ID работы: 9086139

Имя - Русь. Роман-хроника.

Джен
PG-13
Завершён
12
Размер:
174 страницы, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 9 В сборник Скачать

1360.

Настройки текста
Княгинин возок радостно протарахтел по подъемному мосту. Василиса почуяла сладкое стеснение в сердце. Москва! Высунувшись из возка, она жадными очами ловила, что осталось неизменным, что переменилось. Многое! И площадь уже не кажется такой огромной, как в детстве. Накануне, предвкушая близкую встречу, она ожидала этого и опасалась разочарования, но теперь не ощущала ничего подобного. Не город переменился, переменилась она сама, Василиса. Прежде, при жизни отца, она была на Москве дочерью великого князя, ныне приезжает удельной княгиней. Которая очень скоро может оказаться безудельной. Кашинская княгиня ехала не по хорошему поводу, и не на доброе гостевание. Всеволод сидел в Литве. Упросит шурина помочь, так как бы не слететь Василью с Тверского стола! Василиса, обмысливая происходящее, всякий раз испытывала чувство, которое вернее всего было бы выразить словами: ну ничего без меня не сделают, как надо! После обретения великого тверского стола Василий проникся к снохе уважением, будучи твердо, хотя и безосновательно, убежден, что все дело сладилось Василисиным ухищрением. Теперь уже и удивился бы, поди, напомни кто, как бранил нахалкой и грозился прибить. Однако Василий был точь-в-точь послушное, но неразумное дитя. Что укажешь – содеет, а стоит отвернуться, как тут же чего-нибудь натворит. Хуже Васи, право слово! Ну ведь не ехать же за ним в Орду. Да и срок подходил. Ребенок, второй, был жданным и желанным, роды предполагались трудные, и Василиса позволила себе уехать в деревню, подальше от шума и пыли, в сухой хвойный воздух. Хан выдал Всеволода дяде головой. Нет бы Василию, как и задумывалось, обласкать пленника и отечески наставить, давая понять, что на чужое он не зарится, но и от своих прав не отступит, а удельному князю надлежит ходить под рукой князя великого, тогда и сам пребудет благополучен. Но Василий поковал Холмского князя в железо, издевался, как только хватало воображения, бросил в поруб. Вечно четвертый! Видать, под хвостом жжет! Имя первенцу, само собой разумеется, выбирал Михаил из своих родовых, но второй, Василиса заявила сразу, всяко будет Александр. На пять поколений вглубь, в честь того, чьим сыном был Даниил, прародитель Московских князей. Так дитя и окрестили. Только не Александром, а Александрой. Василиса долго оправлялась после родин, еще потеряла время, Михаилу и подавно было ни до чего. Так что когда она яростно примчалась в Тверь, дорогой свекор уже испортил все, что мог. Ясное дело, она устроила бучу до небес, ясное дело, заставила извести Холмского князя из затвора. А в порубе обнаружился почти до конца ископанный подкоп. Промедли еще день, и утек бы полоняник, вовсе не обрелись бы сорому! Освобожденный Всеволод, кто бы сомневался, рванул в Литву… Вот по таким делам ехала Василиса Семеновна на Москву. Да и на Москве… У кого и искать заступы, не у десятилетнего же племянника, не у старых Симеоновых бояр, коих большинства уже и не было в живых. Ныне вся Василисина надежда была на владыку Алексия. Но – Москва! Город детства. И радость, радость узнавания все дальше вытесняла тревогу. Запах Москвы. Дуба, выпечки и конского навоза. Удивительно, ведь и в иных городах все то же, но запах этот только московский, узнаваемый, который сразу ощутит всякий, въезжающий в город. Василиса, не удержавшись, велела завернуть на улицу, где в прежние годы почасту покупала пирожки. Толстуха-пирожница немного постарела и еще больше раздобрела. Василиса выбрала один с бараниной и кашей, еще один с изюмом, запустила зубы в воздушное, обалденно пахнувшее тесто, сожалея об оставленной на лотке зайчатине, горохе, маковниках… Хотелось всего, и не от голода, от совсем иной алчбы. Боже мой, Боже мой! Родина. *** Так уж сложилось, что в Радонеж по всякому делу посылали Якуту, а в Москву - Федора. Последний отнюдь не возражал, город нравился ему, а в Богоявлении, где он обычно останавливался на ночлег, завелись приятели. Троицкий монастырь – такое название ныне носила прежде безымянная лесная обитель – за истекшие годы еще разросся, но из первых, Сергиевых, двенадцати, что были почти как апостолы, ныне оставалось лишь трое. Первым в новую Сергиеву обитель на Киржаче ушел Василий Сухой, прямо заявивший новопоставленному игумену: «Воплотил свою мечту? Ну и рад за тебя. А мне здесь делать нечего. Кто как, а я приходил не куда, а к кому». За ним, по одному, по двое, стали уходить остальные. Федор остался. Как бы ни был отец не прав, бросить его сейчас было бы предательством. Якута остался, потому что остался Федор. А Даниил был слишком ветх деньми, чтобы трогаться с места. Федор как раз натягивал сапоги, когда явился старец Даниил. Спросил: - В город бредешь? Прихвати мне тогда лампадного маслица, уж почти все вышло. – Старец прославлен был своей редкостной запасливостью. – Да зверобоя бы набрать неплохо… не мне же, старому, по бурьяну шариться! Федор незаботно пообещал. Старик посмотрел, пожевал губами. Молвил: - А все ж, помене бы ты ходил в город. - Почто? – не понял Федор. - Соблазну б не стало! - Да какой там особый соблазн? Сделаю, что велено, полюбуюсь на храмы Божии, побеседую с умными людьми, да и назад. Старик молчал, обдумывая что-то, непонятное Федору. Тот даже подосадовал: переняли едва не в дверях! Скорей бы уходил, что ли, путь-то предстоит не близок. - Ты красивый, - произнес вдруг старец. – Тебе будет трудно в жизни. Уже… Телесная красота – суть дьявольское наваждение, с коим надлежит бороться всеми силами, а ты, гляжу, вовсю потакаешь. Сапоги вон новые надел. Даниил оставил молодого монаха в некотором душевном смущении. Федор прежде как-то и не задумывался о таких вещах. Вроде как само собой разумеется, что по лесу лучше ходить в старой обуви, а в город надеть новую. *** Семен Мелик невольно сощурился, зайдя с яркого света в полумрак конюшни. Княжича, ясен пень, на месте не было. Ну ни на мал час не спусти глаз с сорванца! Мелик взял за обычай, чтобы княжич чистил своего коня собственноручно; он желал вырастить своего воспитанника настоящим воином. Отрок отнюдь не противился, проявляя и рвение, и способности к ратному делу. Вот и коня обиходил лучше некуда. - Балуй мне! – прикрикнул Мелик на солового угорца, что игриво пытался потянуть его за рукав, и полез обратно на двор. - Митя! – покликал он, озираясь. Куда ж и делся-то? И в этот миг что-то рухнуло сверху. - Митька! Тьфу ты, Мишка, нелегкая тебя забери, - ругнулся воин не без облегчения, потому как мальчишка, только что спрыгнувший с крыши конюшни, был вовсе не княжич. Сверху послышалось довольное хихиканье. Мелик задрал голову, запоздало сообразив… - Митька, не смей сигать! Уши оборву! Но Митька уже приземлился рядом с приятелем. - Не оборвешь! – заявил он авторитетно. – Не имеешь права. - Безо всяких прав оборву, - пробурчал седеющий воин, отворачиваясь. – Вдругорядь. Беседа эта повторялась слово в слово уже много лет, и, конечно, Мелик никогда и пальцем не тронул бы своего воспитанника, хранимого не только княжеским званием, но и чистосердечной Меликовой любовью, хотя постоянно обещал себе, что в следующий раз именно так и поступит. - Семен, а Семен, - подпрыгивая от нетерпения, запросился княжич (впрочем, уже мало не год, как князь – Мелик вечно забывал об этом), – пойдем на вымолы лодьи смотреть! Бают, фряжский[1] корабль прибыл, венецийский, а у него вот такие щеглы[1], и вот такие ветрила[3]… - Митя попытался изобразить руками косые венецианские паруса, но не достиг успеха, вопрошающе глянул на дядьку и, пока тот не успел возразить, радостно вскинулся, - Пойдем, да?! – кивнул Мише, мол, айда, и вприпрыжку припустил со двора. И, огибая угол конюшни, чуть не врезался в митрополита, шедшего навстречу в сопровождении молодой темноглазой женщины. Митя немедленно склонил голову, попросил благословения. Миша последовал его примеру. - А мы на вымолы! – радостно выпалил княжич через мгновенье. – Фряжский корабль смотреть! Он весь светился, кипел жизнью, детством, радостью; какими-то бурлящими в глубине, нарождающимися силами. - На вымолы? – переспросил Алексий с ласковой твердостью. – А урок ты уже выучил? Митя несколько смутился: - Мы, это… - Про «мы» я не спрашиваю. Миша, я уверен, все сделал. А вот ты? Митя смутился еще больше. - Батюшко-о-о Алексий, ну можно я не буду учить про земное устроение? На что сие государю? А понадобится, так сведущие люди расскажут. Ну я лучше из Псалтири чего-нибудь выучу. Там складно и слова красивые. - И как же ты это себе представляешь? – не поддался Алексий. – Все будут отвечать одно, а ты, такой особенный, совсем иное? Отрок насупился: - Я князь! - И иные князья. А если ты старейший, так тем паче должен служить для иных примером. Ладно, - смягчился владыка, глядя на огорченного мальчика, которому так не хотелось расставаться с мечтой о венецийском корабле. – Ты, в конце концов, уже не маленький, должен уметь распоряжаться своим временем. Только смотри, никаких поблажек тебе завтра не будет. - Похоже, это безнадежно, - заключил Алексий, обращаясь к своей спутнице, когда обрадованные мальчишки унеслись прочь. – Каждый день вот так бьюсь. - Но одолевает Мелик, - понимающе кивнула Кашинская княгиня. – В его науке Иваныч, кажется, преуспел больше. - Добрый воин будет! – отмолвил митрополит со сдержанной гордостью. – В Невского. Еще бы вот от отца книжности перенял хоть самую малость… Старший из четверых, а учится хуже всех. - Четверо - это кто? – полюбопытствовала Василиса. - Димитрий, Ваня, Владимир Андреевич, да Миша Бренко к ним пристроился. В Законе Божьем он усерден, - проговорил Алексий, возвращаясь к юному князю, но в том, что в устах духовного лица должно было бы звучать похвалой, Василисе услышалось некоторое сомнение. – Но, как бы это сказать… не совсем так, как мне бы хотелось. Как ты, например, или Иван. Он открыт сердцем ко Господу, он остро чувствует духовную красоту… да ты слышала. А вот книжной мудрости избегает. - Быть может, он духовные книги в сердце своем носит, - возразила Василиса. - А из мирских пользу для одних проказ извлекает. Ты даже представить себе не можешь, что учинил намедни! Читали из летописи, как княгиня Ольга сожгла Искоростень с помощью птиц, так Митя с Мишей наловили голубей, навязали им к лапам трут и давай пущать в небо… - Алексий, взглянув на княгиню, заметил, что та беззвучно смеется. - И… что вышло? - И ничего. Они его вверх – голубь покрутится и камнем вниз. И никуда не летит. Стояла бы погода посуше, как есть что-нибудь запалили бы! - Все-таки… я… была умнее… - выдавила Василиса сквозь смех. – Сообразила, что можно устроить пожар, и не стала пробовать. *** В Богоявлении Федора предупредили, что нынче много богомольцев, и отдельной кельи ему выделить неможно, придется делить на двоих. Федор незаботно пожал плечами: лишь бы незнакомый брат не храпел. Приближалось время вечерни, и Федор забежал в келью привести себя в порядок с дороги. Высокий монах в старой, какой-то пелесоватой[4] рясе стоял на коленях перед божницей. И, еще прежде, чем тот обернулся на звук шагов, Федор счастливо выдохнул: - Дядя! Федор, торопясь – ведь столько всего свершилось за три года! – и от того еще больше сбиваясь и перескакивая с одного на другое, рассказывал о монастыре, о новых колоколах и о том, что вокруг монастыря образовалось несколько починков, и лесная пустыня помалу начинает терять свою пустынность. А Сергий рассказывал о Киржаче, о монастыре, освященном, по митрополичьему слову, в честь честного Благовещения пречистой владычицы нашей богородицы, о том, что здесь сразу установили общежительный устав и очень хорошо все сложилось, и о Стефане Махрищенском, который помог с обустройством на новом месте, о другом Стефане[5], молодом совсем иноке, что загорелся идеей нести слово Божье язычникам-пермякам... Федор спросил о странной рясе; Сергий отмахнулся: прежняя изорвалась, другого сукна не нашлось, ну и сшил. Федор живо представил, сколько братьев перед тем сбагривали ткань один другому, и жестоко устыдился своих новых сапог. Не того, что надел, а того, что так много о них думал. Далеко заполночь родичи, ученик и наставник, все не могли наговориться. Оба избегали суесловия, весьма неподобного для монаха греха, но это ничего общего не имело с пустой болтовней. Духовная близость может обходиться и без слов, но и ей нужно порою излиться в словах. Тогда Федор и поделился с дядей сомнениями, что породили Даниловы речи. В иное время и неловко было бы заговорить, но в ночной тишине, когда полная луна заливала келью волшебным серебристым светом, слова прозвучали весомо и тревожно. Он действительно так красив? И это действительно от дьявола? Сергий задумался. Еще давеча, едва узрев, он поразился, как изменился племянник. Оставлял ребенком, обрел юношей. Красивым юношей, чего уж отрицать очевидное. Федор был невысок ростом, легок и строен, и в каждом его движении чувствовалось самим им неосознаваемое, врожденное изящество. Правильные тонкие черты, долгие ресницы, нежная и удивительно белая кожа, какая бывает только у рыжеволосых. В пышных русых волосах, в самом деле, просвечивала легкая рыжинка, волосы эти, невесомым облаком разлетавшиеся от всякого движения, казались пронизаны солнечными нитями. И все же, несмотря на внешнюю мягкость, любящий и проницательный Сергиев взгляд с уверенностью читал в родниковых серых очах вдохновенную твердость истинного воина духа. Единое слово – и ринется в какой-нибудь безумный пост. Должно всего себя посвятить служению Господу, до последнего предела сил. Но вот различить сей благой предел от разрушительных крайностей – это приходит с опытом. - Вполне так себе пригож, - постановил наконец дядя, и легкая усмешка в его голосе племянника весьма порадовала. – Да и есть в кого. Среди Кирилловичей уродов не водится. – Федоров отец был весьма видным мужчиной. А мать… мать была такой красавицей, что Стефан, твердо решивший посвятить себя Господу, уже послушник, уже и постриг должен был свершиться через несколько дней, увидел ее – и забыл обо всем на свете. – Дьявол – отец зла, отец лжи и сам ложь, хаос и скверна. Так неужто он может создать что-нибудь хорошее? Если, конечно, ты не предпочитаешь какого-нибудь учения манихейского толка о том, что мир вообще – творение Сатаны и потому ужасен, а человеческие души мучаются в тенетах плоти, кою потому следует старательно разрушать. - Да, старец Симеон баял о том! – обрадовался Федор. – Собственно манихеи, болгарские богумилы, фряжские патарены, франкские катары, персидские зиндики, они же, кажется, исмаилиты – это ведь одно и то же? Даже в Повести Временных лет рассказывается, как Ян Вышатич расправился с волхвами, которые клеветою погубили многих достойных жен… Только на самом деле это были, наверно, не волхвы прежней славянской, языческой, веры, а те же богумилы – судя по их учению, которое они сами же и излагали. Летописец тогда не умел их различить. - Или, что вернее, не пожелал. - Но почему же тогда, Даниил… - вопросил Федор с расширившимися от ужаса глазами, - он, что же… тоже? - Видишь ли, у Даниила в молодости приключилось одно некрасивое, как бы это лучше сказать… происшествие. - Связанное с женщиной? – догадался Федор. - С женщиной. Подробности рассказывать ни к чему, да и не имею права, это тайна исповеди. Тому, что говорят тебе, внимай, но всегда помни, что каждый судит о мире по своему разумению, и каждому мир видится иным. И если человеку удобнее именно так наименовать свою духовную трудноту, чтобы преодолевать ее, стоит ли ему препятствовать? Ведь, в конце концов, неможно отрицать, что диавол существует, действует, и подстерегает человеческую душу ежечасно. - Но дьявол не творит, - тихо и твердо заключил Федор. - Зло не творит, - повторил Сергий. – Значит, ты не считаешь, что мир ужасен? - Мир прекрасен, и этого даже не нужно доказывать, ссылаясь на древлих мудрецов. Достаточно в солнечный весенний день выйти на улицу. - Так прими себя как данность и не заботься попусту. - Впрочем, Даниил не так и неправ, - домолвил Сергий, перемолчав. - Телесная красота – дар божий, так же, как ум, как талан стратилата или изографа, как многое иное. А кому многое дано, много и спросится. *** На другой день Сергий с Федором стояли обедню в Успенском соборе, где в тот день служил сам митрополит, по чьему слову, как оказалось, игумен и притек на Москву. Федор был в соборе не впервые, и всякий раз у него замирало сердце пред красотой белокаменной громады. Жаркими кострами пылали свечи, и лики святых в колебании нагретого воздуха казались живыми и внимающими, и слова молитвы летели ввысь, к самому престолу Господню. Федор весь был в молитвенном восторге и не заметил, как люди зашевелились, расступаясь - пропустить какого-то важного запоздавшего богомольца – пока сосед, отодвигаясь, случайно, но весьма чувствительно не заехал ему локтем в бок. Федор встрепенулся, поднял глаза… Образовавшимся проходом шла невысокая стройная женщина – легко, едва касаясь пола и вместе с тем столь стремительно, что шелковый подол вился у ног, словно бы не успевая за нею. Миг – и проминовала, овеяв шелестом шелка и благовониями. Федор, сам не ведая, для чего, оборотился к соседу: - Кто это? - Кашинская княгиня, - охотно пояснил мужик, - Василиса Семеновна, покойного Семена Иваныча дочерь, нонешнему князю, стало быть, двухродная сестра. Народу в соборе набилось – яблоку негде упасть, ближе к великим местам стало вовсе не протиснуться, и Василиса, дабы излиха не нарушать благочинное течение службы, только издали кивнула великой княгине, приветствуя, и не стала пробираться ближе. В храме ни к чему величаться. Василиса, крестясь и творя поклоны вместе со всем оступившим ее людским множеством, более следила не за вдохновенным служением владыки, а, насколько это было возможно с ее места, за княжеской семьей. Княжичи и маленькая княжна, Аннушка, сосредоточенно шевелили губами, в нужных местах согласно поднимали ручонки для крестного знамения, Александра, с заботным ликом, не сводила глаз с детей, временами светлея и снова прихмуриваясь какой-то своей мысли. Марья Ивановна, Андреева, напротив, молилась истово, не обращая внимания ни на что вокруг; в том числе и на то, что Володе в конце концов прискучила долгая служба, и мальчик начал вертеть головой во все стороны, потом зашептал что-то на ухо Мите, Александра одернула обоих… Боже правый, какие же они еще маленькие! А Александра – мать… А Всеволод – в Литве. И уж тут, в сущности, пустяк, сидеть ли Василисе в Кашине хозяйкой или придется пустить свекра на прежний его удел. Александра, Василь Василич, Алексий, наверное, сумеют взрастить хорошего государя из мальчика, предпочитающего не читать книги о землеустройстве, а смотреть на веницийские корабли… но когда это будет! Не осыплется ли к тому дню прахом все, созижденное трудами деда, отца, дяди? Невозможно, непредставимо еще десять лет назад – потерять великий стол! Временно, в этом Василиса не сомневалась ни на миг. В Орде, вроде бы, более-менее поустроилось, в ближайшие дни Алексий ладит ехать туда с маленьким Дмитрием. «Да не выйдет у них – сама поеду, зубами, ногтями выцарапаю!» - яростно подумала Василиса, и в этот миг хор грянул грозно: «Господу помолимся!». Вместо смирения в знакомых с детства словах явилась грозная энергия свершения. А Федор не спускал глаз с Кашинской княгини, и созерцание это отнюдь не нарушало молитвенного вдохновения. С появлением этой маленькой женщины громадный храм обрел завершенность. Так ложится последний камень, замыкая свод. Прихожане по одному стали подходить к причастию, начиная, как и подобает, с княжеской семьи. Причастилась и прошла к выходу Кашинская княгиня, и вновь проминовала Федора так близко, что едва не задела краем подволоки[6], зеленого шелка оттенка листьев ивы, и расшитой серебряным узором тоже долгими то ли листочками, то ли перышками. И снова повеяло весенней речной свежестью и едва уловимой терпкой ноткой аравитских благовоний. Проминовала – Федор успел даже взглянуть в лицо, узрел тонко выгнутые брови и строгие темные очи. Он в свой черед принял причастие. Никогда еще прежде он не чувствовал себя столь полно причастным – телу и крови Христовой, и более того – непостижимой и вечно истинной троичности Божества, и еще более – всему величественному, прекрасному, мудрому Божьему миру. Сергий спросил его, возвращается ли он в Богоявление. Федор тряхнул солнечными волосами. Такой день, хочется пройтись. Сергий покачал головой вослед племяннику. Если бы кто-нибудь спросил его, он сказал бы, что рано или поздно это должно случиться со всяким мужчиной. И это нужно просто пережить. Федор шел, не думая, куда и зачем, и сам не заметил, как оказался вне города. Тропа вилась по лугу, среди высоких, уже ждущих косы трав. Федор шел, все ускоряя шаг. Сердце его распирала беспричинная радость. Хотелось бежать, хотелось кричать. Раскинуть руки и полететь. Он пустился бегом. Травы шелестели вокруг зеленым шелком. Он пал в траву, лицом в небо, широко разбросав руки. В небесной голубени плыли прозрачные облачка. Федор закрыл глаза. Лицу было горячо, солнечные лучи струились с небес, проникали сквозь опущенные веки, в самые глубины естества, и это были уже не просто лучи, а те незримые энергии, что пронизывают и вечно творят мир. В этот час Федор всем своим существом ощущал присутствие Божества. *** На другой день Сергий повестил, для чего его призывал владыка. (Ведь ведал и накануне, почто же молчал? Стало быть, так было нужно. Федор, еще не всегда понимая своего наставника, уже начал привыкать доверяться, не вопрошая.) И не просто вызвал, оказывается, прежде сам побывал в его обители. Федор ощутил прилив гордости за дядю. Столько всего случилось, умер великий князь, утерян Владимирский стол, сам Алексий столько претерпел в Ольгердовом плену, едва не лишился жизни (давеча рассмотрел – митрополит совсем поседел, не осталось ни единого темного волоса), чудом бежал… И первое, что содеял он, воротившись, первый, к кому обратился – Сергий. Владыка, оказывается, задумал основать монастырь по обету, данному им несколько лет назад, когда на обратном пути из Царьграда его корабль попал в страшную бурю, и в игумены просил Сергиева ученика Андроника. Ныне строительство уже шло полным ходом, и Сергий пришел посмотреть, что и как, не нужно ли иньшей помощи. Впрочем, хорошо зная дядю, Федор подумал, что ради одного этого тот не стал бы задерживаться надолго. И верно – оказалось и еще одно, важнейшее, о чем сдержанно повестил Сергий: - Владыка хочет, чтоб я возвратился ко Троице. Даже обещает творящих мне досаду извести из монастыря. - А ты? – выдохнул Федор, еще не смея верить. - Если братия не будет против, то я… - Сергий склонил чело, - буду рад. - А… да, конечно же будут! То есть не будут, а все, наоборот, обрадуются, все тебя и ждем! Как единый человек… - Федор остоялся, сообразив, кто именно окажется изведенным в первую очередь. И все же, все же… мотнув головой, он упрямо домолвил, - Мы все ждем тебя, отче! – потому что это была правда. - Хуже стало при Стефане? – спросил Сергий. В его словах не было ни малейшей насмешки, торжества, желания услышать, что да, конечно же, хуже. - Не то чтобы хуже, - заговорил Федор, тщательно подбирая слова. – Но – инако. – Монастырь был все тот же. Все так же оступали его, шумя темными кронами, сосны, по-прежнему шелестела опавшая хвоя, и хрустели шишки под ногами иноков, идущих к обедне. И все же… Лесная обитель медленно, но неотвратимо начинала походить на Богоявление. – Троицкий монастырь – это твое и ничье более. Как рожденное дитя. – Федор снова запнулся. И с дитями не все всегда так просто. Как же прав был старик Василий… - Так я повещу братии? – торопливо прибавил он, чтоб скорее уйти от неловкости. - Перемолвишь с братией, - твердо уточнил Сергий. – И, если все пожелают того, и я буду к вам невдолге, только обустрою дела на Киржаче. Только… - Сергий поднял ладонь, воспрещая племяннику говорить, - Алексий смерти заглянул в лицо и оттого ожесточел душою; ему потребуется время, чтобы отойти. А я прошу одного. Чтобы никого не выгонять… и никого не удерживать. *** Федор возвращался к себе в обитель, пешком, как обычно, сначала наезженной дорогою мимо весело зеленеющих, еще далеких от спелой позолоты полей, затем, ради сокращения пути, лесом, где узкой, мало кому ведомой тропинкой, а где и вовсе без пути. В лесу звенели мошки, и пели птицы. Хрустальные нити паутины вдруг невесомым чудом вспыхивали на солнце и снова растворялись, делались почти невидимыми. Лесные, туго сплетенные травы пружинили под ногой, то тут, то там любопытные синие глазки цветочков выглядывали из травы, провожая путника. И кто сказал, что Божий мир мучителен и страшен? Лишь тот, кто и не хочет быть счастливым, оглядевшись вокруг, не обретет себе хоть малой радости. Эта мысль напомнила Федору о Данииловой просьбе, он стал смотреть по сторонам внимательнее, и на дубовой опушке обнаружил искомое. Он с бережением принялся обламывать жесткие волокнистые стебли зверобоя: не переломится в первый након[7], так весь размочалится, и останется только выдергивать с корнем, оставляя место пусто, или же бросать, но зачем тогда было и губить неповинный цветок? Он нарвал достаточный пучок зверобоя, к желтым цветам добавил несколько веточек тех, синеньких – тоже, наверно, обладают какими-нибудь целебными свойствами – сорвал еще долгих трав с красивыми пушистыми метелками. Невдолге он выбрался к лесному озерцу и подумал, что неплохо было бы искупаться в такой жаркий день. Он сложил на берегу свою охапку трав и дорожную котомку, а сам спустился к воде. Озерная гладь была неподвижна, как зеркало. Федору снова пришли на ум слова старца, и он, с легким стеснением, внимательно вгляделся в свое отражение. Из воды на него смотрел вполне ладный, разве что слишком худой парень, и ничего ни дьявольски-ужасающего, ни столь прекрасного, чтобы об этом стоило говорить, как ни старался, разглядеть он так и не возмог. Махнув рукой и заключив: «Вольно же придумывать!» - он нырнул в маняще-прохладную воду. Накупавшись и наплававшись всласть, до гусиной кожи, Федор выбрался из воды, оделся и, освеженный, вновь зашагал по тропинке, размахивая цветами. Спустя некоторое время он снова выбрался на проезжую дорогу, обогнал и, оборотившись, благословил старуху-странницу, бредущую куда-то с суковатым посохом и котомкой, улыбнулся встреченной телеге, обсаженной со всех сторон, точно пенек опятами, шумной разновозрастной детворой, коей и правил ужасно серьезный мальчонка, явно гордящийся доверенным ему делом и потому важно выпячивающий губы, хмурящий брови и без конца понукающий неторопливого сивого мерина. Сзади заслышался приглушенный топот копыт, в воздухе запахло пылью; оглянувшись, Федор узрел идущий на рысях богатый возок, окруженный конными гриднями, и соступил обочь дороги, чтоб дать ему проехать. Поравнявшись с монахом, поезд остановился… Федора вдруг толкнуло в сердце: уж не Кашинская ли это княгиня?.. И верно, из отворенной дверцы соступила на землю Василиса Семеновна. В простом полотняном, дорожном, с вышитыми разноцветными нитками цветами светлом летнике и завязанном назад легком платке, отличимая от любой простой женки не нарядами, а царственно вознесенной главою и строгим, вдумчивым взором. Иконописностью очей. Княгиня склонила голову: - Благослови, отче. Сглотнув тугой ком, Федор с трудом поднял руку в потребном движении… А потом, с мокрыми волосами и растрепанным веником в руках, долго смотрел вослед возку и повторял в уме все те умные слова, которые, конечно, поняла и оценила бы Кашинская княгиня... но которых он ей так и не нашелся сказать. *** Весть о возможном возвращении духовного отца всколыхнула весь монастырь. Ведь сами ходили, писали грамоты владыке, просили уговорить вернуться, мол «живем, яко овцы, не имущи пастыря… не терпим не насыщатися святого его зрения». И сами мало верили в успех. Ибо никто и никогда еще не возмог сдвинуть Сергия с избранного им пути. И вдруг!.. Нашлись, впрочем, и недовольные. И… все это деялось за спиной игумена, и Стефан все же знал об этом и ничего не предпринимал противу, и деявшие знали, что Стефан знает и ничего не предпринимает. Возможно, он предпочел положиться на судьбу. Федор так и спросил его. - Судьбы не существует! Есть Господняя воля и человеческое делание. Отец уходил от ответа. Мудрец и книжник, чего-то главного так и не понявший в жизни. Федор возразил: - Он тебя простит! - Прощу ли я… - глухо отмолвил Стефан, и Федор не решился спросить, кого. Сергия? Или самого себя? *** А жизнь, между тем, шла своим чередом. «Кузьма с Демьяном пришли – на покос пошли». Мужики, в белых рубахах распояскою, валили сочные травы, бабы в ярких цветных сарафанах споро ворошили сено, потом его еще предстояло метать в копны… И троицкие монахи, вздев, жары ради, светлые холщовые подрясники и засучив рукава, точно так же косили, ворошили и метали, и дух травяной свежести перетекал в медвяный запах сена. Федор косил вместе со всеми, время от времени разгибаясь и переводя дух, чтобы предотвратить головокружение, и затем с удвоенной силой принимался работать горбушей, не желая отставать от остальных. Бают, есть такая коса, которой можно работать не внаклонку, в Литве, кажется, в ходу. Иное бы не худо перенять и у язычников. Он снова выпрямился, по пока что едва заметному ощущению поняв, что пора; взглянул на небо. Солнце плавило синеву вокруг себя. Всевидящее Божье око… Доводилось ли ей, вот так же подняв лицо к небесам, ощущать ток незримых энергий? Должно быть… Федору вспомнился темно-внимательный, сосредоточенный взор – и как вьется зеленый шелк, не успевая за стремительностью шага. Должно быть! Ведь она сама – сгусток энергий, съединенные мысль и делание. - Федо-о-р, о чем замечтался? – Якута вжикнул косой в нарочитой опасной близости. Подхихикнул, - никак, о бабе? Федор вздрогнул и, наклонившись, заработал живее, чувствуя, как жарко пылают щеки. Потому что это действительно было так. Он, монах, думал о женщине. И вместе с тем все было совсем не так, и эти грубые слова и вмале не выражали его чувств, не имели к ним ни малейшего отношения – и, непостижимым образом, все равно были правдой. Федор работал истово, понимая, что уже лишнего, что поднимись теперь – и поведет, но все равно не останавливался. Сейчас ему нужно было освободиться от навязчивых мыслей. Сейчас. Что ему нужно делать потом, он уже знал твердо. *** Вечером от работы ныли плечи и все еще слегка подкруживалась голова, но спать – и это было хорошо - не хотелось вовсе. Волнение само жило в ладонях. Федор, опустившись на колени, молча прочел молитву Богородице, стараясь достичь наивысшей сосредоточенности. Поднялся. Задумался на несколько мгновений. Это было нехорошо, и недолжно, и все же он заложил дверь. О том, что творилось с ним, можно было бы рассказать игумену. Или отцу. Но не обоим вместе. Федор внимательно, не глазами, ощупью, выбирал подходящую доску, пока не ощутил в кончиках пальцев тепло, говорящее о том, что вот она, та самая. И принялся покрывать ее левкасом.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.