***
С влажным хрустом хрупкие пластинки на её брюшке расходились, как слабый шов; сотрясаемая глухими рыданиями, Богоискательница в сковавшей тело судороге едва сумела завалиться набок, пока то, что извивалось в ней, прогрызало себе путь на свободу. Дымка, окружавшая её клокочущим пульсом и яростно хлещущими щупальцами, с тихим и осознанным вздохом расстелилась густым туманом, окутав высившиеся на дне свалки горы мусора мглистым маревом и колыхаясь на поверхности гнилой воды. Лишь хруст, да сдавленные всхлипывания разносились вокруг — наверняка, никто и не знал, что она была здесь. Никто и не знал, что она была — и единственным свидетелем её кончины станет рождённое ею ничто. Она не роптала на свою судьбу. И в участи своей жук, грузно перевернувшись на спину и корчась от ужасной боли, разумела великую честь: возможность искупить свой ужасный грех. Слепота — будь проклята их слепота, ведь они не увидели… Она захрипела, содрогаясь от своего позора и силясь сложить на залитой пустотой груди подрагивающие лапки — позор, позор, позор! Ей оставалось лишь молить о прощении. Её внутренности парили на ледяном воздухе, покрываясь плотной чёрной плёнкой — шевелились, точно сами по себе были живыми; тонкие и острые щупальца проклюнулись на их поверхности, с безжалостной неумолимостью царапая пластинки брюшка и кромсая неровную бахрому на их стыке. Бог Богов! Рази сей жалкий панцирь. Разорви в клочья — молю о гневе твоём! Но то был не гнев: он рвал и терзал, но не было в этом и толики прежней эмоции. Эмоция была там, на самом пике, ныне — только цель; рождённое в грёзах воплощение божественности требовало жертвы, что позволит вырваться в явь, и Искательница с искренней радостью и счастьем на эту жертву была готова. Разумом, телом, самой своей душой, она отдалась без остатка. Быть может, так ей удастся искупить… Она ахнула от боли: её панцирь раскрылся, подобно цветку. Метаморфоза. Куколка исключительности, выбирающаяся из тленного кокона и расправляющая крылья: благословение и честь, каких не сыщешь в этом мире. Богоискательница глухо застонала. Тысячи глаз открылись в её брюшке на бесконечно скручивающейся спирали примордиального голода — совершенный фокус, тишиной окруживший небьющееся сердце. Она видела, как на дне чёрного моря, где мерно вздымались в блаженном сне бренные оболочки, пробуждались от дрёмы осколки совершенства. Она видела начало, самое начало, искры-первенцы — и видела, как они истлеют и потухнут. Не сейчас, много позже. Но непременно. Маленькие вырвались из неё первыми. Тысячи и сотни взволнованных теней, взмывших в затхлый, насыщенный грибными спорами воздух свалки. В смятении они кружили вокруг её содрогающегося остова, с настороженным любопытством и испугом озираясь по сторонам белыми кружками глаз. На каждой были повязаны нити. Цепи — нет, единая цепь, с обрубленным началом и несуществующим концом. Искательница содрогнулась, в трепете и липком ужасе почувствовав, как нечто огромное и страшное заворочалось внутри. Последняя тень вылетела наружу, ошарашенно кувыркнувшись в воздухе и врезавшись в сородича, едва её поймавшего — и теперь… Богоискательница не выдержала и закричала. Агония. Унизанная крючками плеть, миновавшая блестящий панцирь и иссёкшая в кровь то, что внутри — не лишь презренную плоть, но сам разум, само то, что есть она, чем прекращала быть она, чем отныне навеки будет она! Агония. Она кричала, она варилась заживо, она рассыпалась в прах, она слышала, она понимала! Агония. Просветление. То, чего её порода так страстно алкала — избавленье от тишины… Она заскулила, как побитая блоха, и дело даже не в том, что божество почти вырвалось из кокона, что был её корчащимся в муке телом. Слепцы слепцов, нижайшие из тварей; ослепшие от яркости и блеска, оглушённые лучезарным звоном, они не услышали… Безмолвие ума — их проклятие, их бич и кара — скрывало то, чего глупцы не разумели. Глас тишины, единство во многоголосье; и в этой тишине шептало то, что было испокон. Бог Богов! Но никто не слышал. Он высвободился. И когда это закончилось, закончилось слишком быстро, она могла лишь горестно рыдать, истекая кровью и затравленно взирая снизу-вверх на новорождённую божественность, затмившую собою всё. Воплощённая оболочка, исполинский панцирь из первородной пустоты вскинул свою голову; лапа с острыми, обожжёнными когтями плавно опустилась в волнующуюся мглу, окутавшую выгребную яму, и он припал на все четыре. Мантия из неустанно движущихся щупалец прорéзала стелившуюся дымку, вспарывая её острой кромкой; пара этих щупалец обвила и её дрожащий остов, удерживая от забвенья. Маленькие тени с искажённым шелестом отшатнулись от него в мятущемся смятении. Божество моргнуло, медленно и будто сонно — и столь же медленно повернулось к ней, воззрившись четырьмя парами белых глаз. Дыхание Богоискательницы оборвалось от восхищения. Бог Богов. Святость — великолепие… Его длань грузно опустилась подле её головы, и она могла почти почувствовать металлом своей бронзовой маски панцирь божественности. Трепет, охвативший её, невозможно было передать словом или звуком. То, чего они искали — то, чего жаждали узреть хоть краешком зрения, и после ослепнуть вовек — нависло над нею во всём своём величии. Но когда он заговорил, этот трепет обернулся бесконечным отчаяньем и ужасом, ведь молвил он её гласом. — Мелочь. Нет! Бог Богов — нет… Растопчи, уничтожь — но не казни так! Содрогнувшись от всепоглощающего ужаса, она попыталась сцепить лапки в покаянии на своей изорванной груди. Стыд и горечь — они были нестерпимы. Кричать, рыдать, молить о прощении, преклониться и пасть пред тобой ниц, как ничтожная… — Тля. Дышать невозможно — отчаянье поглотило её без остатка. Голос — голос этот молвил приговор. Голос этот принадлежал сему бренному панцирю, и молвил он гадкую хулу. Хулу и мерзость, исторгнутую когда-то ею. Когда божество коснулось кончиком когтя её ничтожной оболочки, жук не могла даже взвыть. — Перед пылинкой пыль. Её панцирь забился в агонии, разбрызгивая во все стороны благословенную чёрную мирру. Кошмар. Ужас. Позор и стыд! Вырви сей грешный язык, Бог Богов! Обрушь всю силу праведного гнева твоего! Мы раба твоя, мы… — Богоискательница. Её ничтожный глас, недостойный того, чтобы исходить от совершенства, с этим словом извратился чем-то; тон и тембр исказились нотками исконности. Но он позвал её по имени — от счастья и тоски она желала умереть, издохнуть на этом же месте. Недостойна. Она недостойна этого. — Тебе дозволю… — из груди бога вырвался звук, прекрасней которого она не слышала прежде — и ужас того, что за этим звуком вновь раздался её голос, расплёлся в пылкую и страстную надежду, когда она уразумела смысл этих слов, — …обитать подле меня. Непостижимо. Недостойна. Бог Богов! Острые щупальца оплели её раскрытый, трепещущий панцирь. Приподняв длань, он коснулся гребня её маски, кончиком побелевшего когтя надавив на сосредоточенье дум, и разум её взорвался звенящей какофонией сонастройки. Что-то потянуло, сильно и упруго — и Богоискательница, в необыкновенном после столь всепоглощающего ужаса покое, осознала… что они тянули её вниз. Никогда прежде… Пустота заливалась в прорези её маски, копошилась во внутренностях, шептала сонмом неслышных голосов. Она понимала, что от неё потребно было: сон. Сон, столь чуждый прежде. …они не встречали тишину… Грёза — их трепетно оберегаемая грёза — умерла, и встретило её безмолвье. Чёрное море, прохладная гладь и бесконечная глубина со дном, что где-то там, невозможно далеко вверху, вздымалось от дыханья. …с такой искренней радостью.***
Запах тут висел прежний. Но было бы странно, случись ему перемениться. Тени настороженно следили за его движениями. Связанным с ним, скованным единой цепью, им всё равно было страшно, и удивляться этому он не мог. Когда всем, что ты испытывал за всё своё существование, были лишь боль и озлобленная тоска, безоговорочное доверие показалось бы жестокой шуткой. Он медленно и отрешённо протянул лапу, когтями подковырнув скрывающийся под углистой дымкой слой хлама — запертые сундучки и шкатулки, осколки битого стекла, грязная и подточенная влагой мебель… Его родня жалась друг к дружке, не смея приблизиться. Уже который раз он рождался в окружении того… что выбросили, как ненужный мусор? Крылась в этом своя горькая ирония. Запоздало он приметил, как одна из теней — та, что чуть крупней, пускай и ненамного — отделилась от остальных, неуверенно подплыв поближе. В его груди озлобленно зарокотало, когда он разглядел её рожки. Три их было всего: два подлинней, изгибающиеся плавной волной, с одной стороны — и один короткий, больше похожий на клык или тупой шип, с другой. Рухлядь под когтями хрустнула и заскрежетала. Он помнил, что сотворили с этим родичем, как надругались над самой его сутью — и его испепеляющая, безумная ненависть на миг показалась словно сильнее. Но лишь показалась. Невозможно ей уж стать сильнее. Он поднял свою лапу — и, дрогнув, открытой ладонью протянул её навстречу этой тени. Остальная родня испуганно зашелестела и отшатнулась в панике, но не она. Осторожно, точно страшась от него удара, она взлетела на протянутую ладонь и, заколебавшись, легонько опустилась. Подол её накидки цеплялся за острые стыки сегментов его когтей. — …Собрат. Тот поднял на него глаза. Белые кружки, смотревшие с умом, волей и эмоцией — и ему захотелось взреветь от бешенства, зарывшись когтями оставшихся трёх лап в обломки и грязь. Грудь его тяжело вздымалась и опадала с каждым вздохом. Тени уже не шелестели в тревоге — всё ещё не отважились приблизиться, но теперь лишь взирали молча, с усталой и глухой тоской. А он? Он давился своей ненавистью. «…что они сотворили с нами?» Будь они прокляты. Будь они все прокляты. Лепестки накидки собрата легонько заскользили по ладони, когда тот робко подплыл к запястью — и, совсем как тогда, протянул ему навстречу маленькую лапку. Он подавился воздухом в своей оболочке. Осторожно, боясь спугнуть, он склонился к тени, сидевшей на его запястье; когда собрат не отшатнулся, он с неровным вдохом подался лицом ниже, касаясь зазором между своими глазами протянутой лапки. «…что они сотворили из нас?» Такая тишина — даже плеска не слышно. Такая тишина. Внутри. И наконец, голос. Слабый, почти неслышимый.— Страшно.
Он затаил дыхание. Все восемь его глаз широко распахнулись на миг — и тут же смежились, оставив лишь тонкие полосы свечения на лице: он прислушался.— Что… станет теперь?
— …с чем?— …С нами.
Он не нашёлся, чем ответить. Открыв глаза, медленно и грузно он привалился на нижние лапы. Заколебавшись, он поднял вторую верхнюю ладонь, бережно накрыв ею сидящего на запястье собрата. Смешно это выглядело со стороны, наверное… но остальные сородичи не смеялись. Лишь осмелились подплыть поближе. — С вами?.. Вы теперь моё, — просто откликнулся он. Собрат издал вибрирующий шелест, в котором он признал смешок, тихий и горький.— Как их? Как его?
Очередную вспышку ярости он подавил, выдохнув с неровным, судорожным рыком. Не с ними. Только не с ними. — Нет. Не его. Мы не были никогда его, — будь он проклят. — Я… был за гранью этого королевства. Странствовал. Я видел иначе. Я знаю, что может быть иначе. Молчание. Они все ждали, затаив дыхание. С теплившимися в грудках отголосками того, в чём им было отказано с самого начала. Надежда. — Вы — моё, — с нажимом произнёс он обещание, данное ещё в падении Божьего крова. — Не инструменты. Не “сосуды”. Моё. Один за другим они приблизились к нему. Сотни, тысячи маленьких теней, обступившие сотканную из пустоты исполинскую тварь с короной изогнутых рогов. Одни лишь неуверенно прижимались к чёрному панцирю своими прохладными накидками, пока те, что похрабрей, с головой зарылись в массу шевелящихся на спине щупалец — так, что лишь точки глаз было видно под его мантией. Из его груди вырвалось урчащее гудение. — …Моё, — повторил он мягче, в окружении своей многочисленной родни зашевелившись и на нижних лапах подавшись вперёд. Собрат слетел с запястья, взволнованно зашелестев и устроившись на одном из изогнутых шипов по краям его головы, и он припал на все четыре. Дымка, плотным маревом укрывшая выгребную яму, заклокотала и зашипела; эфемерные ленты расплелись спиралями, уплотняясь и стекая с гор мусора к водоёму, покуда тухлая вода не обратилась вязкой, волокнистой пустотой. Плавно шагнув к озеру, жадной пастью распахнувшему провал в Бездну, он вдруг остановился и позволил себе крохотную вольность. Лениво поднял голову — встречаясь взглядами с отшельницей, которая с поистине непередаваемым ужасом наблюдала за всем, что происходило на дне свалки. Лишь секунду длилось это: с хлюпающим воплем трем скрылась за краем уступа, успев уже, наверняка, трижды пожалеть о том, что вообще высунулась из своего укромного логова. Родичи проследили за его взглядом, и в ответ на вопросительный писк он отрицательно покачал головой. Он и не думал преследовать невольную свидетельницу — для чего? — Отныне и навсегда. Бездна ждала. Им пора домой.