***
На следующий день Ставрогина нигде нет, будто его след уже давно простыл, и пытаться делать что-то уже бессмысленно. Он испарился, пропал, исчез. Как оказалось, лечиться от белой горячки. — Лечиться? Куда же? — голос предательски дрожит, а на последнем слове и вовсе срывается; Пьер не верил своим ушам, хотя и предпосылки к этому были. — В Швейцарию. Вам это чем-то поможет? — Варвара Ставрогина глядит на гостя с неким плохо скрываемым отвращением. — Адрес? — Верховенский черствеет и грубеет сразу же — больше никто не может видеть его слабостей. Варвара отворачивается, неаккуратно вырывает листик с тетради и размашистым почерком пишет адрес. Пьер чуть ли не выхватывает протянутую ему бумажку, тут же начиная загибать маленькие уголки записки и по нескольку раз перечитывать название улицы, города и номер дома. Откланявшись, мужчина быстрым шагом вышел из дома Ставрогиной, но так и остановился неподалёку. А был ли смысл в этой информации? Чего она стоит, если он всё равно не сможет приехать? Уже даже не было первоначальной злости на него — возникло ощущение, будто его бросили, воспользовавшись и приласкав как ободранную дворняжку. Есть ли Николаю теперь дело до него в своей Швейцарии? Мужчина вновь вынимает только что спрятанную в карман записку, раскрывает её и одновременно трёт слезившиеся глаза от поднимаемой каретой пыли. Он готов уже был порвать её по протертому сгибу, но вовремя одумался, лишь чуть-чуть надорвав жёлтую бумагу из-за собственной неосторожности. «Письма. Можно послать письма, и тогда твой собеседник точно тебя услышит!», — детская и наивная мысль пришла ему в голову. На деле идею было тяжело воплотить в жизнь. Каждое письмо было прямым признанием в любви, да и чего стыдиться своих чувств, если столько границ они перешагнули вместе? Но Пьер всё равно безбожно рвал бумагу и разливал чернила. Каждое письмо — глупое, детское и бессмысленное. Верховенский уже написал таких писем целую гору. Все листы были небрежно скомканы в шарики, и валялись на полу. Мужчина, положив один локоть на стол и зарываясь рукой в грязные русые волосы, аккуратно выводил дрожащей кистью последние слова, подписываясь в конце. Это был единственный им же одобренный и написанный экземпляр. В тот же вечер Пьер отнёс письмо на почту. Но этого было мало — он понял это, лишь когда вышел из отделения. Остаток ночи при тусклом свете, не жалея своих же глаз, Верховенский написал еще семь писем — все были в точности одинаковы. И все заканчивались словами «vous ami Pierre». Семь одинаковых экземпляров для семи конвертов. Они лежали словно в неком полукруге на его рабочем столе, дожидаясь своей очереди. Пьер клеит марки, аккуратным, но всё равно выдающим его волнение почерком выводит адрес. Уже который раз за день. Ровно поперёк, вдвое сложенные послания теперь лежали в светло-жёлтых почтовых конвертиках. На следующий день все эти письма были незамедлительно отправлены почтовым вагоном в далёкую Швейцарию. Правда, эти письма так и не дошли до нужного адресата — по тому адресу в старом домике жил далеко не Николай Ставрогин. Все эти «любовные письма» лишь утруждали старого жителя тех мест — дедушку-вдовца. Жителю тех краев никогда не приходило столько писем за раз, и поначалу он даже обрадовался. Но не зная русского языка, он смог разобрать лишь аккуратную подпись на французском. Дедушка из любопытства водил пальцами по двум рядом лежавших письмах и на глаз сверял слова. Всё это же время Верховенский думал об этих письмах, мысленно представлял реакцию Николая и порой тепло улыбался с потаённой надеждой внутри. Может быть когда-нибудь ему ответят взаимностью.Часть 1
21 февраля 2020 г., 22:24
Звон от хлёсткой пощёчины. Николай грозно идёт навстречу Пьеру, который как-то жалобно, прогибаясь под весом испепеляющего взгляда, пятился. И даже не смел притронуться к ушибленной щеке. Теперь на белой коже останутся красные отметины, «силуэты» пальцев Ставрогина. Ему, видимо, было мало ещё пары таких меток — а некоторые из них уже исполосовали сердце и душу. Не говоря уж о руках да шее.
В чужих глазах — беспросветная тьма. Разве что в зрачках теперь пляшут маленькие, недобрые огоньки. Да и каждое касание Николая было сродни открытому огню по коже. Сначала простой жар, а потом уже контрастные ожоги на руках, и не только. У Верховенского не было никакого пути к «отступлению». Но и вечно убегать он не мог — когда-то придётся коснуться стены. Однако куда ближе оказался край скрипучей койки.
Пьер спотыкается и падает спиной на постель, в то время как Ставрогин подходит к нему совсем вплотную; Николаю не впервой смотреть на него сверху вниз. Но сейчас Верховенскому было страшнее. Страшнее вглядываться в чужое лицо и играть в русскую рулетку — пытаться угадать настроение Ставрогина и предвидеть его дальнейшие действия. А при этом ещё и не увернуться, видя ладонь перед самым носом. Хотя это всё равно что предсказывать погоду, не глядя на небо.
Он букашка. Коровка, но не божья, ведь его Бог сейчас готов вновь замахнуться на него — ударить, оскорбить и растоптать, как вошь, подошвой блестящей туфли. Его не ждёт божья милость. Молчание только взвинчивает, натягивает струны беспокойства где-то внутри; на каждый жест в его сторону Пьер дёргался так, словно его окатили холодной водой.
Они не так давно знакомы, но это не помеха. Уже через неделю Николай затащил Верховенского к себе впервые, а тот был совсем не против. Тогда всё это только подкидывало дров в костёр за терновой проволокой.
Пьер зашуган, боязлив и даже не сразу соглашается сесть на колени к объекту воздыхания, хоть тот и настаивал. Совсем не его репертуар. Пожар сердца — сильное возгорание. Ставрогин же — сухой стог, и ветер, и пожарник. Это из-за него сейчас сердце рвётся из грудной клетки, блестят влюблённые искры в глазах, а похолодевшие кончики пальцев теребят край клетчатого пиджака. На чужих коленях сидеть удобно, но Верховенский не подаёт виду. Ну или ему так кажется.
Николай нежен, романтичен, обольстителен и жесток, груб и горд. Он проводит пальцем по белой щеке Пьера, чувствуя, как тот тут же вздрагивает — его щеки начинает заливать розовым румянцем. Мужчина сильнее обвивает его руками. Он аккуратен и даже сам не знает, почему — ему стало интересно с такой раритетной куклой. А кукла ведь только сильнее путается в цепких сетях. Любовь слепа до чёртиков.
Влюбить, растрогать, расположить.
Тёплыми пальцами Ставрогин зарывается в длинные русые волосы, и теперь уже сам Верховенский тянется к нему, норовит поцеловать, но не делает этого; хочет взять за руку, но не берёт — пока что ему хватало смелости только чтобы склониться головой на чужую грудь. Но Николая не устраивал только романтический исход.
Руки потянулись к плечам — снять пиджак и расстегнуть белые, как рубашка, пуговицы. Пётр только ровнее садится, распрямляет плечи, подставляясь под опаляющее шею дыхание Ставрогина. Он вампир, для которого любая кровь — самый дорогой десерт.
Николай медленно, раздевая душу, а не тело, целует, начиная с шеи — больного места Верховенского. Тот лишь прогибается в спине и наклоняет голову так, что спадающие на лицо русые волосы будто отчасти прикрыли его залитое краской лицо; тихо-тихо мычит, стонет — а другому словно на радость. Насколько бы сильно внутри не опаляли тёплые чувства, Пьеру всё равно будет хоть каплю да стыдно. Стыдно, но приятно находиться так близко; стыдно за свои же чувства и в то же время приятно подставляться под замаскированные поцелуями и ласками удары плетью по сердцу. Уже потом развеется дурман, а вместе с ним и напускные чувства Ставрогина к нему.
На коже остаются красные следы, которые со временем станут тёмно-фиолетовыми синяками; грубоватые кончики пальцев останавливаются на пуговицах, а пиджак уже лежал на краю кровати. Верховенский накрывает руки мужчины своими совсем не в знак протеста. Обхватывает их так, будто он сейчас, стоя на улице, пытается отогреть чужие окоченевшие ладони.
Пьер боязливо водит пальцами по костяшкам, пока Николай не вырывает одну из рук — нетерпеливо. А после Верховенский отрывисто целует её, искусанными до крови губами чувствуя нежную кожу ладоней. Даже если для других она груба, для него — мягче и приятнее всякого шёлка на ощупь.
В следующий миг мужчина почувствовал спиной твёрдое изголовье койки и неприятные ощущения в конечностях — Ставрогин завёл его руки за голову, усадив напротив себя. Затем склонился к чужому лицу и свободной рукой зачесал русые волосы назад, как дорогой кукле. Бездушной, безвольной игрушке. Ему не нужны верёвка или ремень, чтобы связать чужие руки — достаточно простого жеста. Теперь Верховенский не шевельнётся и не вдохнет глубже лишний раз, если не прикажут. Его запястья давно уже связаны невидимыми нитями. Вот только почувствовал он это лишь сейчас, заглядывая в чужие очи и видя там лишь отсутствие отчёта в собственных действиях да болезненное беспамятство.
Белая рубашка свободно болталась на нём; Николай сидел подле «при параде» и разглядывал его, будто критик картину. Картина же была с его стороны прелестной. Пьер бегал взглядом по плохо обжитой, мрачноватой комнате, лишь бы не встретиться с глазами мучителя. Конечно, он понимал, что этого не избежать.
Чисто животный интерес. Николай подсаживается к нему, хватает за руки и кладёт холодные от волнения ладони себе на колени. Естественно, чувствует это и лишь секундно ухмыляется. Он поднимает опущенный подбородок Пьера и касается его губ. Касается и тут же отстраняется. Не балует его поцелуями — томит ожиданием.
— Скажи сам.
Его голос и без самой фразы — то же, что острые иглы. Насмешка, ирония, гордость и холодность переплетены в одну чёрную, крепкую нить. Верховенский не опускает глаза и смотрит как бы жалобно. Ему стало стыдно говорить в его присутствии.
— Ну же.
Видно, что чужое терпение на пределе, а значит недалеко и до гнева. Губы мужчины раскрылись, но из уст не вылетело ни звука; лишь нижняя губа предательски дрожит.
— Поцелуйте меня, Николай Всеволодович…
Прежде ему не было настолько стыдно говорить. Если же раньше это был полушёпот, то на отчестве его голос сорвался — перешёл на тихий лепет.
— Я вас не слышу, Верховенский.
— Поцелуйте меня Николай Всеволодович, пожалуйста…
Ставрогин вновь склоняется и теперь уже, не отрываясь от уст, целует. Целует, кусая чужие губы до кровоточащих ран, пока воздух не закончится в лёгких.
— Вы ничтожны, — шёпот пробирает до дрожи, до мурашек по телу.
В руках оказываются ловко припрятанный коробок спичек и пачка сигарет-папирос. На секунду вспыхивает маленький огонёк. Он тут же поджёг табак в сигарете и погас, а в нос ударил дым от потушенной спички.
Эстетика. Николай медленно потягивает дым, безустанно глядя в светлое окно. Разорванные колечки — полоски дыма кружатся вокруг него; если же Ставрогин наслаждался сигаретой, то Верховенский только её дымом, и так было всегда. Первый получал удовольствие от его унижения, а второй — лишь съедающий стыд.
Он вновь рядом, и теперь тоже чувствует спиной холодное изголовье кровати в виде опоры. Всё это — сказка, казалось, навеянная именно этим табачным дымом, от которого Пьера воротило, а горло горело. Но если ему выпадет шанс подержать сигарету в зубах из пальцев мучителя — он непременно сделает это. Николай тоже отравляет его, пусть Верховенского и воротит от каждой черты этого характера. Но не в нём. Пускай в других этот набор качеств ужасен — но не в нём.
Табак тлеет, оставляя после себя только шлейф едкого дыма. Ставрогин отнимает ото рта горящую сигарету и, держа её в одной руке, хватает чужую ладонь. Будто она лично его, и он может делать с ней всё, что душе угодно. Пьер же лишь возбуждёнными зрачками наблюдал за его действиями, не проронив ни звука. Николай безжалостно тушил сигарету об его руку, словно об пепельницу. Только вот та была железной.
Верховенский вскрикивает и тут же умолкает — одновременно с хлопком от очередной пощёчины. Вновь. Пьер корчится от боли и тихо стонет сквозь зубы, когда Ставрогин, как робот без чувств, смотрит на круглый, слегка неровный ожог.
Николай убирает потушенную сигарету и бросает её подле себя на постель; проводит большим пальцем по ране и, останавливаясь в «центре», надавливает, исподлобья глядя на Верховенского. У того же беззвучным ручьем лились слёзы — он вовремя прикрыл свободной рукой рот. Его запястье сильно дрожало в ладонях Ставрогина. Насмотревшись на свою «работу», мужчина ослабил хватку и почувствовал, как тихо всхлипывающий Пьер дёрнулся в этот момент.
Ему не жаль, но он и не берётся за вторую сигарету. Скучно.
Верховенский отвернулся от него, жалея себя и слюнявя свежую, саднящую ранку. Николай скидывает с себя тёмный пиджак и, ёрзая, приближается к нему, обнимая со спины и укладывая его головой на подушку, трепля рукой русые прядки. Они, как и глаза, горели во тьме светлым огнём. Светлее, чем всё, что есть в этой комнате.
Линия уст Ставрогина кривится. Опираясь одной рукой о постель, склоняясь над лежащим, по-детски свернувшимся Пьером, он стянул второй рукой белую и помятую рубаху до предплечий. Верховенский худощав — выпирают рёбра, хоть бери и рисуй с него иллюстрации в учебное пособие для старшекурсников. Но у Николая в палитре только красный и чёрный. Из него выходит к тому же забывчивый художник — придётся рисовать ногтями по коже, а точнее, красными царапинами.
Мятое постельное бельё жадно впитывает солёные слёзы. Ставрогину в удовольствие неровной линией огибать ногтём хрупкие кости. Раз за разом. Он — художник, с другими красками и полотнами. Уж так совпало, что Пьер оказался самым пригодным для искусства.
Ставрогин странен до безумия — его губы оставляют дорожки поцелуев поверх красных, жгучих и глубоких царапин, а Верховенский лишь сжимает руками постель. Стоило только тому оторваться — перестать залечивать болячки, как второй оказался тут же заботливо укрыт чужим одеялом. А оно пропахло им.
— Вы — человеческая вошь.
Николай как родитель ерошит ему волосы и ложится рядом так, что голова Пьера оказывается на уровне его плеча. Мужчина не шевелится и не желает повернуться лицом к нему, хоть всё внутри и желало обратного. Он выжидает минуты три, и в лабиринте одеял находит его тёплую ладонь. Ладонь, которая била его по щекам, хватала за корни волос, теперь дарит ему, возможно, последнее своё тепло.