***
Кожура у тыквы, твердая словно камень, заставила нож неловко дернуться в руке: один из волдырей прорвался и пальцы обдало липким и теплым. Санса торопливо вытерла руку тряпицей, пожалев, всего на мгновение, что так поспешила избавиться от своего ужасного мужского наряда: ей вряд ли удастся вычистить пятна как нужно, если она испачкает платье. Хотя однажды все же придется попробовать: Пес ясно дал понять, что собирается избегать и деревень, и трактиров, и ферм столько, сколько это будет возможно, и Сансе оставалось только смириться с его решением… и радоваться ему — втайне; память об ужасе, который вызвала в ней поездка в Дол, была еще жива: до сих пор ей чудились вязкие, любопытные взгляды, липшие к коже даже сквозь одежду. Она поежилась, стряхивая их, и взялась за рукоять покрепче, надеясь, что в этот раз все получится как нужно… но снова сделала что-то не так: тыква издала зловещий треск, и лезвие ушло глубоко внутрь. Похолодев, Санса дернула нож — он не поддался; ладони мигом взмокли и беспомощно заскользили по гладкому дереву. Она не сразу сообразила ухватить его через рукав и потянуть что есть сил: яркие капли, упав с освобожденного лезвия, сложились в созвездие на подоле платья, и Санса нервно улыбнулась ему… а потом вздрогнула, когда огромная тень скрыла от нее солнце. — Говорил же тебе не браться. Дай-ка сюда. Не стоило и надеяться, что Пес не заметит ее ошибки: он все замечал. С того дня, как с ней приключилась та постыдная истерика, недостойная истинной леди, он не разрешал ни в чем ему помогать — не отпускал даже принести воды и кобылой ее занимался сам; Санса пыталась убедить его в том, что руки у нее болят не так сильно, как может казаться… Но только он не поверил, и причина была ей известна: все от того, что она не сдержалась тогда и принялась жаловаться — и при том жаловаться ему; то, как Пес относится к слабости, она помнила хорошо. Любой бы на его месте решил, что она совсем ни на что не годится; Санса признавала это справедливым, но ничего не могла поделать со стыдом и с тоской, затапливающими ее всякий раз, как язвительные слова оставляли ее без дела; даже в Гавани ей иногда удавалось повышивать и почитать тоже… А сейчас при ней не было ни книги, ни нужных ниток. Но сегодня Пес позволил, наконец, помочь — впервые; а у нее как-то вышло все испортить. — Я скоро закончу, правда, — голос прозвучал едва слышно, и она поспешно вонзила нож в тыкву вместо того, чтобы отдать; лопнул еще один волдырь, но все-таки получилось не вздрогнуть. — С такими мозолями? До ночи провозишься, поверь уж, — он с легкостью забрал у нее тыкву и нож тоже и почему-то посмотрел на них с отвращением. — Разве вы торопитесь? — досада на себя вырвала из нее эти слова, и Санса прикусила губу почти до крови… Но Пес не разозлился: сумрак на здоровой половине лица рассеялся вдруг немного и ухмылка прорезала жесткие губы. — Вредничаешь, да? Любопытно, что сказала б сейчас твоя клятая септа. Хотя он этого слышать не мог, голос за ее спиной все же отозвался — и отозвался с готовностью; строгий, ровный и холодный, он отчеканил свой приговор: Санса опозорила свою леди-мать подобной дерзостью, и теперь ей должно стать стыдно. Нужно было извиниться, но она отчего-то замешкалась, хотя голос настаивал, стегая презрением, и слова щекотали горло… Вот только Пес из-за них рассердился бы — а этого ей не хотелось. Решиться она не успела: сильные руки развернули ее и настойчиво, но мягко толкнули в сторону костра. — Все, девочка: сегодня, считай, наигралась. Мазь есть у тебя? — Есть, — прошептала она. Три дня назад Пес отдал ей сразу всю банку и велел обработать руки и «что еще нужно» — это он произнес как-то торопливо… и не глядя на нее, и Санса с ужасом догадалась, что он понял. От стыда ей хотелось умереть, но все же она была признательна ему за деликатность: ведь он мог бы выразиться и хуже. Прогулки ее теперь вынужденно стали длиннее: приходилось ждать, пока вязкое и маслянистое впитается в кожу, не то грубые штаны погубили бы все усилия, и Санса плакала... но теперь не от страха перед густым лесом и даже не от боли. Стоило ей взглянуть на свои руки, как что-то внутри замирало и леденело: она знала, что у настоящей леди никогда бы не появилось таких некрасивых багровых мозолей и кожа на бедрах не вспухла бы; у леди никогда не натерло бы там, между ног, и не стало бы жечь, когда она справляет нужду; и волосы у леди никогда не свалялись бы так, что не прочесать. Леди, о которых она столько знала из песен, вели себя достойно даже во время самых тяжелых испытаний, и ее матушка, как метко заметил тогда Пес, тоже никогда бы не стала жаловаться… и наверняка знала, как взяться за узду, чтобы не испортить кожу. Но сама она, верно, не так похожа на леди-мать, как ей говорили, и голос был прав, когда звал ее нехорошей. Пес, конечно, разделался с тыквой в два счета: когда он закончил, Санса все еще возилась с узлами, стараясь завязать их покрепче. — Плотнее нужно — они вечно у тебя слететь норовят, — раздраженный голос заставил ее замереть, но продолжил почти незло: — Неловко одной-то рукой, а? Погоди. Он опустился на землю рядом; шрамы застыли, сложившись в темный мрачный узор, — Санса взглянула на них виновато и покорно протянула вперед руки. — И нужно ж тебе было выделываться, — пальцы у него оказались почти такими же ловкими, как у мейстера Лювина, и с легкостью расправились со слабыми узлами — а потом замерли; слова, громыхнувшие над ухом, окатили ее гневом. — Что — не помогает тебе это дерьмо? Снова не справилась. — Помогает, — ей хотелось надеяться, что он поверит ее улыбке. — Вы… Это только выглядит плохо, но уже не болит. Правда. Пес не ответил. Огромные ладони сомкнулись, объяв ее руки теплом, и легонько сжали запястье; дыхание у нее замерло на мгновение… но страха в этом не было; с осторожностью, самыми кончиками пальцев, Санса коснулась шершавой ладони. Он вздрогнул; взгляд, пристальный и жгучий, впился в лицо, но она не смогла заставить себя посмотреть на него и молилась, чтобы он не стал злиться от этого… Но обошлось: тепло задержалось ненадолго, а потом исчезло, и Пес перевязал ей ладони — плотно и крепко, но не причинив боли. — Спасибо, — кровь била в виски, и смущение расплывалось по щекам жаркими пятнами; стараясь скрыть его хоть как-то, Санса пробормотала: — Не волнуйтесь, пожалуйста: у меня быстро все заживет. Мгновение он молчал — а потом насмешливо хмыкнул. — Надеюсь, пташка. Братец твой вряд ли на калеку расщедрится — имей уж в виду. Ветер вдруг всколыхнул траву и обдал ноги прохладой; Санса поежилась. — Я помню, — ответила она тихо. Это не было ложью: Пес и не давал забыть, напоминая ей почти каждый день, и она чувствовала, что устала об этом слышать. Иногда, совсем ненадолго, Санса разрешала себе подумать, что все же он увез ее из жалости — или оттого, что он решил помочь, как настоящий рыцарь. Вот только Сандор Клиган рыцарем не был и жалости тоже не знал… Но и обетов никаких не нарушил подобно сиру Боросу, и сиру Мендону, и даже сиру Арису: каждый из них клялся защищать слабых, но только ни один не сдержал слова. Пес хотя бы не лгал ни ей, ни себе — и он единственный из всех решился ее спасти. Пусть даже из-за золота.***
Сон был подобен смерти: глубокий и свободный от кошмаров, он продлился целую вечность. Когда Санса проснулась, солнце уже набросило на воду сверкающий саван, а воздуху не понадобился костер, чтобы проникнуться теплом; она успела испугаться, всего на минутку, что пропустила рассвет… но потом все вспомнила — и со счастливым вздохом свернулась под одеялом. Подобное утро в последний раз выдавалось еще в Винтерфелле: в Гавани, до того, как все переменилось, их с Арьей спешила разбудить септа Мордейн, а после казни отца Санса сама вставала пораньше, готовая к тому, что вот-вот явится кто-нибудь из гвардейцев. До сих пор, спустя все эти дни, хриплый голос Пса в рассветных сумерках порой заставлял ее поверить, что они вернулись как-то в Башню Мейегора, и он пришел за ней, чтобы отвести к Джоффри — тогда прежний страх холодил ей грудь, а на руках и бедрах зудела память о нанесенных ударах. Пронежилась она недолго: озеро, напитанное солнцем, манило и обещало тепло и свежесть. Пес еще не проснулся, и она все-таки решилась: поднялась, стараясь не шуметь, тихонько собрала вещи и прошла по узкому берегу, пока место ночлега совсем не скрылось из виду. Дно было каменистым, и Санса входила в озеро медленно, чтобы не поскользнуться; вода оказалась прохладней, чем ей казалось, но намного теплее и ласковее, чем во всех встреченных до этого ручьях. Пыль и грязь, надоедливые спутники в долгой дороге, отходили неохотно, но все же поддавались, освобождали кожу, уступали место желанной чистоте, и Санса чувствовала себя почти счастливой. Она промыла волосы на три раза, несмотря на то, что ей сильно щипало руки, и от того, что вода была совсем прозрачной, ей не было страшно погрузиться по самую макушку, чтобы избавиться от остатков мыла. Солнце поднималось все выше, и озеро искрилось: золотое сияние опутывало ее и сплеталось с кожей; подчиняясь ему, Санса опустилась на спину и позволила воде сомкнуться над головой. Выдох, последний отпечаток того мира, что ждал наверху, рассыпался мелкими пузырями, рассеялся среди отблесков, и она была теперь совсем одна посреди тишины и покоя — и знала, что нужно сделать: вдохнуть глубоко и жадно, разрешить сиянию озера проникнуть внутрь, добраться до легких и до желудка… Тогда у нее получилось бы остаться здесь, посреди этого леса, и с наступлением зимы она увидела бы, как над ней набухает ледяная корка, что толще и крепче любого щита. Что-то царапнуло ей ладонь, и прохладные волны не успели унести боль. Санса вздрогнула, чуть не хлебнула воды, и с силой оттолкнулась от дна. Воздух прожег легкие; она раскашлялась и поспешила выбраться на берег из плена коварных искр, что все еще переливались и манили, но теперь ей хотя бы было известно, что таилось в их зове.***
Пес еще спал, когда она возвратилась: похоже, эта небольшая передышка была необходима ему столь же сильно, как ей самой. Печать беспокойства так и не сошла с его лица: правая бровь кривилась, и глубокая морщина вспорола здоровую часть лба до самой переносицы, теряясь хвостом среди шрамов, и при взгляде на нее неуютное, колючее чувство заставило Сансу сжаться. Жаль, что не в ее силах что-нибудь для него сделать — разве что позже, когда они доберутся до Риверрана, ей удастся уговорить Робба и матушку наградить его получше… если они, конечно, вообще станут ее слушать. В песнях же все было проще: леди дарили рыцарям ленту или прядь волос; но при воспоминании о жадном блеске кинжала, что тянулся к затылку, ее все еще пробирала нервная дрожь, а ленты у нее и не было — к тому же, представив, что и в каких выражениях сказал бы Пес, даже решись она предложить что-то подобное, Санса почти рассмеялась — и сразу замерла, прикрыв рот ладонью, испугавшись, что потревожит его. Однако ее волнение было напрасным: проснулся он намного позже, когда она, дождавшись, наконец, пока просохнут волосы, принялась расчесываться; уловив движение по другую сторону костра, Санса замедлилась немного, стараясь придумать, как пожелать ему доброго утра и не разозлить. Но минуты шли, а Пес все не поднимался; решив, что он снова уснул, она бросила на него осторожный взгляд из-под ресниц… и обомлела. Глаза Сандора Клигана были широко раскрыты, и смотрел он прямо на нее — и никогда прежде Санса не видела, чтобы у него было такое лицо. Она успела привыкнуть и к ярости, неустанно тлеющей в самой глубине его взгляда, и к глумливой ухмылке, искажавшей губы, и к пугавшему ее танцу шрамов; в лучшие дни он был задумчив и почти спокоен… Но сейчас все было иначе: что-то вытеснило и гнев, и насмешку, и заставило обожженную сторону лица смягчиться, а здоровую просветлеть; ей вспомнились вдруг глаза Робба, когда ребенком он смотрел на отцовский Лед, и во взгляде у Пса сейчас она видела то же… Но не только — было еще другое, неясное и неизвестное, сумевшее сделать то, что не получилось у зловещей воды: скользнуть под кожу, проникнуть в легкие вместе со вдохом и разойтись по телу щекочущей волной, опалив самые кончики пальцев. Лоб и щеки вмиг разгорелись: Санса опустила голову пониже и уставилась на траву, чувствуя, зная, что никак не должна выдать себя. Дрожь сделала ее руки неловкими: пряди так и норовили выскользнуть из пальцев, и она вцепилась в гребень почти до боли. Глаза зачесались: хотелось плакать, но жгучее тепло в груди рождало не слезы, а смех — беззаботный и легкий; она-то считала, что он умер еще вместе с отцом, и дышала теперь глубоко и медленно, стараясь угомонить его… Но сдержать улыбку все-таки не смогла: если бы попыталась, странное волнение, что давило на ребра, разорвало бы грудь изнутри... или свело бы ее с ума. Быть может, уже свело. Все длилось вечность, или несколько мгновений, или время растаяло вовсе — Санса не поняла и гребень убрала, лишь когда руки совсем разнылись, а шея стала словно каменная. Она тряхнула головой, откидывая волосы с лица… и услышала, как Сандор Клиган издал хриплый вздох. От того, как он прозвучал, ей захотелось вскочить и броситься прочь, хоть бы и в озеро… Но она удержалась: нельзя себя выдать. — Хорошо ли вам спалось? — голос прозвучал так нежно, что Санса обмерла и покраснела: это было не нарочно, и она этого не ждала. Лицо у него изменилось: шрамы еще хранили след того странного, пугавшего и волнующего, но всего один миг; потом все прошло, и к ней вернулся Пес, хмурый, насмешливый и сердитый. — Тебе что до моего сна? — спросил он резче обычного, поднимаясь. — Свой стереги: целее будешь. Эта грубость ее не задела, хотя оказалась не последней; страшась ненароком показать, что заметила, Санса весь день старалась не заговаривать с ним и лишний раз не смотреть в его сторону, однако спрятаться ей было негде: воспользовавшись тем, что Пес принялся чистить свой жуткий шлем и браниться на отломанное ухо, она постаралась было ускользнуть к ручью, но скрежет его голоса настиг ее у самых деревьев. — Пташке голову напекло, что ли? Сказал ведь воду не носить. Сядь. Пришлось послушаться: она устроилась на самом берегу, подальше от него, но вода добела раскалилась от солнца, и в плеске ее Санса теперь угадывала коварство; страх в конце концов победил невыносимое и давящее томление и заставил вернуться к костру. Ей все же повезло: обнаружив прореху на воротнике курточки, она вооружилась иглой и делом и стала уже не так беспомощна… Но взгляд, непокорный, предавал ее и все обращался к Сандору Клигану, хоть Санса и не понимала для чего. Для леди это было неприемлемо, она знала — и постоянно одергивала себя, но только снова проиграла: поддавшись собственной трусости, торопливо закончила с шитьем и удалилась к лошадям. Темная грива ее кобылы была куда жестче, чем волчий мех, и глаза, темные и глубокие, смотрели равнодушно; но она была добродушнее норовистого и презрительного Неведомого и расчесывать себя давала безропотно. Живое тепло помогло немного успокоиться, и монотонные движения остужали тревогу; почувствовав, как румянец наконец оставляет щеки в покое, Санса с благодарностью коснулась гладкой и сильной шеи. — Леди тоже спокойно себя вела, когда я ее чесала, — поделилась она. — И ни разу не возмутилась. Волнение ее сменилось печалью, и слезы подступили совсем близко… Но пустота за спиной вдруг исчезла, и язвительный скрежет голоса настиг ее и здесь. — Думаешь, тебя в Риверране в конюшни определят, а? — Пес глянул на ее руки перед тем как подойти к Неведомому, и Санса сникла, ожидая, что сейчас он отнимет у нее щетку и снова отправит к костру; но вместо этого он спросил: — Что ты там с ней секретничаешь — имя подбираешь, что ли? — Нет, я… — она все же решилась посмотреть на него, ожидая снова встретить колючую насмешку, но Пес был серьезен. — Я еще не думала, как ее назвать. — Дело твое, — широкая рука прошла по боку Неведомого почти с нежностью. — Хотя ей тебя тащить до самого Риверрана, не забывай. Санса посмотрела на кобылу и потом снова на Пса; имя пришло вдруг, и она отвернулась, пытаясь скрыть улыбку. — Если надумаешь, Резвой не называй, а не то опозоришь ее, — Пес хмыкнул, и Санса решилась. — Нет, Резвой не назову, — губы вздрогнули, но ей все-таки удалось произнести почти серьезно: — Будет Птицей. — Что? — Я ее Птицей назову, — повторила она, глядя ему в глаза. Пес молчал только одно мгновение перед тем, как зайтись хохотом, столь же жестким, как и он сам, но этого оказалось достаточно, чтобы смущение и страх, терзавшие ее весь день, ослабли, поддавшись чему-то иному, что было недостойно истинной леди — Санса знала; но только стыда за это так и не почувствовала.