не понимал, но его странное желание помочь убивало в прямом смысле этого слова: если Лихт так противен Лоулессу, так почему он лезет? — Эй, — зовет Хайд, потянув его за плечо. Лихт не сопротивляется, просто держит в голове мысль, что если Хайду так важно взглянуть ему в лицо — то вот он, как на ладони: истлевший и уже с неделю как мертвый по его вине. Чем не повод для празднования? Но Лоулесс не празднует — напротив, выглядит так жалко в своем трепете. Он скользит вниз по руке и стискивает пианисту запястье, как если бы Лихт в любой момент готов был сорваться с места и убежать. Но он бежать не собирался, всматривался, как в глазах напротив одна за другой сменялись эмоции. Пытаться сбежать — как-то глупо и по-детски, а Лихт ведь давно уже не ребенок. Ему пока не восемьдесят, как говорил Гил, но восемнадцать. За эти годы с ним что только не успело приключиться, но самым ярким отпечатком на этой фотопленке был Хайд. Яркий до одури, с его бесконечными восхищенными одами и дурацкими капризами. Пахнущий как осень и треск поленьев в камине, пока огонь в нем распадается и пляшет оранжево-красными языками. — У тебя кровь, — дрожащим голосом шепчет Хайд, теплыми пальцами стирая запекшуюся кровь в уголках губ. — Не трогай меня, — предпринимает Лихт последнюю попытку, пускай буря внутри и успокаивалась от прикосновений. — Это больно? — Что? — холодно уточняет Тодороки. — Ханахаки. Я слышал о болезни, но никогда не видел вживую. — Это не больно. Это пиздец как больно. — И кто этот счастливчик, посмевший украсть ангельское сердце? — усмехается Хайд и Лихт читает в его интонации издевку. — Будто бы ты не знаешь, — в ответ огрызается Тодороки. — Я не понимаю- — Не делай из меня идиота, Хайд. Если тебе так нравится смотреть, как я мучаюсь — иди нахер. Я не собираюсь играть в твои игры, — облокотившись о раковину, Лихт встает на ноги. Перед глазами темнеет и его ведет в сторону. Хайд ловит его как раз вовремя, придерживая за плечи. — Лихт-тян, пожалуйста, — просит Лоулесс. — Посмотри, до чего ты себя довел. Лихт от удивления клацает зубами и хмыкает так весело, что хайдовы руки на собственных плечах вздрагивают. Этот идиот что, серьезно? — Тебе так нужен был ответ, кто же является счастливчиком? Это ты, я тебя поздравляю, — с этими словами он смотрит на Хайда, пытаясь вложить весь яд эмоций. — Смотри не захлебнись от счастья. Поначалу насмешливые, к концу своей короткой тирады, слова снова пропитывается привычной Лихту интонацией злобы и отчуждения. Он выворачивается из-под чужих рук как раз в тот момент, когда колкое ощущение приступа стремится вверх по горлу и Тодороки беспомощно сгибается, так и не сумев отойти. Кашель разрывает легкие и Лихт с трудом урывает момент для беглого вдоха, лишь бы в самом деле не задохнуться. Когда короткий приступ подходит к концу, Лихт снова обнаруживает себя сидящим на полу. А рядом Хайд, гладящий его по спине. — Выслушай меня, ладно? — просит он. Тодороки ожидает любого ответа. От «неожиданного» задушевного монолога о том, что Хайд в принципе Лихта на дух не переносит до банального «Извини, свои чувства я не могу изменить, а потому лучше пиши завещание». — Я люблю тебя. Этого, правда, он не ожидал. И растерянность на его лице колюче реальная, потому что Хайд улыбается неловко и смущенно. После минуты молчания он поторапливает, просит сказать хоть что-то — Лихт же мысли собрать в кучу никак не может. Ему было приятно, что Лоулесс так пытается. Что выдавливает из себя признание, в надежде таким способом оттянуть дату смерти и уберечь от несчастной судьбы холодного надгробия с тире между двумя датами. Что пытается быть с ним, пересилив какие-то свои внутренние противоречия и конфликты. Но тщетно. Лихт не из тех, кто принимает жалость — и это именно то, что он говорит. — Не ври, просто чтобы мне стало легче, — отвечает он спустя долгое молчание, — это… Это просто нечестно, — тихо отвечает Лихт, ощущая накатывающую истерику. В глазах начинает невыносимо щипать и он жмурится, неровно вздыхая. Лоулесс подползает ближе и Тодороки позволяет тому обнять себя. И самому себе тоже дает разрешение, щекой прижимаясь к горячей шее и незаметно втягивая запах осени и поленьев. — Клянусь, Ангел-чан, я не вру. Пусть меня небеса покарают на месте, если то, что я сказал было ложью. — Да что тебе вообще во мне может понравиться? Я постоянно бью тебя, — мокрые дорожки на щеках ненавистно зудят, напоминая о слабине, которую Лихт себе позволил. — Как это что? Лихт-тян, ты самое ценное, что у меня есть, — прижимаясь к его макушке носом, бормочет Хайд. — Например, ты такой сильный и вдохновляющий, всего парой фраз решил проблемы, с которыми я не мог справиться столетиями. — Это не я, это просто ты тугодум. — Помнишь, когда ты целую неделю оставлял подношение феям, которые, как ты думал, живут здесь? Я все съел. Хотя, право слово, терпеть не могу булочки с изюмом. Лихт щипает его за загривок. — Ты самый очаровательный человек, которого я когда-либо встречал. Как ты умудряешься быть таким умным, но и наивным? Мне кажется, вокруг пальца тебя сможет провести кто угодно. Еще ты почти каждое утро бьешься об один и тот же угол на кухне. Не пора бы уже запомнить, а, Ангел-чан? О, а как насчет того раза, когда я влетел в шкафчик с посудой? В аптечке не было пластырей до этого, но к вечеру они появились. А еще, когда я сломал дужку очков, ты замотал их изолентой пока я спал. — Так, ладно, я пошел. — А? Э-эй, Лихт-тян, погоди! Что я такого сказал?! Когда Лихт встал — лучше ему не стало. Мир перед глазами все так же кружился сумасшедшей каруселью и осыпался миллионами осколков. Слабость во всем теле тоже никуда не делась, как бы он ни хотел обратного. Но в одном он был точно уверен — завтра станет легче.