I.
3 марта 2020 г., 00:08
Йохан долго ворочался и не мог уснуть, хотя до этого нормально не спал черт знает сколько.
Они медленно тащились к Белгороду и остановились в какой-то захудалой деревеньке, которую ротный, сколько ни силился, так и не смог отыскать ни на одной из карт.
Маленькое селенье, домов десять, с идиотским названием «Верхушки». Какие верхушки? Дома стояли в низине, у реки, надежно укрытые, где молодыми, а где и огромными вековыми соснами.
Наткнуться на деревню можно было только случайно, что и произошло.
Уставшие и голодные, вымотанные долгим переходом, они решили остановиться здесь.
За три года на восточном фронте ночевать приходилось и в окопах, и в сараях, и в вырытой под танком яме в промерзлой земле, а то и просто под открытым небом.
Тут, в старой пустой избе были и деревянная кровать и белье, относительно чистое — местные принесли. Роскошь!
А сон все не шел. Смирившись с мыслью, что заснуть не удастся, он встал с кровати и потянулся к своей одежде.
— Ты чего? — шепотом спросил Дитрих, разбуженный его возней.
— Пойду, пройдусь… перебирайся, если хочешь.
Дитрих, спавший рядом на полу, только отмахнулся.
Йохан вышел на крыльцо, закурил, с наслаждением втягивая носом сигаретный дым.
Ночь тихая-тихая, и небо ясное. Словно нет вокруг всего этого бреда. Ночь прячет и разбитые дороги, и воронки в земле, и вывороченные с корнями вековые деревья.
Здесь, на востоке, казалось, сама природа им сопротивляется. Сопротивляется, как может. Пронизывающим морозом, колючим снегом, проливными дождями.
Немецкое оружейное масло замерзало, танковые аккумуляторы дохли, танковые моторы не заводились. Машины нужно было прогревать каждое утро, выдавая свои позиции.
Чем дольше тянулось это безумие, тем меньше человеческого оставалось в людях по обе стороны фронта.
Йохан медленно побрел по единственной улочке через деревню. Достопримечательностей тут особых не было — нищие мазаные избы с соломенными крышами. В каждой из них пар по пять затравленных звериных глаз.
Это не немецкие пригороды с аккуратными каменными домиками и усаженными цветами клумбами. И даже не французские фермы с добротным хозяйством и виноградниками. Тут все иначе. Дикость, страх и серость.
Свернув за угол у крайней избы, Йохан спустился к узенькой речушке.
Ему вдруг подумалось, что бы он сейчас делал, окажись он в родном Мюнхене?
Йохан взглянул на часы. Первый час. Значит у нас сколько? Двенадцать? Одиннадцать?
Он бы поплелся вниз, на кухню, и сварил бы себе кофе. Крепкий — крепкий. Да. А потом бы сидел всю ночь с «Историей Франции», читая про Термидорианский переворот.
Францию он обожал. Восхищался изящной красотой Парижа, сочным многоцветьем Прованса, мелодичным журчащим языком, который знал в совершенстве. Выдавал его только слишком быстрый немецкий выговор.
Отец этого его восхищения не разделял. Его отец — герой Первой мировой, помнил унизительный версальский мир и французских солдат в Берлине.
Он все пытался втолковать своему сыну, что французишки — никудышный народ. Без понятия о чести и совести. Нечего тут романтику разводить.
Йохана это не убеждало. Он мечтал после войны уехать в тихий французский пригород. На побережье. Вдруг подумалось, что за бокал Шато Лафит он бы сейчас душу продал.
Он ясно видел, как просыпается где-нибудь в Сете, выходит навстречу теплому морскому ветру и отправляется в местную школу, встречает по дороге знакомых, соседей, чьи дети через час придут к нему в класс.
Мечтам он старался особенно не предаваться. Ни время, ни место к этому не располагали. Что с ним будет к концу войны? Как говорится: человек предполагает, а бог… Бог.
Хенрик, их с Дитрихом приятель, уходя на фронт, оставил дома беременную молодую жену. Сын родился уже без него. А видел он его всего однажды, когда дали три дня отпуска после ранения. Все мечтал, как вернется и станет учить его охотиться. В следующем бою Хенрику снесло полчерепа. Йохан сам срезал с его шеи солдатский жетон.
Каждую минуту может произойти все, что угодно.
И словно в доказательство этого Йохан услышал тихий плеск воды.
Приученный обращать внимание на любые шорохи, Йохан насторожился. Скорее всего, это какой-нибудь зверек, но мало ли…
Он прошел несколько метров по берегу, ближе к зарослям осоки, откуда послышался звук… плеск повторился, но уже тише.
— Эй… — тихо позвал он.
Из зарослей показалась маленькая детская головка в косынке.
Ребенок… Девчонка. Что она тут делает в такое время?
— Эй, не бойся… — сказал он, непонятно к чему. Все равно ведь не понимает.
— Я не боюсь, — неожиданно ответил тоненький высокий голосок на почти чистом немецком.
Соврала, конечно. Боится. Голос дрожит. А может просто замерзла.
Была поздняя весна. Вечера уже теплые, но вода-то не прогрелась, откуда. Сам Йохан плотнее запахивался в армейскую куртку, а она в тонкой сорочке, по плечи в ледяной воде.
— Выходи, простудишься, — он сделал шаг к берегу и протянул руку.
Она тоже шагнула, но от него, вглубь. А через мгновение вскрикнула и шлепнулась в воду.
В два прыжка он оказался рядом и рывком подхватил ее на руки.
Девчонка ничего не весила. Причину крика он сразу увидел — правая лодыжка разрезана.
Чем, интересно?
Да, какая разница, мало ли что могло оказаться в воде к третьему году войны.
Девчонка плакала и зажимала порез рукой, словно это могло помочь.
— Ты где живешь? — спросил Йохан.
Она кивнула на крайнюю маленькую избенку.
Прогулялся, полуночник?
Мало того, что теперь не выспишься, так еще и промок насквозь.
Потолки в избе были низенькие, и Йохану с его гренадерским ростом приходилось едва ли не пригибаться.
— Тише, глупая, — шикнул он на девчонку, которая все это время жалобно всхлипывала. — Перебудишь всех вокруг.
Он усадил ее на кровать и зажег свет.
Его предосторожность была напрасной, в избенке, кроме них, никого не было.
И совсем она не ребенок. Худая просто. Прозрачная почти. Глаза на пол-лица полные ужаса.
Она боязливо разжала пальцы, а потом снова схватилась за лодыжку, словно пытаясь скрыть то, на что не могла смотреть.
— Убери руки, — скомандовал Йохан.
Вся эта мышиная возня начинала ему надоедать. Нужно было вернуться, может, удалось бы хоть час подремать.
Девчонка покорно прижала ладонь к груди.
Он внимательно осмотрел ногу, а потом стянул с ее головы платок. Нащупав за пазухой плоскую фляжку, он щедро намочил косынку и прижал к порезу.
Она сдавленно заскулила и стиснула зубы.
Йохан поднял на нее глаза. Странное зрелище — словно фарфоровая статуэтка плачет. Ни красных глаз, ни покрасневшего носа, только слезы на кукольном личике.
— Я же балерина, — всхлипнула она. — Как же теперь…
-Кто ты? — Йохан почти добродушно усмехнулся. Ослышался, наверное.
Да они в эту глушь дня три тащились. Ни дорог, ни указателей. Ничего, хоть сколько-нибудь напоминающего цивилизацию. Тут руки по праздникам мыли. Какая балерина? Где она тут танцует? Смешно даже.
— Балерина, — уже спокойнее повторила она и отвела глаза.
Йохан проследил за ее взглядом, и увидел прямо у самого окна, на высоте метра от пола прибита небольшая палка, а в углу сложены три пары пуантов. Ну, дела…
Складывалось ощущение, что он нашел розовый куст в вечной мерзлоте.
Она снова заплакала.
Йохан аккуратно протер косынкой кровь, она отвернулась, чтобы не видеть.
Порез довольно глубокий, может, стоило и зашить. Но где и чем это делать? Кость цела — это главное.
— У тебя и партия любимая есть? — спросил он, чтобы как-то ее отвлечь.
— Есть. Сильфида…
Слезы на щеках еще блестели, но голос уже не дрожал.
— Вот как? Соблазнительница значит?
Девчонка смущенно порозовела. Хоть какая-то краска на фарфоровом лице.
Йохан тут же отметил, что румянец ей не шел. Все равно, что микеланджеловскую «Пьету» размалевать.
Девчонка набралась смелости и посмотрела на него в упор.
— Она же полюбила…
Он недоверчиво хмыкнул.
— Полюбила. И прикончила беднягу Джеймса.
— Как это? — недоуменно произнесла она. — Он же ее прикончил…
В самом деле. Простачок Джеймс, по недомыслию, первым загубил небесное создание, а уж потом и сам отошел в мир иной.
Йохан тщательно промыл рану.
— Это нестрашно — царапина. Будешь еще танцевать. И Сильфиду, и Одетту.
Йохан достал из-за пазухи перевязочный пакет и аккуратно перетянул голеностоп.
— Спасибо, — тихо произнесла она. — Я сейчас чаю согрею.
— Сиди, прима…
Йохан сам разжег в печи огонь, и поставил воду согреваться, а она тем временем перебралась к столу и стала что-то насыпать в пузатый заварной чайник.
Маленькую избенку наполнил пряный душистый аромат. Сушеная мелисса или мята, догадался он.
— Я еще не прима, я ведущая солистка, — ответила она, совсем успокоившись. Фраза, что с ногой ничего страшного не произошло, подействовала на нее ободряюще.
— Где же ты танцевала?
— В Москве. В Большом театре.
Он поверить не мог. Москва. Большой. Они сейчас на краю мира…
— Как ты тут оказалась?
Она снова опустила глаза.
— У меня оладьи есть и немного сметаны. Больше ничего.
Йохан снял мокрые ботинки и поставил их ближе к огню.
Он сидел напротив нее и изучающе вглядывался в хрупкую фигурку и аккуратные тонко прорисованные черты лица.
Балерина. И имя самое, что ни на есть, балетное — Анна.
Сюда она приехала перед самым началом войны, к бабушке. Получила письмо от соседки, что старушка совсем плоха. Девчонка все бросила и поехала на край земли. К единственному на этом свете родному человеку.
Родители ее погибли в железнодорожной катастрофе около Марьино. Анна тогда только поступила в училище. Наверное, оттуда и немецкий, решил Йохан, хотя в таких заведениях, вроде, логичнее было бы изучать французский. На нем весь балетный лексикон.
Но, оказалось, что язык девчонка выучила сама, в перерывах между классом и спектаклями. Зачитывалась немецкими героическими легендами. Где-то вычитала, что «Лебединое озеро», так безраздельно ассоциирующееся у всех с Чайковским, создано на основе старых немецких сказок.
Называли и точное произведение — «Украденное покрывало» Музеуса.
Она его нашла, прочла в оригинале и разочаровалась. В отличие от незадачливого Зигфрида, предприимчивый Фридберт оказался обычным ростовщиком, обманом получившим и девушку, и положение в обществе.
Кроме бабушки никого не осталось. Как только удавалось вырваться из театра, мигом мчалась к ней. Вот и в этот раз так вышло. И правильно сделала. Потом ни за что не простила бы себе, если бы бабушка умерла в одиночестве. Тут ее и застало известие о войне.
От подружки в письме узнала, что и училище и театр эвакуировали.
Что делать — непонятно, когда все это закончится — неизвестно. Чтобы не закостенеть и с ума не сойти, стала каждый день заниматься экзерсисом. По два — три часа. В деревне почти ни с кем не общалась. Разве что соседкой бабушки — Лидией Ивановной. Та, по-соседски, иногда приносила ей то банку молока, то корзину яблок.
Йохан привалился спиной к теплому боку печки и отпивал ароматный кипяток, сдобренный травами. Слушал и слушал тихий, журчащий голосок.
Маленькая… Светлая… Это было скорее ощущение — внутреннего света… Волосы у Анны были темно-русые, как у ее знаменитой тезки, и огромные карие глаза. Удивительные глаза. Темные, красивые, глубокие. В них не было ни затравленного звериного страха, ни открытой сжигающей ненависти. Только усталость и горечь.
Йохану вспомнилась Делла из «Волхвов» О. Генри. Делла распускала свои локоны — предмет их с Джимом общей гордости, и они укрывали ее хрупкую фигурку, словно плащом.
Анна тоже распустила волосы, чтобы высушить. Сейчас, когда она сидела за столом, пряди почти касались пола. Густые, блестящие. Как она с этим богатством здесь управляется? Вся его рота то и дело боролось со вшами.
С начала войны… Стало быть, она тут третий год? И верно, с ума сойдешь. Уж он бы сошел. Гораздо раньше.
Она рассказывала про класс, про выпускной экзамен, про первый спектакль. И Йохану казалось, что он снова в родном Мюнхене.
Он сам балет не жаловал, а вот мама любила, и, все-таки, затащила его на пару спектаклей.
Ему отчетливо помнился один из тех вечеров. Мама в вечернем платье. Отец в парадном кителе. Мюнхенский театр — величественный, торжественный.
Он ясно представил сидящую перед ним девушку в летящей шопенке, с белыми розочками в волосах.
— Что чувствуешь, когда впервые выходишь на сцену? — спросил он, неожиданно даже для самого себя.
Анна снисходительно улыбнулась.
— Что чувствуешь? Разве это объяснишь… Это можно только ощутить. Кажется, что вот сейчас оторвешься от земли и полетишь. Ты ведь еще не знаешь, как публика встретит. Только смолкает музыка, и на секунду наступает оглушающая тишина.
Всего секунду. Но ее нужно пережить. Тянется она мучительно долго. Сердце успевает остановиться. А потом слышишь аплодисменты и выдыхаешь.
Анна устало замолчала, а глаза ее снова заблестели.
Йохану вдруг до безумия захотелось взять ее за руку. Сжать в своей ладони тонкие озябшие пальцы.
Он даже выпустил из рук кружку, но сделать этого не решился.
Нужно было идти. Пока глупостей не наделал.
— Анна, — тихо произнес он, — я пойду, а ты попробуй поспать. С утра все кажется не таким ужасным.
Она подняла глаза и все так же снисходительно улыбнулась.
— Наверное…