ID работы: 9083740

Если тебя убьют

Гет
NC-17
В процессе
192
автор
Размер:
планируется Макси, написано 148 страниц, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
192 Нравится 354 Отзывы 63 В сборник Скачать

Глава 11

Настройки текста
      Тонкий крик взметнулся над бурой листвой, перепрыгнул костер, впился в огрызок уха; рванув меч из ножен, Пес кинулся вперед на сбивчивую мольбу шагов — длинная коса плеснула на сталь алыми брызгами, когда пташка выскочила из-за деревьев и нырнула ему за спину.       Что-то мелькнуло у ног: рука успела раньше, чем глаз, и сделала все — лезвие вонзилось в бурое, гладкое, и тонкий хвост дернулся и замер, свернувшись змеей среди грязи. Еще — не может все быть так просто; жар расходился по крови, дергал мышцы, молил о добавке, движении, и, подчиняясь ему, Пес оглядел с подозрением лес… Но меж стволов никто больше проскочить не пытался: ни зверь, ни бледная рыбья погань; он ласково вытер лезвие, успокаивая холодную жажду стали, и глянул на тельце на земле.       — Чтоб меня разорвало, — поднял добычу, взвесил в ладони; серый хвост изогнулся вдруг будто червь и защекотал запястье. — Здоровая ж тварь!       — Это… это… — пташка кашляла, пытаясь отдышаться, и цеплялась за его плащ. — Это…       — Водяная крыса, — Пес устроил тушку возле костра и прошелся по руке тряпицей, стирая кровь и налипшую темную шерсть. — Чем ты ей так не глянулась, а?       — Я, я… — испуг щедро сбрызнул ее щеки румянцем и засиял в глазах многоцветными искрами — заставил залюбоваться невольно. — Я т-только подошла к ручью, а она… выскочила и… Может быть, я ее растревожила?       Смутная догадка крутанулась вдруг меж ушей и ковырнула в памяти что-то подслушанное то ли от мейстера, то ли еще от кого — поди ж теперь узнай.       — Потревожила, да? — задумчиво произнес он. — Ну, идем-ка, посмотрим.       У самой воды обнаружилась щетка — пташка вскрикнула, вцепилась в нее и прижала к груди, и Пес усмехнулся — понял, зачем она так долго у ручья провозилась: снова пыталась платье очистить. Он со счета уж сбился, сколько раз советовал ей плюнуть и дождаться, пока сможет переодеться и сделать как нужно… Но пташка упрямилась — при первой возможности все хваталась за щетки и принималась мучить то клятый подол, то свои ботинки дурацкие, что так кстати нашлись в одном из мешков.       — Где караулила?       — Оттуда выбежала, — пташка кивнула на копья болотной травы возле берега и ахнула. — Думаете, там есть… еще?       — Узнаем сейчас. Помолчи-ка немного, — ничего было не разобрать за ее нежным щебетом: он всматривался напряженно в заросли и пытался уловить смутное среди застывшего мертвого воздуха — движение или шелест или хоть тень какую-нибудь.       Дождался! Плоские стебли качнулись, и тихий скрип задел ухо — меч немедленно вспорол заросли, и бурые комки бросились во все стороны; Пес попытался хоть до одного дотянуться, но острие ушло в землю, и всплески воды разбудили смех.       — Вот же гаденыши, — показал пташке спутанную груду сухой травы и обломанных тонких веток. — Гнездо у нее тут, видишь? Ты, верно, подошла близко, — он разрушил самую верхушку, заглянул все же внутрь, но куда там — и след простыл. — Разбежались… Хрен с ними! Все равно в каждом мяса что в пальце твоем… Хоть мамаша не подвела, — меч вернул в ножны и усмехнулся. — Из нее-то не один выйдет ужин.       Он пошел обратно к костру — торопливые шаги за спиной простучали как-то тревожно, и пташка поравнялась с ним и заглянула в лицо.       — У… ужин? Вы собираетесь… Неужели?       — Не сырьем же, — успокоил ее Пес. — Прокоптится над костром ночку — от кабана и не отличишь, — он замедлился, посмотрел с подозрением на побледневшее личико и предупредил: — Не вздумай нос воротить — так или иначе заставлю сожрать, поверь уж.       — Я и н-не собиралась, — взгляд у нее стал несчастный, но все же пташка добавила со вздохом: — Я помню, вы говорили, что нужно будет… непривычное есть.       Говорил: сказал ей в первый же день, что разное дерьмо жрать придется, а после все время, что они продирались по низине меж топей, гадал, когда ж пташка взбрыкнет и примется привередничать… Но не дождался: она безропотно поужинала змеей, которой не повезло как-то раз замешкаться на тропе, и сумела осилить отваренные зеленые шишки — значит, и с крысой справится, и со всем другим, что достать получится.       Если получится: сука-Клешня к ним щедрость не проявляла — разогнала зверье и попрятала все, что хоть как-то могло в пищу сгодится. Испытывает, играет — ждет, пока из сил выбьются, чтоб развернуться в своем паскудстве… Но хрен ей: Пес сдаваться не собирался, хоть и злился от того, что половина сухарей уже вышла, но ни долина, ни хоть дорога какая так и не объявились. Ничего: вот-вот наткнутся, может, сразу и на Крабий залив — нужно только ехать, не сбиваясь, на север и подальше слать голод, что кружил все поблизости да покусывал внутренности.       Да только тот забыть о себе не давал: тряхнул слабостью вдруг правую руку, и кинжал дернулся, едва не пропоров крысе желчный пузырь; Пес уставился злобно на пальцы и цыкнул грозно на колотье в желудке. Отцепилось… на время: с мясом закончить успел, но поганая дрожь затаилась и врезала по плечу, когда подкидывал влажных листьев в костер — дым пошел прямо на пташку и вырвал у нее резкий мучительный кашель.       — Провалиться ж тебе! — зарычал, рванул пташку из густого серого облака и отвел от костра подальше. — Давай-ка, девочка, подыши. Сейчас полегчает.       Не сосчитать, сколько раз он ей это обещал — да только лгал все, выходит: кашель, раззадоренный сыростью, лишь крепчал и вцеплялся пташке в легкие днем и ночью все чаще — грубый, свирепый, он набивал ей грудь хрипами и дыхание делал мелким, неровным, и отказывался поддаваться отварам и мазям, и все насмехался и спрашивал, что ж раньше случится — побережье или та ночь, когда пташка возьмет и совсем задохнется?       Сжал кулак — не нужно об этом сейчас, не то развалится и не выдержит, и позволит слабости над собой верх взять. Только ехать — остальное потом: как доберутся до побережья, так уж задаст себе разом за все, ни одной глупости не забудет… Но после.       Сейчас только ехать.       Кашель угомонился все же: спину у нее перестало сводить судорогами, и пташка стихла, уткнувшись ему в плечо; руки, невесомые, бледные, вынырнули из-под плаща и легли на дублет — растревожили хрупкое, легкое, глупое, что все царапалось, и кололо, и не давало передышки с тех пор, как свет факела выдрал из темноты тонкую фигурку, наполовину ушедшую в черную воду. Выдрать бы это — полюбопытствовать, что ж за хрень-то в нем мечется и жар насылает, снедающий внутренности, и скребет, и ноет целыми днями… Но он слишком страшился — чуял как будто, что может увидеть, если присмотрится, и все отказывался, откладывал.       Не время сейчас. Не время.       — Полегчало? — спросил, чтоб отвлечься от этого острого и болезненного, прогнать назойливый морок, что рисовал вокруг тьму и топь и терзал слух воплями глупой кобылы.       — Почти прошло, — слабо отозвалась пташка. — Сейчас я… Минутку, — так говорила, словно в чем-то была виновата; Пес прикоснулся к ее спине, чтоб успокоить немного.       — Мейстер не помешал бы, да? — невесело усмехнулся он. — Ты вот в ту ночь вина не пила — могла б, знаешь, посоветовать Пицеля с собой прихватить.       Тихий смех легко толкнулся о грудь — и разжал как-то кулак, ледяной и безжалостный, что все стискивал сердце.       — Вы все равно не смогли бы его добудиться, — улыбка звенела в голосе и побеждала то хриплое, что оставил после себя кашель. — К тому же, за него Робб ни монетки не дал бы.       Пес хмыкнул.       — Так уж и не монетки, а? Не знаю, пташка: старый пе… пень мог бы твоему братцу и полезного рассказать — если спрашивать правильно, — острые лопатки вздрогнули, поцарапали ладонь даже сквозь плащ, и пташка рассмеялась уже в голос… А он чуть не выбранился: собьет ведь дыхание, снова закашляет; и кто ж его вечно за язык-то дергает!       В этот раз обошлось, а другому и шанса давать не нужно; Пес легонько подтолкнул ее к костру:       — Иди, выпей горячего и поспи. Я первым покараулю.       — Но вы… Мне совсем спать не хочется, я могу…       Спорит еще! Знал он, чем кончится: пташка схитрит, промается ночь, поджидая поганые искры, да разбудит его уже чуть не перед самым рассветом. Может, стоило уж прекращать делить надвое сон… Но только Клешне больше веры не было — теперь врасплох не застанет!       — Спать иди, кому говорю, — повторил Пес погромче. — Мне один хрен за крысой следить: ее-то, знаешь, нужно уметь приготовить.       Вспомнила — улыбнулась и больше не возражала, и на ночь устроилась там, где дым не мог до нее дотянуться… Только уснула не сразу: кашель не дал, и Пес еще час слушал, как она возится, и выравнивает дыхание, и хрипит; худшей пытки и паскуда сир Илин не изобрел бы.       На север, на север! Нужно выехать, нужно… и лучше поторопиться.

***

      Он перестал считать дни — по другому мерить было удобнее: так в одно утро и понял, что половина крысы уж кончилась, и от сухарей осталась лишь треть, а дорогу они пока не нашли — как не нашли ни долины, ни побережья.       Набредут: вот-вот что-нибудь попадется, если только ехать все время на север да с пути не сбиваться; еще б Клешня, паскуда, не гадила! Во всем мешалась, до чего дотянуться могла: выводила грязью узор троп помудреней и проливала погуще чернильные пятна топей — и забавлялась, верно, когда ему приходилось посылать Неведомого брести сквозь темную стылую воду! Среди редких всплесков и вздохов болот Пес почти мог ее хохот услышать и различить улыбку, злорадную, что проступала сквозь сплетенье ветвей. Глаза свои уж сожрать был готов, лишь бы не глядеть на всю эту погань и еле сдерживал бешенство от вида безликих серых стволов и неба, что совсем обленилось и скребло рыхлым брюхом по кронам, то и дело облегчаясь поганым дождем. Хотелось выть от того, как не хватало здесь цвета — даже скудные краски Севера в сравнении с этим протухшим местом оказались бы теперь в радость.       Одно было спасение — пташка. Макушка, рыжая, сверкала днем ярче факела, но только обжечь не могла, и Пес с жадностью следил за косой, которую пташке как-то не приедалось переплетать каждое утро. За те дни, пока у нее заживала рука, он стосковался по плавному изгибу алого на узкой спине и затейливому рисунку на затылке, который так ловко ткали хрупкие пальцы. Рассудком бы тронулся, верно, если б этим не мог отвлекаться… да еще болтовней — обо всем.       Со скуки или только чтоб голод не так был заметен, но пташка разговорилась: отвечала не односложно, если он ее что-нибудь спрашивал, и сама иногда хотела узнать о нем ерунду. Чаще, конечно, приходилось слушать пересказы глупых историй про рыцарей или дикие байки Севера, которых она нахваталась от какой-то старухи; хорошо, что велел ей о Семерых не трепаться — не то б и «Семиконечную звезду» наизусть отчеканила… Но совсем без богов все же не обошлось: пташка стала вспоминать других, северных, старых, которые за каким-то там хреном селились в деревьях.       — Этим тоже старуха тебе голову забивала, а? — лениво спросил у нее Пес как-то раз, приглядываясь к холму, что протянулся к северо-востоку и, может, скрывал за собой долину.       — Нет, об этом лорд-отец рассказывал, — с готовностью отозвалась пташка. — Он много знал про старых богов и всегда нас отводил в богорощу, если важное происходило — когда Робб болел и еще когда матушка Браном, а потом Риконом разрешалась. Отец говорил, старые боги все видят и могут помочь — только нужно без слов молиться, сердцем.       — Ну, ради него-то не сильно они расстарались, — Пес решился — тронулся все же к холму. — Что, скажешь, плохо просил? — он хмыкнул, припомнив лицо, холодное и застывшее — стал бы такой просить помощи, как же!       Но у пташки и на это ответ нашелся:       — У старых богов на юге нет силы, — терпеливо объясняла, словно ребенку. — Дело в том, что здесь чардрев почти не осталось, поэтому боги ничего увидеть не могут.       — Так зачем ты тогда им в Гавани кланялась, глупая пташка? — тропу повело, и земля начала расползаться: едва успел Неведомого отвести в сторону, чтоб не увязнуть. — Тебя ж за уши было от богорощи не оттащить.       Всем телом вздрогнула: пальцы крепко сжали рукав, и взгляд в сторону убежал, и спина враз стала крепче льда.       — Ты что это? — не понял Пес.       — Я… Ничего, все хорошо. Просто мне уже не вспомнить, для чего я тогда молилась.       Нашел же, что спрашивать — будто в радость ей про Гавань болтать! Кто угодно на месте пташки в богорощу бы кинулся защиты просить; Пес сказал торопливо первое, что на ум взбрело:       — Как крыса тебе — не приелась?       Спина под ладонью оттаяла и расслабилась, и пташка несмело взглянула ему в лицо.       — Нет. Только жестковата немного, — улыбка легко задела бледные губы и отразилась в лице лукавством. — Но на кабана все-таки совсем непохоже.       — Ра-азве? — протянул Пес с притворным удивлением и чуть не расхохотался, когда пташка серьезно кивнула. — А по мне так не отличить… если вкус кабанины не помнишь.       Вырвал у нее короткий смешок, и глазища блеснули совсем озорно, когда пташка спросила:       — А раньше вам крыс пробовать приходилось?       — Конечно, — Пес усмехнулся, наслаждаясь ее изумлением. — Давненько, правда: мы тогда на Пайк плыли вернуть должок кракенам. Какой-то кастелян или стюард, с-сука, напутал в цифрах своих и…       Пташка вдруг перебила — выпрямилась в седле и вцепилась ему в запястье:       — Сандор…       Увидел: внизу, на востоке, меж толстых стволов проступало что-то серое. Отсюда было не разглядеть толком, но вытянутый силуэт и темные пятна Пес признал сразу.       Башня.       Рванул: тропа распрямилась под весом Неведомого и стрелой пролегла меж топей. Воздух ожил — хлестнул по лицу, и глаза засушил, и в глотку набился, но Пес вдохнул его глубже. Смех рвал грудь, но не болью — злорадством; знал ведь, знал, что Клешню обдурит, пересилит! Съела, сука? Пусть давится! Ругательства сталкивались с хохотом и падали на тропу — все размывали, что за спиной оставалось: холод, и мерзкие плески, и пустоту, все нутро прогрызшую.       К башне. К башне!       Холм кончился, и Пес подогнал Неведомого — с наслаждением плескал грязью прямо в рожу Клешне и деревьям, паскудным, что столпились упрямо, и царапали здоровую щеку, и цеплялись за волосы… но все же сдались — вытолкнули под низкое небо, где на островке среди топей застыла башня.       Остановился, перевел дыхание, вглядываясь… и воздух враз омертвел, и запах тухлой воды возвратился, и небо, стволы и болота снова места свои заняли — сложились в гнусную ухмылку Клешни, пока Пес все рассматривал глубокие раны в стенах и вершину, проваленную, что разбросала у подножия куски серых камней. Останки разбитой стены торчали над водой словно обломки подгнивших зубов, и поганая серая плесень безжалостно толкала их вниз, чтоб утопить в черном зловонии топи.       — Вот же дерьмище!       Гнев прокатился по телу: натянул болезненно мышцы и глотку обжег — только брань помогла как-то не задохнуться; Пес обрушивался на Клешню, и на башню, и на насмешливые деревья, и, верно, уже никогда и не замолчал бы, если б не всхлип, слабый и судорожный.       Смолк как-то, смог ругательства глубже пихнуть — метнул яростный взгляд на камни и только потом посмотреть на пташку решился.       — Ну, успокойся, — хмуро сказал он. — Не нужно тебе плакать, — в самом деле не нужно: у него внутри от этого жжет так, что и вдохнуть не выходит.       — Простите, — пташка все всхлипывала. — Я… только подумала, что это… это…       — Твоя в чем вина, а? — насмешка прокралась в голос, испортила все, и острое внутри с такой силой вдруг провернулось, что чуть ребра не треснули, и рука сама как-то дернулась смахнуть пташке слезы. — Ну, хватит. Раз башня есть — значит, и дорога покажется. Со дня на день, пташка, не сомневайся.       Щека, нежная, до костей прожгла пальцы — Пес видел, как чернеет и отваливается плоть, как собственные кости крошатся и осыпаются пеплом на ворот плаща… Но новое прикосновение все исцеляло, и мышцы нарастали вокруг суставов, и скрывались под жесткой кожей только затем, чтоб через миг обнажиться вновь. Не мог перестать — все выводил какой-то узор у нее на лице, и ждал с тоской, когда ж пташка сообразит и отпрянет, и мучился снова от того легкого внутри, что никак не должно было в нем родиться — совсем рассудком тронуться нужно, чтоб такое почувствовать к ней. Глупость все — не может такого случиться, не с ним… Глупость.       Почти успел рассердиться, в этот раз на себя… Но тут пташка всхлипывать прекратила и взгляд подняла — и Клешня прекратила злорадствовать, и деревья исчезли, рассеялись, и даже воздух очистился и хлынул в грудь свежим, прохладным. Ничего вокруг больше не было: только глаза, лучистые, колдовские, и то странное в них, что и ранило, и ласкало, и заставляло обо всем другом позабыть.       Как же это выходит-то у нее?       — Я вам верю, — прошелестела она так, что Сандор и сам в свои слова тут же поверил.       Будет дорога. Объявится со дня на день — иначе не может случиться. Пусть гадит Клешня, развлекается — выедут.       Выедут.

***

      Два куска крысы и одиннадцать сухарей.       Пересчитал, не поверил себе: рассудок-то крепче не стал ни от сраных болот, ни от троп, спутанных словно змеиный клубок, ни от рваного сна, набившего виски душной тяжестью.       Два куска крысы и десять сухарей.       Пес скривился: хреново придется, если в ближайшие пару дней не попадется дорога — пусть хоть ее останки. На побережье он уж и не рассчитывал — не позволит Клешня запросто до залива добраться, не даст легкой жизни: все у нее выгрызать приходится, брать с боем каждую лигу, каждый лишний кусок, каждый сухой островок для ночлега. Воздуха доброго и то пожалела: весь отравила, наполнила вонью, и сыростью, и мелкими каплями, что сочились сквозь кожу и разбавляли кровь болотной водицей. Как долину отыщут, надо б узнать, какой дурак поселиться придумал в таком местечке поганом!       Если отыщут.       Нахмурился, отогнал прочь паскудное, что провернулось в желудке: отыщут — долину, может, не сразу, но дорога точно покажется. Близко уже, совсем близко — он чуял, он знал: нельзя ж столько времени ехать, столько вытерпеть, и ничего не добиться; Клешня крепко им задолжать успела — пора уж и расплатиться… Не с ним даже — с пташкой: это у нее она здоровье украла и каждый день понемногу от жизни откусывала. Не сдается, никак не оставит в покое — и преуспевает же, дрянь: Сандору порой чудилось, что однажды под жесткой грудой плаща ладонь не нащупает хрупкую спину, и он обнаружит, что пташка пропала — растворилась и осыпалась моросью среди серого мертвого воздуха.       Не вынес, глянул тревожно на нее сквозь костер — не исчезла: набиралась сил в своем сне, некрепком и слабом, что в любой миг мог порваться под острым лезвием кашля. Сука-Клешня потрудилась как следует: дыхнула темными пятнами вокруг глаз и соскребла все краски с лица, да так, что и огонь теперь не мог вернуть цвет истончившейся коже… С одним только сделать ничего не смогла: не испоганила пташкиной красоты, ни капли не забрала, сколько б над этим ни билась.       Лучше б сил ей оставила! Пес уставился с недовольством в небо, что отгоняло понемногу ночь, и на кудри тумана, что вился вокруг деревьев и нес с собой утро, безжалостное; нужно было нащупать остатки надежды на удачу и собственное чутье, найти силы подняться и разбудить пташку и после дать желудку в один миг растерзать проклятый сухарь… Не вышло: на затылок словно наковальню обрушили, и позвоночник расплавился, и мышцы раскисли, влаги нажравшись; Пес пытался стряхнуть это, вернуть свое, избавиться от той пустоты, что расползалась по телу и плоть разъедала, но не мог разжать крепкую хватку Клешни, и страшный миг тянулся все, обращаясь вечностью.       Пташка спасла: хрипло вдохнула, раскашлялась, забеспокоилась и проснулась — приподнялась и прижала руки к груди так крепко, словно пыталась выдавить поганое и душившее. Толчки, мучительные, отозвались в нем с готовностью, сжали сердце — заставили кровь разогнать, и сложить воедино разбитые кости, и вернуть движение мышцам; Пес вырвал остатки слабости, поднялся, торопливо поставил на огонь котелок с остатком отвара. Вчера, обозленный на глупую смесь, что не хотела вылечить пташку, он добавил туда другой травы — мейстеры давали ее, чтоб раны не загнили. Рискнул: хуже ведь точно б не стало — некуда еще хуже… Да и разве ж Клешня что другое с ней делает? Набила пташке все тело черной водой, в которой легкие теперь плавали — мягчели, разлагались, отслаивались кусками плотной серой слизи и никак не хотели выправиться.       Отмаялась все-таки: отдышалась, схаркнула что-то в тряпицу; пряди волос прилипли ко взмокшим щекам и располосовали кожу узкими окровавленными рубцами.       — Простите, я… — что ж она все оправдывается? — Это воздух холодный… Все от него…       — От него, конечно, — Пес протянул ей чашку с отваром и расшевелил угли в костре — разнежились, остыть собрались; хрен им! — Ничего. Выедем из болот, так сразу оправишься.       Пальцы у нее вздрогнули, побелели, и пташка глянула на него как-то странно.       — Мне иногда кажется, что Клешня больше, чем Север, — она поежилась. — Больше, чем вообще все. Как будто, кроме нее, мира уже не существует, — глаза блестели, но не испуганно, и отражали как-то все то холодное, что навевало на него это проклятое место. — Мы… Мы так долго едем и… ничего. Может быть, это потому, что уже ни Крабьего залива нет, ни Речных земель… Только Клешня. А вы не... Простите, это все ужасно глупо.       — Не глупо, — ответил он.       Улыбка, слабая и печальная, тенью прошла по ее лицу, и смахнула прочь мягкость, и глаза изменила — плеснула в них серостью и погасила мерцание. Пташка спросила очень серьезно:       — Этого не должно было произойти, правда? Я хочу сказать, вы не знали, что здесь окажется так… гадко, — злость добавляла ее голосу силы. — И не думали, что будет так тяжело и что дорога так долго не покажется.       Лгать Сандор не захотел.       — Не думал. И готов не был, — усмешка собралась уже наползти и брызнуть ехидством, но ему удалось сдержаться, смолчать.       Пташка судорожно вздохнула и обхватила себя руками; он набросил ей на плечи еще одеяло, хотя знал — холод, что ее мучает, совсем не снаружи идет.       — Значит, мы можем не выехать? — ровно спросила, легко — словно о чем-то обыденном и неважном, но вот смотрела иначе: взгляд, мрачный, тяжело ударил его по груди.       Нужно было ее успокоить, велеть не болтать ерунду, уверить, что не случится такого, что выедут, повторить все, в чем себя каждый день убеждал… Но только глаза ее, строгие, все равно обнажили бы правду, если б вздумалось это пустое сказать, и Сандор решился — произнес то, что гнал прочь из мыслей:       — Может быть, и не выедем, — голос чужой стал — с трудом проворачивался, и язык почти в глотку вмерз, но он все же продолжил: — Сама видишь, что дела у нас так себе. Может, найдем дорогу… Но можем и не найти. И когда жрать станет нечего… — хмыкнул, обвел взглядом деревья, что медленно стряхивали липкий туман. — Ты понимаешь, да?       — Понимаю, — тихо ответила Санса.       Ему б укрыться: встать под щит злости, сказать что порезче, спросить, что ж она понимать-то может, или хоть Клешню выбранить — все лучше тоски, молчаливой, что поднималась вокруг из самой глубокой топи, и вздымалась до самого неба, и липла к низким ленивым тучам… Но не хотелось: он находил среди этой тишины и другое, что сращивало осколки у него в груди, собирало из них целое, хоть неясное, но не болезненное и не ранящее, и, осмелившись глянуть на пташку, он увидел в ней то же — спокойное, вдумчивое, печальное. Любопытно: сколько ни едут, а находит, каждый раз находит, чем его удивить, как в дураках оставить.       Костер затрещал — разорвал хрупкую ткань иллюзии, и тишина освободила деревья и схлынула, рассеялась среди трясин и грязи… И лицо пташки стало прежним: знакомая неуверенность заблестела в глазах и проскользила в улыбке, и испуг прозвенел в голосе, когда она произнесла:       — Но все-таки… Мы еще можем выехать, да?       Улыбка привычно скривила губы, и слова, что были так нужны минуту назад, возвратились и заняли в груди свое место — оттеснили прочь холод, и пустоту, и то печальное и спокойное тоже; Пес ответил с усмешкой:       — Можем, девочка. И выедем — не сомневайся даже.

***

      Крыса кончилась, и сухарей осталось восемь, а дороги все не было, и голод вытягивал жалкие крохи жизни — и из него, и из пташки… Один Неведомый как-то еще силы не растерял: месил грязь, яростно лупцевал тропу копытами и упорно продвигался вперед под безрадостным небом. Вот уж кто нипочем этому месту не сдастся — не попадет по глупости в топь и уж точно раздобудет, чем поживиться; Псу казалось порой, что стоило б привязать пташку к седлу и отправить в Риверран с одним только Неведомым… Кабы она смогла с ним управиться.       Хохот сбил немного сонливость, помог рассудку вернуться из томительного серого плена: Клешня в своем неутомимом паскудстве словно нарочно залила вокруг все одним тусклым цветом. Раньше, в первые дни, когда топи еще не наползли на весь мир, он мог видеть разницу: замечал отличия в шершавой росписи на темных стволах и видел многообразие топей — в каких-то вода была потемней и совсем не блестела, а где-то шла бурыми пятнами и еще покрывалась у берегов мелкой ряской… Но теперь все исчезло: они ехали мимо одних и тех же стволов, под одинаковым небом, мимо однотонных болот — все сливалось в единое полотно, бесконечное и безликое, что саваном оборачивалось вокруг тела и не давало вдохнуть.       Пташке в чем-то все ж повезло: последние дни она все больше дремала, привалившись к его груди; руки, что раньше стискивали дублет хоть с какой, но силенкой, обвивались теперь вокруг него совсем невесомо, и пальцы, почти прозрачные, сжимали рукав, лишь когда снова приходил кашель. В седле ей стало не проще, чем по ночам: просыпалась и маялась кашлем, обводила все вокруг мутным взглядом и опять забывалась болезненным сном. С утра ее стало знобить, и дрожь легко отдавалась в руку; Пес видел мелкий пот, что рассыпался бисером по лбу и вискам и катился все ниже, целуя родинку над левой бровью, и гладил прямой тонкий нос, и срывался потом к побледневшим сухим губам. Будь он мейстером, так мог бы поумничать — сказать, что с ознобом выходит болезнь или еще дурь какую… Но только он не был и знал, понимал, что ей хуже: ни мазь не помогла, ни отвары… и вообще ничто не сможет помочь, если только сегодня дорога не явится.       Должна появиться — сколько уж можно?       С трудом заставлял себя голову поднимать — пялился на грязь, все высматривал хоть что-то похожее на дорогу, подгонял Клешню и готов был взмолиться, чтоб отпустила, чтоб вывела… Без толку: Пес видел вокруг все то же полотно, бесконечное, и возвращался взглядом к рыжей косе, что мягко стучала о ткань плаща, и понимал с беспощадной ясностью, что пташке не выдержать.       И что ж так паскудно от этого? Жаль ее, ясно: красивая девица, и досталось ей крепко — еще б не жалеть!       Но разве должно быть вот так погано от одной только жалости?       Догадка, леденящая, дикая, все билась о грудь и стремилась ухватиться за мысли, впитаться в них и стать правдой — успел поймать, раздавил, отогнал; не таким ведь он был дураком, чтоб подобное допустить! Глупости все: она всего лишь прекрасная яркая пташка, любезная и благодарная, а его только жалость давит… и ее красота, конечно; но ничего другого тут нет и появиться не может — и думать об этом не стоит.       Отвлекся: едва не проехал развилку, и пришлось Неведомого дернуть порезче. Одна тропа все манила к востоку, бесстыдно вихляя изгибами, а другая, раскисшая, грязная, уводила на север в обход приземистого холма, и долго выбирать Пес не стал — поехал, конечно, на север, туда, где Клешня прятала Крабий залив.       Сегодня дорога покажется, он знал, он ее чуял… И уже мог разглядеть: две борозды, тонкие и нечеткие, медленно выплывали из грязной толщи. Не поверил сперва — взглядом так впился в землю, что глазам больно стало, но полосы не исчезли и становились все ярче и ближе… И тропа поменялась: грязь затвердела и высохла, и Неведомый живо набрал ход, помчался вперед, туда, где солнце проглянуло вдруг сквозь деревья и ослепило на миг, отразившись от чистой глади воды. Пес наклонился даже, чтоб рассмотреть все получше, увериться…       А потом испуганный вскрик врезался в ухо, и что-то дернуло руку; вздрогнул и лишь чудом не свалился на землю — пташка, глупая, цеплялась все за рукав и пыталась втянуть его в седло.       — Оставь, — поднялся, выправился, и ее прижал крепче. Огляделся — снова Клешня, и ни одной борозды, даже самой паршивой.       Взгляд, тревожный и мягкий, обласкал ему щеку.       — Может быть, стоит остановиться? Пожалуйста. Вы бы отдохнуть смогли. Здесь места такие — спать очень хочется.       — Вот и спи, раз хочется, — огрызнулся, злобно глядя на лес. — А я уж сам разберусь, когда останавливаться.       Вздохнула, но спорить не стала и покорно опустила голову ему на плечо… Но руки ее выдавали — сжались судорожно на дублете и не отпускали.       Словно он дважды так сглупить может!       Хотел быстрее поехать, чтоб проветрить немного голову, но деревья мешали — сгрудились плотной тучей и для тропы оставили совсем мало места, заставили попетлять в полутьме под пологом густых и колючих ветвей. Переупрямил, переломил и нашел все же просвет — вырвался; обломки разбитой стены выросли навстречу из черной воды, встали на защиту башни с проваленным верхом и пробитыми стенами.       Еще одна? Кто ж настроил их здесь так густо?       Или снова уснул?       Моргнул и встряхнулся — взгляд пробежал по камням, проеденным мхом, по липкой болотной грязи, по серым стволам… и наткнулся на пятно, светлое, в том месте, где тропа уводила дальше на север, через миг после того, как Пес понял.       — Ну не-ет, — успел прохрипеть до того, как кровь, раскаленная, бросилась в голову, и ярость вспорола грудь и выдернула его из седла.       Все расплылось: серые стволы схлестнулись с бурой водой, и камни приблизились вдруг. Глотку жгло и воздуха не хватало — только дым, плотный и черный, заполнил легкие до самых краев, и заставил язык биться о зубы; что-то мягкое проскочило меж пальцев — сжал, раздавил, и вонючие капли затекли под рукав.       Горел — от сердцевины костей и до самой кожи, и понять не мог, отчего все исчезло кроме клятых камней, по которым сбегали крошки и осколки, что впивались в ладони и царапали руки. Вот-вот доберется до самой сути Клешни — ее охраняют, паскуды, ее, чуял ведь!       Что-то дернуло локоть — стряхнул; по пальцам проскребло твердое, но остановиться было нельзя: близко Клешня, близко, близко! Нужно достать: впиться зубами в ее сгнившее сердце, растерзать его и развеять над болотами хреновыми, чтоб ни клочка не осталось!       Снова дергает — развернулся: глотка рассохлась, но поток слов еще рвался… Пока не споткнулся о личико — знакомое, раскрасневшееся.       Моргнул.       Пташка. Ей-то что в этом пекле делать?       Глазища, перепуганные, сверкали — прогоняли дым, и губы у нее шевелились, и слова, сперва приглушенные, как-то развеяли плотную толщу, что голову в плен взяла:       — …все потому, что солнца нет. В Волчьем лесу заблудиться куда сложнее, а он целую неделю не мог выбраться. Наш мейстер Лювин сказал потом, что облака мешают понять, где находишься…       Что ж несет опять, а? Бред какой-то; в висках все стучало, и сосредоточиться он не мог, но упрямый голосок продолжал:       — …лота все одинаковые, я видела. Запутаться очень просто. Вы ведь путь отмечали и…       Воздух, сырой и паскудный, не давал надышаться, и под ребрами ныло, и в сапогах было сыро. Что-то стекало по пальцам — Пес глянул на ладонь и увидел красные и бурые полосы; на запястье налип мох, и мелкая каменная крошка забилась под ногти.       — …ще теперь знаете, куда ехать не нужно. Это ведь… хорошо, правда? — голос у нее сорвался, и слезы вплелись в щебет, но все-таки она не умолкла. — З-значит, в другой стороне будет дорога. Пожалуйста, не нужно так волноваться.       Волнуется? Разве? Все ушло уже: гнев, проросший сквозь кости, ускользнул, бросил, оставил только провалы в теле, сквозь которые и кровь вся уж вытекла; ничего больше не было, кроме пустоты, леденящей, что наливалась под кожей и грозила сердце остановить.       — …ш мейстер Лювин говорил, что от такого может и дурно стать. Сандор, пожалуйста, вы же ноги застудите. Вода очень холодная, и…       — Так какого ж хрена ты-то полезла в нее, глупая пташка? — удалось наскрести все же что-то в том мешке с потрохами, который стал теперь его телом, и схватить ее, и отвести к берегу. — Разувайся. Сейчас… костер…       Хотел что-то еще сказать, что-то сделать — забыл: все пустота забрала. Стволы столпились вокруг, закружились, запутали: успел как-то поймать один и устоял на ногах.       — Костер…       — Все хорошо, не волнуйтесь, пожалуйста, — снова прозвенела поблизости, только Пес увидеть ее так и не смог. — Вот же костер.       Огонь в самом деле рядом плясал — трещал, насмехался над ним, дразнился; когда ж развести успела? Он ведь и трех вдохов не сделал.       Что-то дернуло его вниз, и хвоя впилась в щеку; услышал, как ахнула пташка, и попытался сказать, объяснить… но не вспомнил, что нужно. Про костер, верно: развести надо поскорее, чтобы ноги согреть и обсохнуть. Попытался все же: разлепил губы, пробормотал, прохрипел… И этим выдал себя пустоте, что немедленно забралась ему в глотку, слилась с его внутренней и растворила все: слова, и голос, и память, и даже мысль о том, что дорога найдется.       Одно не тронула — то, острое, колючее, слабое… И нихера больше в нем не осталось.

***

      Пять сухарей в узле, а дорога так и не объявилась.       Не удивился: успел уж понять, что Клешня и не даст найти — будет вечно водить их кругами, пока не кончатся силы.       Оставить бы это — не подниматься больше с земли по утрам, и пташку в седло не затягивать, и Неведомого не маять паршивыми тропами… Но привычка раз за разом оказывалась сильнее: тело все делало за него, и они продолжали тащиться на север.       Порой Пес и вспомнить не мог, зачем едут — и понять не мог, едут ли: сколько ни всматривался, отличий не находил, словно им не удалось сдвинуться ни на шаг за прошедшие дни, и думал только, что нужно было повернуть к югу в первое утро. Ошибся — ему б это раньше признать да покаяться хоть перед пташкой за то, что ее погубил… Но пустота в груди не давала: разъедала все кости и наполняла голову утешающим шепотом, повторяя, что уже все одно.       Не выехать. Стоит смириться и идти вперед понемногу, чтоб совсем не застыть среди грязи и темных стволов, да подсчитывать сухари — чтоб знать, сколько ж еще здесь маяться.       В одно утро осталось четыре. А потом в какое-то — три, и два еще позже.       И последний. Пес плотно обернул его тряпкой и сунул поглубже в мешок. Ничего больше не осталось — Клешня шанса разжиться не даст: наигралась, сука, и вот-вот явит свой сгнивший оскал и придет забрать то, на что так давно покушалась.       Был ли вообще этот шанс? Может, и на юге б не повезло. Вымершие места: здесь не выдержать ни зверю, ни человеку.       И он не выдержит.       Больше не может.       Это мелькнуло среди болот молнией — отразилось на черной поверхности топи, высветлило деревья и врезалось болью в затылок; Пес остановил Неведомого.       Не может.       Захотел вдохнуть глубже, чтоб прочь мысль отогнать, но не вышло. Эти слова все вокруг пропитали — он слышал, как их болота шептали, и дождь отбивал по крупу Неведомого, и даже воздух смог всколыхнуться и повторить.       Не может. Не может.       Отозвалось: пустота внутри заклубилась, подсказала, что вот она — правда… Пес и рад был посомневаться, но тело, надежней которого был, пожалуй, один лишь Неведомый, тоже кричало об этом: сила, тугая и рвущая, от которой мышцы звенели, схлынула, и кровь теперь наполнялась дрожью и паскудной усталостью, и желудок исчез и оставил на своем месте дыру, болезненную и едкую, и башка целыми днями была что с похмелья.       Горькая усмешка дернула губы. Победила сука-Клешня — довела, измотала, выбила все ж из седла. Ну, хотя б ей пришлось повозиться: не дался запросто, уже утешение. Любопытно, сколько держались те, кто до них тут сгинул?       Выпить бы.       Пес рассмеялся тихо и зло: никогда б не подумал, что придется вот так подыхать — на трезвую голову, не от меча, не от раны даже, а среди сраных болот, побежденному голодом, сыростью и усталостью. Паскудная смерть, грязная.       Спешиться нужно — наездился, до конца жизни уж хватит; хохот, горький, перекатился на языке и тронул кислым губы. Огляделся: не поганей любого угла на Клешне, где есть только гиблые болота и стылый промокший лес. Чтоб сдохнуть, сойдет: устроятся там, где деревья погуще, и костер разведут, и будут ждать, пока силы истают… Что, интересно, пташка — голод ее убьет или кашель первым успеет?       В груди сжалось: представил ночь, может, еще и не близкую, когда дыхание к ней не вернется, и увидел почти, как губы синеют, как она все царапает шею… а у него снова помочь не выходит. Внутри закололо, но пустота успела боль потушить — подсказала, что он все равно ничего сделать не сможет. Погубил — разве ж есть теперь разница, как и когда?       Разве есть теперь разница, как и когда.       Горло засохло, растрескалось, и руки похолодели. Пес глянул на рыжую косу, что обнимала пташке затылок: не поверил себе, что вообще о таком подумал. Ужас прошел по спине, посчитал позвонки, выбил пот, липкий, морозный… Но только правда от этого не изменилась: нельзя пташку на растерзание Клешне оставлять, нельзя отдать ни кашлю, ни голоду. Пальцы коснулись рукояти меча, ощупали ножны — думали, взвешивали; сталь шептала, что прячет меньше боли, чем болезнь, и меньше страха, чем голод, и повторяла, совсем ласково, мягко, что с пташкой решить он все-таки может.       Хоть что-нибудь может.       Нужно сделать легко и быстро, пока будет спать — не поймет, не узнает. Не напугается.       Никогда больше не напугается.       Прав был. Прав.       Ничего ж больше не остается… а ему потом топь сойдет. Любая — хоть та, что стынет по левую руку. Смерть паскудная, но тоже лучше, чем голод.       Воздух втянул — судорога свела на миг горло, но потом отпустила, и выдох, ледяной, взрезал глотку, и слова как-то выскользнули и растаяли над огнем яркой макушки:       — Ты уж прости, пташка.       — За что?       Пес вздрогнул — думал, она все дремлет; не вслух хоть болтал? Но пташка подняла голову и взглянула спокойно и мягко — знала б про его мысли и ту решимость, холодную и жестокую, ни за что б не смотрела так. И узнать не должна: ей же будет спокойнее. Пусть надеется, верит… Все равно не поймет ничего, если быстро все сделать.       Она сумела как-то по-своему его молчание истолковать и попыталась улыбнуться, глупая пташка… И как ее, такую, отдать Клешне хреновой?       — Это не вы виноваты, это места такие, — утешает еще! Что ж так паскудно от этого?! — Я вас винить и не думала. Даже если… если… — она судорожно вздохнула, но все-таки не заплакала. — Даже если мы не выедем, и… Лучше здесь, чем в Гавани. Хотя бы… хотя бы к дому ближе. К матушке, — и повторила еще, несчастная пташка: — Вы же не виноваты.       От ее голоса то хрупкое и слабое вдруг разогрелось и лопнуло — словно чашка взорвалась над костром: осколки прорвали саван пустоты и прорезали внутренности — впились в легкие, и оцарапали ребра, и в грудь вонзились так глубоко, что до сердца достали. Холод толкнулся, попытался бороться, но был съеден другим, жгучим, невыносимым… и уж вовсе не слабым — как он, дурак, так мог ошибиться?       Он смотрел все, смотрел на ее изможденное личико — пока оно не слилось со всем прочим, с тем, что таилось за ее красотой: с нежностью голоса, и ее ужасной наивностью, и глупыми россказнями, и испугом… и смелостью тоже; и пташка, наконец, собралась воедино из всех осколков, на которые он сам же ее и разбил — и в ней было все.       Все.       Отогнать не успел... Да и поздно гнать было: догадался. Знал ведь — все знал; всегда рядом было. Только верить не хотел этому — думал, как-нибудь обойдется.       Не дурак ли?       Почти засмеялся — чуть не пропустил ее голос, что обласкал ему слух:       — Вы же все, что могли, сделали.       — Нет.       Не он сказал: другое заставило — расхозяйничалось внутри, вымело остатки холода и пустоты, и все раскромсало по своей мерке… и даже злость откуда-то выудило — на себя, на Клешню, на голод, на север, на Гавань, на Джоффри, на все!       — Нет, пташка, — стиснул ее и свирепо прижался губами ко лбу: осмелился взять у нее лишь самую кроху нежности — чтоб сила вновь зазвенела в мышцах и заставила кровь разогреться. Пташка ахнула, но Пес только рассмеялся и впился взглядом в тропу. — Не все еще сделал. Совсем, нахрен, не все!       Не сдох пока — и пташке раньше себя сдохнуть не даст; он послал Неведомого вперед, на север, и ухмыльнулся прямо в рожу Клешне.       Чего б не стоило — выедут.

***

      Сумерки пришли раньше, чем накануне, но Пес останавливаться не стал: хотел нагнать время, что сам и прохерил, поддавшись гнусной пустоте и собственному бессилию. Незачем ехать — дурак же, дурак! Сдаться хотел этой паскудной Клешне, хоть и половины еще не испробовал: какой-то глупец из Дарри, помнится, говорил, что можно жрать мох, если выварить. Уж этого добра вокруг было вдоволь — даже болотам отобрать не под силу!       Завтра, может, еще что вспомнится — нужно только сном голову освежить и прекращать этот бред с караулами: если твари какие и рванули за ними в погоню, то уж и сами, верно, от голода передохли.       Расхохотался — напугал несчастную пташку: она вздрогнула, отстранилась и что-то прошептала — не разобрал. Молилась, может; от этой мысли смех совсем разошелся, и рвал все глотку, пока Пес не почувствовал, как пташка настойчиво дергает его за рукав.       — Ну, что тебе?       — Туда, нужно туда, — задыхалась и все за деревья показывала. — Пожалуйста, туда… Нужно назад… Проехали… Скорее…       Остановился, развернул Неведомого; пташка вытянулась, приподнялась, ухватилась ему за плечо и махнула рукой к востоку:       — Туда… Скорее, пожалуйста…       Пепельный сумрак жрал лес, и серые стволы таяли, растворялись, покидали мир до утра… Но не все: между бурых неразличимых деревьев ему привиделись вдруг другие, светлые, мощные, словно мраморные колонны, и такие же гладкие, и пташка произнесла раньше, чем он сообразил:       — Чардрева… Богороща…       Свернул с тропы, послал Неведомого сквозь лес к этому белому — все ждал, что Клешня и здесь ловушку устроит… Но все было тихо: только листья вдруг хрустнули, и Пес, изумленный этим забытым звуком, опустил взгляд и увидел, как алое рассыпается и брызжет из-под копыт, словно кровь, и сушит воздух вокруг, и дает деревьям напитаться здоровьем и раздаться пошире — пришлось спешиться, чтоб можно было протиснуться меж здоровенных стволов и густых, но не колючих ветвей, что спускались до самой земли.       Развел их — пропустил пташку вперед, к небольшой поляне, где три чардрева потоньше стояли кругом у другого, рослого, толстого, и огромные листья проливали багровую тень на белый и ровный ствол.       — Вот же де…       Договорить не успел — пташка стиснула его ладонь и горячо прошептала:       — Не надо, прошу вас… Не здесь.       — Что, боишься, осерчают твои старые боги? — хмыкнул Пес… но послушался: смутное, неуютное чувство внутри уняло ехидство — шея холодела от одного взгляда на кровавые листья и бледные ветви.       А вот пташку, кажется, все устроило: оторвалась от его руки и зашагала торопливо к центру поляны… но пошатнулась — едва успел подхватить.       — Не падай-ка, девочка. Одного раза хватило.       Забеспокоилась: оперлась о его плечо и рвалась все вперед.       — Нужно… Нужно проверить, отсюда не видно…       — Нужно — значит, проверим, — Пес подхватил ее, невесомую; обернутая его плащом, она в самом деле смотрелась птицей, снежной и северной, и коса украшала ей плечо свежей раной.       Рука, легкая, скользнула ему на шею, и на миг он замешкался… и тут же услышал взволнованное:       — Пожалуйста… К дереву… Нужно кругом обойти. Направо, пожалуйста.       — Пташка думает, я ей в лошади подался, что ли? — проворчал он, но все же понес, куда показала. — Смотри, меня в топь не заведи — вот будет потеха!       Она не услышала — все смотрела на ствол и шептала:       — Должно быть… должно… Нужно… Ах!       Застыл: сразу понял, что это она и искала — лицо, засохшее, сморщенное, глянуло со ствола так мрачно, что взвыть захотелось. Жуткие они все же: Псу припомнилась богороща в Винтерфелле — зайди раз и в жизни больше не сунешься… Их это места, их истории — дикие, северные, безумные.       Но Сансу вид суровой морды как будто утихомирил: она вздохнула, прижалась к его груди и замерла.       — Хорошо, — голос звучал глухо, но Пес расслышал улыбку. — Теперь все будет хорошо.       Не стал отвечать; ее дыхание грело шею, и ладонь жгла плечо сквозь толстый рукав, и даже неподвижный неласковый взгляд не мог запретить стоять вот так, с ней на руках, пока сама не спохватится: хоть всю ночь и потом еще день — уж на это сил бы достало.       Но глупое отступило, ушло: пташка кашлянула, и он вспомнил, что нужно напоить ее теплым.       — Костры можно тут жечь? — Пес устроил ее среди белых могучих корней, что гигантской колыбелью сплелись над землей.       Она помешкала и глянула с опаской на суровую рожу.       — М-можно, думаю. Только… от них ничего не жгите, ни веток, ни листьев. Не нужно.       Послушал ее: очистил землю от красного и еще огородил костер камнями прежде, чем разжигать; сухой воздух помог — огонь занялся как нужно впервые за все недели, и жар легко разошелся по богороще и пташки коснулся: капнул румянцем на щеки и в глаза вернул блеск… и колючее, режущее у него в груди стихло немного и позволило вздохнуть глубже.       Сам он тоже устроился между корней, по соседству с пташкой — отлично вышло: земля оказалась теплой, и паскудная хвоя не норовила забраться под воротник, и только глаза, сухие, косились сверху с презрением... но с этим уж справиться можно.       Почти уснул, когда услышал задумчивый голос пташки:       — Наверное, мы в самом деле очень глубоко забрались. Говорят, что на юге все чардрева вырубили. Если здесь уцелели…       — Глубоко, и не сомневайся, — Пес хмыкнул, открыл глаза и уставился на алое, что плескалось над головой. — Вот, значит, что Клешня от нас прятала, а? Твоих хр… Твоих старых богов.       — Они, наверное, нас увидели, — она говорила спокойно и сонно, и листья наверху вдруг качнулись в такт ее голосу. — Может быть, они нам помогут. Я помолюсь, как отец учил.       — Помолись уж, — он насмешливо покосился на лик наверху. — Недурно, знаешь ли, будет, если проснемся — а они для нас пир приготовили.       На этот раз всколыхнулось сильнее, и сухой шелест обдал его холодом.       — Вы не верите, я знаю, — пташка говорила почти сердито. — Но не нужно смеяться, пожалуйста. Хотя бы… не здесь.       — Я еще и не начинал, — заметил Пес. — Хватит болтать, пташка: ты вроде говорила, что им молча молиться нужно.       Она кашлянула, всего один раз, и потом стихла, и он тоже стал сну поддаваться… Но взгляд, неподвижный, что катился на него сверху, неприятно жег лоб и забирался все в мысли, давил и царапал, и уснуть не давал; Пес все думал о том, как бы вывезти пташку со сраных болот и так сделать, чтоб ее ни замучили ни голод, ни кашель и чтоб ничто ей не навредило. Не молился — еще не хватало; размышлял только и прикидывал, как ехать завтра и сколько придется вываривать мох… Но все же успел и про другое подумать перед тем, как в сон погрузиться: слов найти не смог, но пожелал — и всем сердцем.

***

      Что-то проскребло в тишине — Пес вздрогнул и поднял голову. Костер догорел, но тепло не ушло… и света хватало: он с изумлением уставился на луну, что прилипла к темному небу, словно вычищенный до блеска щит.       Снова скребет. Он покосился на пташку — ее звук не тронул: дышала спокойно, и личико выглядело совсем безмятежным. Неведомый тоже молчал — не старался предупредить, но Пес все же взялся за меч и тихо поднялся, стараясь не задеть головой звучные ветви.       Скребет. Узнал звук: кто ж мог задумать тут меч точить — не могло ж выйти так, чтоб им кузня старых богов попалась? Усмехнулся и двинулся вокруг дерева, перешагивал через корни и ждал все, что листья его предадут, захрустят и завоют… Но они остались безмолвны и не выдали его приближение темной фигуре, что все скребла и скребла по стали.       Клинок Пес признал: такой увидишь раз — не забудешь; на миг он застыл, любуясь тем, как бледный свет омывает острие и оттачивает лезвие, острей и прекрасней которого не найти во всем мире. Добрый меч — смертоносный, красивый, тяжелый; таким не на плахе махать, а крушить в бою щиты, портить доспехи и выдирать из тел кровь и кишки… Смерть нести — достойную, не паскудную. Жаль, что в руки попал поганому Илину Пейну — куда уж ему о валирийской стали заботиться, когда собственный язык не сберег!       Точило снова выбило из лезвия скрежет. Пес неслышно подошел ближе — разглядел крупные черные капли, что отливали серебром в лунном свете и падали с волос на ворот дублета, липли, застывали и портили.       Мертвые не встают — сам так сказал.       Так какого ж…       — Потерял что, Десница? — негромко спросил, чтоб пташку не разбудить: ей такого видеть не нужно.       Рука не дрогнула, и точило заскребло снова. Не обернулся ведь — как же иначе! Пес подошел ближе, встал строго напротив; увидел, признал лицо даже под свежей смолой, что меняла бесстрастные черты — но всего исказить не могла: глаза еще веяли холодом, и губы, что никогда улыбки не знали, так и морщились в скорбном оскале.       — Что, башка приросла, а без нее-то привычней уже? — осклабился Пес. — Можешь сам не трудиться — удружу, если надо.       Точило рухнуло вниз: стукнуло глухо и растаяло среди кровавой листвы. Клинок повернулся, сожрал свет луны и острие кровожадно блеснуло, когда пташкин отец поднялся с земли — и взгляд, ледяной, проскреб неприятно по лбу и обожженной щеке.       — Твое дело, конечно, — Пес остервенело растер лицо и двинулся следом за мертвецом вокруг дерева. — Но как по мне, башка — лишний груз, если пользоваться не думаешь. Хотя ты это знаешь получше меня, — рассмеялся было, но тут же умолк, заметив пташку, что все также спокойно спала меж корней и шагов их не слышала.       И хренов Десница ее заметил — взгляд, на этот раз долгий, вонзился в самый центр груди и таким прожег, что и морду на дереве переплюнул.       — Ты это брось, — прохрипел злобно в липкую рожу. — Твое ж дерьмо подчищаю — нечего тут кривиться.       Темное острие вошло в землю; опершись на меч, мертвец застыл перед пташкой.       — Целей уж, чем в Гавани, — злоба разожглась ярче, чем прежде, и все рвала из глотки слова. — Да уж не твоими заботами. И не сынка твоего, что на заду мозоли наращивает. Если она и… Какого ж!       Рука успела — лезвия столкнулись над пташкиной головой, сошлись, словно день и ночь в глупом споре… Но валирийское было сильней: Пес почувствовал, как меч дрогнул в руке, и с ужасом увидел, что сталь, верная, идет трещинами и крошится… и пропускает темное вниз — левой схватился: боль вспорола ладонь и прошла до костей, и влажное, липкое заскользило по коже. Не удержать; стиснул лезвие и прохрипел:       — Уходи!       Но сказал в пустоту: пташки на земле уже не было, и сталь, что терзала кожу, растаяла, и Лед пропал среди темноты, растворился следом за тем, кто его держал — и Пес остался один.       Кровь все сыпала ливнем на землю: заражала алые листья влагой, и те таяли и растекались — сплетались в единый багровый поток и неслись меж деревьев, сметая стволы; лес наполнился сухим треском, знакомым и громким, и свет луны исчез в этой темной реке. Белые корни зашевелились: оплелись вокруг груди, дернули вниз — он приложился затылком о твердое, вздохнул…       И вырвался: сел, схватился за руку — сухая. Боль еще билась в самом центре ладони, но пальцы двигались; глядя на невредимую кожу, Пес нащупал рядом меч — в ножнах, цел.       Все был морок.       Снова затрещало поблизости: огляделся, моргнул и увидел возле костра пташку, что пыталась расшевелить сонные угли. Морок — все морок. Заспался: небо успело выгнать остатки тьмы, и бледные низкие тучи привычно скребли по кронам — тащились к востоку, куда минуту назад с ревом ушел алый поток.       — Как вам спалось? — голос пташки, безмятежный, стряхнул остатки сна и заставил поверить, что кончено: не было здесь ни Льда, ни хренова Старка, ни кровавой реки, что сметала деревья.       — Ничего, — осторожно отозвался, словно она б по голосу поняла, кто ему снился.       Глупости!       — Мне тоже хорошо спалось. Было очень тепло, — пташка легко улыбнулась. — И матушка снилась. Я ей рассказала, что у нас все хорошо, что мы скоро приедем.       Ее слова вернули ему мир, в котором не было старых богов и ярких дурацких снов; Пес обернулся на суровую рожу, что все еще пялилась со ствола, и хмыкнул.       — Приедем, да? Вот и не будем из тебя лгунью делать. Иди-ка, прогуляйся, и выезжаем.       Ночь, какой бы странной она ни вышла, позволила все же набраться сил, и даже голод не вцеплялся так плотно — ни разу за все утро слабость не пыталась пронзить спину или руки тряхнуть, и Пес, ободренный, подгонял все Неведомого, чтоб успеть проехать побольше.       Одна башка подводила: поток, багровый и мощный, намертво привязался к мыслям и все вился вокруг — плескался вместо грязи под копытами, и заливал топи вместо черного алым, и кружился вокруг деревьев, и порой начинал сыпаться вместо дождя прямо из жирных туч. Пес проклинал его, замечая, что как-то незаметно все забирает к востоку, стоит только отвлечься. Неужто вся эта чушь про старых богов его пробрала? Северяне пусть себе тешатся, но он-то знал, что никого не могло быть в этих старых деревьях — это все мрачные лица плели свои дикие иллюзии, от которых содрогалось нутро.       Снова свернул! Зарычал, выправился, велел себе не сбиваться — даже продержался несколько лиг, пока топь, паскуда, не вылезла и не отогнала опять к востоку. Метался — искал все, где бы прорваться, и дважды чуть не пускал Неведомого напрямик сквозь темную воду, но успевал спохватиться… и не уставал напускаться с ругательствами на Клешню.       Постаралась: на десяток лиг, верно, перекрыла дорогу, все не могла успокоиться, дрянь! Хрен уж ей, не допечет в этот раз, не достанет; неплохо было б в самом деле всю ее кровью залить — Пес усмехнулся злорадно: представил, как жадный поток обрушивается на болота и вымывает из них гнилое, вонючее, как отдирает с земли хвою и раскисшие листья, как несется между стволов, облизывает кору и дает ей наконец цвет, настоящий и яркий, и потом бьется о крепкие стены холмов, шумит и плещется о серые камни.       Замечтался: услышал почти наяву и встряхнулся, отгоняя морок… Но тот не растаял — плески так и текли сквозь деревья и наполняли слух знакомым и накрепко позабытым.       Вслушался: поверить не мог, что не кажется, не обманывает, и боялся пустить Неведомого быстрее — шел неторопливо навстречу этому живому и чистому шуму, пока впереди движение не почудилось; тогда сорвался, погнал, не волнуясь уже о севере, юге или востоке — хрен на них, если правдой все обернется!       Брызги и мелкие камни взметнулись из-под копыт, когда Неведомый врезался в воду; Пес зажмурился на миг, остановился, насладился запахом, сырым и холодным, но не болотным, иным, и еще звуком, что теперь тек повсюду, и заглушал слова пташки.       Не страшно — Пес знал, что она говорит.       — Да, — подтвердил он и открыл глаза: посмотрел на прозрачную широкую ленту, что протянулась вдоль каменистых берегов, и торопилась вперед, на север, и терялась хвостом на востоке. — Река, пташка. По ней точно вырвемся.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.