ID работы: 9113555

шесть вечеров

Смешанная
PG-13
Завершён
17
Размер:
38 страниц, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник Скачать

je ne reconnais plus ni les murs, ni les rues qui ont vu ma jeunesse

Настройки текста

смотрите - звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней!

Сергея отпускают ранним утром, удостоверившись для начала, что на расстоянии километра к Заячьему острову не подобрался ни один журналист. — Сергей Петрович, — уточняет сопровождающий его охранник, — может, вам лодку до другого берега раздобыть? Мы мигом. Да и вода тишайшая, уже три дня как ветра нет вовсе. — Не надо, — Трубецкой натягивает на голову капюшон толстовки, которую сестра передала ему вместе с другими «вещами первой необходимости» (ну, или, по крайней мере, как она себе понимала эти слова). Увидеть бы сейчас себя со стороны — и ужаснуться. Увидеть бы еще ужас на лице Китри, когда она встретит его в этой толстовке, — и рассмеяться. И всё сразу станет как прежде. — Не надо, Виктор — повторяет он, замечая, что тот по-прежнему ждет удовлетворительного ответа на своё предложение, — я лучше пешком. Вспомню, как это. — И то верно, — без злой иронии улыбается Виктор. Не то, чтобы Трубецкой сознательно стремился в эти полгода свести знакомство со всеми служащими крепости, (скорее наоборот) — их добросердечное отношение к нему основывалось на ничем не объяснимой симпатии, и выражалось в редких, но точных проявлениях дружеской заботы о его благополучии. А может, сказывалось влияние имени — спасибо далекому предку, построившему этот бастион, где недостойный носитель его достойной фамилии вынужден был ожидать оглашения приговора. — Ну, не поминайте лихом, князь-батюшка. Даст Бог, не увидим вас больше. — Не князь больше, — поправляет его Трубецкой, на автомате, в качестве напоминания скорее себе, чем ему. — Береги себя, Виктор. Спасибо за всё. На Троицком с утра ни души — но подобное запустение вообще не редкость для летнего Петербурга. Кто не отбыл заграницу, еще в конце мая перебрался на дачи — в Петергоф или Сиверский. Но Китри всегда любила Царское село — и год за годом они снимали один и тот же дом в старой части города, и Сергей всегда повторял, что в будущем июне обязательно выкупит землю, и сделает, наконец, ремонт, и будет спорить с ней из-за каждой занавески, и в конце концов будет неизменно уступать. Какой уж теперь дом — хватило бы денег на билет из столицы в один конец. Официально ему предписано покинуть Петербург в течение 48 часов. Официально — не меньше, чем на 101 километр, но Бенкендорф ясно дал понять — лучше, если Сергей уедет как можно дальше. Затаиться и помалкивать. Декабрь показал, что в этом Трубецкому и так не было равных. До дома из крепости — практически рукой подать; с Дворцовой свернуть в Александровский сад — и по прямой до Галерной. Но отчего-то Сергей упрямо движется вперёд — пока ноги сами не приводят его к набережной Мойки. Здесь остается только взять вправо. Квартира Рылеевых — над главным офисом Российско-Американской компании. На фоне плотных занавесок тоскливым пятном светится горшок с засохшими красными колокольчиками. Значит, Наташа все-таки уехала. Кондратий говорил ему когда-то, что, случись непредвиденное, за его семьей присмотрит Пушкин. Каким образом вечно нуждающийся в деньгах журналист, не умеющий жить по средствам, никогда не успевающий вовремя заплатить по счетам, фантазер, бабник и без пяти минут алкоголик будет нести ответственность за чужих жену и ребенка, — в такие подробности Рылеев никогда не вдавался. Предполагалось, что дело это решенное, поскольку были у Кондратия с Александром никогда не произносимые вслух причины друг другу доверять. А всем, кому доверял Кондратий, доверяла и Наташа. Только Сергея она как-то сразу не полюбила. Оттого не сходилась и с Китри — вела себя вежливо, да и только. Для других Наташа была неутомимой хозяйкой всегда открытого для посещения дома. Для каждого она находила именно то, что ему или ей было необходимо — давала советы, уделяла время, оказывала помощь. За каждого она переживала, о каждом помнила, с каждым поддерживала отношения; знала адреса всех больниц и следственных изоляторов Петербурга, помнила наизусть номера телефонов каждого отделения полиции; и везде её помнили и узнавали, а потому, стоило жандармам явиться с приказом об аресте её мужа, Наташа отправилась прямиком в Зимний — самой первой из всех. Об этом ему рассказал сам император — Сергей тогда только не понял, зачем. — Что вы ответили ей? — спросил он, и Николай Павлович посмотрел на него так, будто Сергей провалился именно там, где тот намеревался его проверить. — То, что она желала услышать. После этого Сергей написал первое и единственное письмо жене. Написал сразу, без черновика, не испортив ни одного листка лишней мыслью. Прошло несколько месяцев, а Сергей по-прежнему помнил каждое слово наизусть. «Я жалею, разве что, об одном — что не смог остановиться раньше; может, тогда моё решение не приходить в тот день на Сенатскую смогло бы возвратить к жизни убитых, спасти заключенных от их участи». Если бы только он способен был что-то по-настоящему решать. Если бы Рылеев не испугался так сильно, что Пестель решится-таки уничтожить всех Романовых, или, что ещё страшнее, сделает это их руками; если бы не рискнул сыграть на опережение; если бы не выбрал Трубецкого в лидеры; если бы не ошибся в — каждом — своем выборе. Отпустят ли Рылеева теперь? Говорили, на допросах Пестель старался взять на себя как можно большую часть вины — не то благородство взыграло под гнетом обстоятельств, не то осознание собственной значимости выродилось в особую форму мученичества. Но даже его блестящий ум не способен был склеить воедино не поддающиеся никакому логическому объяснению обрывки произошедшего в декабре, чему Павел даже свидетелем не был. Склеивали всем миром — юристы и следователи, и зачастую противоречащие, одинаково мешавшие друг другу арестанты, — одни в попытке выставить в благоприятном свете себя, другие — друзей или близких. А еще мешали просители, зачастую мало представлявшие, за кого и о чем они просят. Одни обивали пороги в помощь сыновьям или племянникам, другие — мужьям сестер или дочерей. Всех этих дочерей с сестрами к тому же по очереди вызывали на допросы — и так же по очереди отпускали, даже Китри, от которой Сергей и не думал ничего скрывать с самого начала их отношений. За него просить было некому — родители умерли, братья ничем особым себя не проявили, родственники жены — пусть богачи, но без влиятельных связей. Его военная храбрость и гражданская трусость были единственными причинами, по которым император обратил на него особое внимание. — Моя жена обещала вашей, что вы будете живы и здоровы, — признался Николай во время одного из последних их разговоров, — а она привыкла сдерживать обещания. Каких сил стоило Александре Федоровне подобное обещание осталось между ними не произнесенным. Даже в крепости прознали о том, что с императрицей в день восстания случился удар — в себя она приходила так долго, что пошли разговоры о том, что во дворце уже заказывают новые платья по случаю очередного траура. В отличие от него, Рылеев был фигурой, по-настоящему известной в обществе. Поэт, пресловутая интеллигенция — головная боль любой российской власти, со связями в интеллектуальных кругах Америки, и сам Мордвинов за него готов поручиться, к тому же по службе безупречен. А может, в глазах дознавателей всё это как раз и делало его более опасным, как отсутствие у Трубецкого внятного представления о произошедшем делало его равнозначно бесполезным и для следствия, и для бывших товарищей? Если бы он не был таким трусом, кинулся бы в Неву еще на Троицком, и кончено. Даже от квартиры Рылеева до детского дома Китри, где они поселились после свадьбы, недостаточное расстояние, чтобы успеть подготовиться к тому, что ждёт его дома. Когда его пришли арестовывать, взять с собой ключи он как-то и не додумался. Оставалось надеяться, что, если Китри все-таки решила уйти, в доме остался хотя бы кто-то из слуг. Должен же он был выплатить им жалование за все прошедшие месяцы. Дверь ему открывает младшая сестра Китри, и из нарастающего за её спиной шума Сергей заключает, что дом переполнен народом. — Мы не ждали тебя сегодня, — без обиняков заявляет Зинаида, и по её лицу невозможно догадаться, рады ли ему здесь вообще, или за чемоданами лучше отправиться к черному входу. Сергей так и отвечает ей — в конце концов, если у неё выдалось непростое утро, у него не было простого дня на протяжении последних шести месяцев. — Да заходи уже, — вздыхает она, пропуская его в холл. — Только матери на глаза не попадайся — примется плакать. Подожди, я ей кофе сначала сделаю. Старшая наверху, в спальне. Это вам в тюрьме одежду выдавали? — Сестры подарок. — Никогда не понимала её чувства юмора, — цокает языком Зинаида. — Ну, заодно и переоденешься. В таком виде завтракать не приходи. Сам на себя не похож. Сергей пытается вспомнить, что значит быть похожим на себя. Словно вода в пустыне мгновенно уходит в песок, образ его, прежнего, рассеивается, — достаточно лишь направить луч солнечного света в его сторону, чтобы понять, что его как такового и не было никогда. Чем он может определить себя? Любовью достойнейшей из женщин, не заслужившей подобного мужа? Преданностью членов семьи, и родной-то ему по сути не являющейся? Доверием людей, над чьими ожиданиями он так беззастенчиво надругался? Пролитой под Лейпцигом кровью, обернувшейся для него не только утратой здоровья, но и в будущем утратой веры во всё, что казалось единственно правильным и ценным в его жизни? Личным отношением императора, который предал его убеждения, — и тогда Сергей в ответ чуть не предал его семью? До спальни он так и не доходит — обессилевший, сползает по стенке прямо в коридоре, голову прячет между коленями. Когда с трудом сдерживаемый крик перерастает в вой, рядом распахивается и сразу же хлопает дверь. — Катя! — кричит София, самая младшая из сестер, и немедленно ударяется в слезы, дергает Сергея за рукав, будто тянет за собой поломанную куклу. Кажется, не проходит и секунды, как их окружают остальные — Сергей слышит их голоса сквозь такой плотный туман, будто он заблудился в нём навсегда, а это всё — одни только миражи, отголоски жизни, которой больше нет, и не будет никогда. — София, иди вниз. — Но… — Зина, уведи всех. — Воды? — У меня есть. Идите, не мешайте мне. — Я собрала, что ты просила. — Серёженька… — Мама, вы только мешаете. Уходите все. Зина, сложи теплые вещи. Возьми отцовский чемодан. — Все? — Только новые. — Сделаем. Ну, чего вы все тут столпились, лестницу давно не чинили? Не выдержит же. Мама, звонили к завтраку. Софи, arrête de pleurer. C’est intolérablement*. Тонкая, холодная рука опускается Сергею на голову; ведёт по щеке; берет его ладонь в свои. Он следует за ней, едва замечая, как Китри закрывает за ними дверь; как усаживает его на незастланную постель; как помогает снять эту невыносимо неудобную толстовку. — Сам это сожжешь или мне доверяешь? — спрашивает Китри, и только вздыхает, когда Сергей молчит в ответ, не находя в себе ни слов, ни смелости их произнести. — Постричь бы тебя, — бормочет она себе под нос, по привычке, — так она поступает всегда, когда ей кажется, что Сергею неинтересны её мысли. Сергей хочет закричать, еще раз, лишь бы она говорила только с ним, лишь бы смотрела только на него, — но у него уже ни на что не хватает сил. — Не знаю, успеем ли. Попробую записать тебя на завтрашнее утро. Поезд, правда, уходит только вечером, но еще ведь столько дел. Сестра твоя все еще в городе, надо и с ней как-то увидеться. Позову их сегодня, ладно? Сергею кажется, что Китри каким-то чужым, незнакомым языком объясняет ему что-то про чужую, незнакомую жизнь, и ни к чему действительно происходящему с ними это не имеет никакого отношения. Он силится отыскать смысл в её словах, но только теряется сильнее, будто не помнит, кто он и как здесь оказался, будто шел совсем другой дорогой, а попал в этот дом, где его принимают так, будто ничего в последние месяцы и не произошло, будто он только с час назад вышел на прогулку, и вот уже вернулся к завтраку, а впереди у них — долгая, наполненная событиями жизнь, спокойная, размеренная, самая обыкновенная и ничем не примечательная, жизнь, которую он, конечно, не заслужил, поэтому никогда не сможет прожить. — Серёж, — просит Китри, присаживаясь на другой конец кровати. — Что ты хочешь, чтобы я сделала? Ну, хочешь, я уйду? Хочешь, не поеду с тобой? Ты видеть меня не хочешь? Ты просто не писал ничего, и когда мне сказали, что будет всего 48 часов… — Поезд? — наконец переспрашивает Сергей, отдаленно осознавая, что реагирует слишком медленно, но Китри ухватывается за обострение его внимания, как утопающий за соломинку в неостановимом потоке. — Разумеется, о том, чтобы выехать заграницу речи идти не может, хотя я просила императора, чтобы он дал нам поселиться у отца в Париже. Сестра твоя предлагала отправиться с ней в Москву, но, честно тебе скажу, разумно ли это? Этот её развод, кажется, никогда толком не совершится, и что мы там будем делать, вечно в положении бедных родственников? Я тут повстречала Мэри — Волконские, ну, те на всё готовы пойти, лишь бы упрятать их с Сержем как можно дальше. Они отправляются в Иркутск, и я подумала — знаю, вы не в лучших с ним отношениях, да и мы не то, чтобы подруги, но не поехать ли и нам? Поезд отправляется каждый день, точнее, вечер, а у нас всего-то двое суток, вот я и начала уже собирать вещи — но решать, конечно, тебе. Просто подумай об этом, ладно? По крайней мере, до обеда. — Значит, Волконского тоже отпустили? — Они ждут его со дня на день, — догадываясь, о чем он спросит дальше, Китри отвечает на все возможные вопросы сама: — Грибоедова трогать не стали — возвращают в Тифлис. Пушкина тоже — допросили и выпустили сразу, недавно снова уехал в Михайловское. За Кондратия он просил императора лично, как и за Пущина, — но будет суд, и ничего ещё не ясно. Каховского, разумеется, посадят за убийство Милорадовича, Оболенского — за соучастие. Орловы уехали к себе под Калугу — со службы его, конечно, уволили, но делу ход не дали. Говорят, братья Бестужевы тоже покинули столицу, и Элен с ними. — А Михаил? Китри вздыхает, чуть отворачивается к окну — так, чтобы Сергей не видел её лица. От этого жеста веет неприятным, леденящим узнаванием — как часто она вот так прятала от него свои слезы? Как часто он действительно не замечал, что происходит у неё в голове? — Император выслал его из страны, — безвольно опущенные плечи вздрагивают, но голос — ровный, осторожный, ничем себя не выдаёт. — Его вывезли в Париж. Ни с кем не дали встретиться, да и общаться впредь тоже запретили. Постепенно, смысл её слов оседает в его сознании накипью неистребимого понимания, что, как он ни старайся что-то исправить, ничто уже не будет как прежде. Нет ни возврата, ни исправления, ни отпущения, ни замаливания грехов, и, самое страшное, поступи он тогда, в декабре, иначе, — ничего не было бы по-другому. Всё всегда должно было закончиться именно так. Всё было известно заранее, и то, что он выберет отступить в сторону, было предрешено, так же, как и то, что одним суждено быть вместе, так же, как и то, что другим суждено никогда больше не встретиться друг с другом. — Император мог бы… — Ты, конечно, не знаешь, — перебивает его Китри. Против окна её силуэт словно вычерчен сплошной черной линией, и глаза, и губы прорисованы тем же цветом — цветом скорби, цветом невосполнимой потери — юности ли? Невинности ли? Бесстрашия? — Первым — буквально на следующий день после восстания — из страны уехал Муравьев-Апостол с дочерьми. Не остался даже на похороны младшего сына, можешь представить? Поль ведь застрелился — он, видимо, решил, что Сергей погиб, и когда других стали арестовывать… Всем пришлось заниматься Никите. Когда я вернулась в Петербург, он и рассказал мне, что случилось. Господи, Серёжа… — Трубецкой находит её руку поверх покрывала, и она сжимает его ладонь до боли, но и этого недостаточно, чтобы забрать у неё тот ужас, который ей пришлось пережить в одиночестве. Разумеется, он едет к Сергею. Надевает свежевыглаженную рубашку, светло-серый летний костюм в полоску — брюки приходится затянуть ремнем, пуговицы пиджака расстегнуть, чтобы не слишком бросалось в глаза, насколько ему стала велика сшитая всего года назад на заказ одежда. На всём протяжении Петергофской дороги ему не встречается ни одной машины. Причина открывается только на съезде к Больнице Всех Скорбящих Радости, когда его останавливают два бронированных джипа. Проверять документы здесь никто не собирается. О том, что он направляется в их сторону, эти люди, кажется, знали с той минуты, когда он решил выйти из дома. — Сергей Петрович, — приветствует, приближаясь, один из них, и Трубецкой узнает ротмистра собственного Преображенского полка. — Заезжайте сразу во внутренний двор — с черного входа быстрее. За машину не беспокойтесь, мы проследим. Для императора охраны слишком мало — значит, кто-то из семьи. Мария Федоровна, кажется, покровительствовала и этому лечебному заведению тоже, но в принципе не осталось от Петербурга до Москвы таких учреждений, которые вдовствующая императрица обошла бы своим вниманием. Сергей глушит двигатель. Его встречают на пороге — медсестра в очевидно неудобном, длинном, не по погоде теплом платье — только потом Сергей понимает, что всё это жизненно необходимые условия пребывания в таком насквозь промерзшем помещении. — Вы Трубецкой? — уточняет она, то ли из вежливости, то ли от того, что природа её деятельности не оставляет лишнего времени на то, чтобы смотреть новостные выпуски хотя бы по вечерам. — Никита Михайлович звонил, предупреждал, что вы заедете. Я провожу. Вас уже ждут. В глубине души Сергей ожидает увидеть вторую Петропавловку — бесконечные лабиринты переходов и лестниц, закоулков и тупиков, разобраться в которых давно уже не возможно без подробнейшей карты, если такая вообще у кого-то ещё сохранилась. Но всё оказывается в точности до наоборот — прямые коридоры, светлые стены, широкие окна — неестественное умиротворение антуража в противовес непрекращающемуся гулу отчаяния, складывающемуся из множества личных историй неизлечимой боли, криков, слёз, завываний, угроз. Они поднимаются на второй этаж, где его оставляют перед дверью, ведущей на галёрку. В самом углу, облокотившись на перила, подперев подбородок кулаком, императрица Александра Фёдоровна, смотрит, не мигая, вниз, на разворачивающийся перед её глазами хаос изломанных жизней. Когда Трубецкой подходит, она ведёт ладонью, будто царевна из сказки, указывающая добру молодцу верный путь. И правда, без её подсказки он бы справился не сразу. С тех пор, как он видел Муравьева-Апостола в последний раз, сам он, безусловно, несколько изменился — но можно ли здесь вообще говорить о каких-то сравнениях? Трубецкой не узнает его вовсе — постаревшего на пять, а то и на десять лет, коротко остриженного, выцветшего до туманной, разреженной серости. Пустой взгляд, пустые движения, — пустое, пустое, это только сон. Этого не может быть. Он явно произносит последнее вслух — Александра чуть поворачивает к нему голову, но не меняет направления взгляда. Так же часто делает её муж — интересно, кто из них подсмотрел у другого такую привычку? — Мне жаль, — говорит она с вежливой, искренней теплотой. Трубецкой помнит её голос другим -более наполненным, более живым. Только теперь он обращает внимание на то, что и она сама скорее походит на тех, от чьих взглядов они скрываются здесь, наверху. — Я знаю, он был вашим другом. — Товарищем, — поправляет Трубецкой. У Муравьева было предостаточно друзей — в отличие от него самого, — и вряд ли он когда-то входил в их круг. — Всё же, вас многое связывало, — она тактично обходит стороной болезненный для них обоих факт, что речь идет о предполагаемой гибели — её и её семьи. — Мы говорили с вашей женой. Вы ведь уезжаете. Никита Михайлович тоже должен покинуть Петербург. Кто-то должен за ним присмотреть. Медсестра — кажется, та самая, что привела его сюда — протягивает Муравьеву квадратный листок бумаги зелёного цвета. Показывает что-то руками — медленными, осмысленными, аккуратными жестами. — Зачем вам это? — спрашивает Трубецкой. — У вас ведь пока нет детей? Сергей с упорством повторяет — складывает пополам (безуспешно), выравнивает (криво), загибает углы. Трубецкой коротко — согласно — кивает. — Четверо, — напоминает Александра, но, разумеется, нет такого человека в империи, который не знал бы, что у императора — наследник и трое дочерей. — Ника, конечно, хочет еще сыновей, ну, а я? Я была сильно больна после всего — вы, должно быть, слышали. Как по-вашему, что хуже — бояться, что некому будет позаботиться о твоих детях, если с тобой что-нибудь случится, или что с ними может случиться что-то, что ты не в силах предотвратить? — Хуже всего самому стать причиной того, что произошло с твоим ребенком. — Вы имеете в виду Ивана Матвеевича? — на короткий миг лицо её становится разочарованным, даже рассерженным, будто невероятной силы злость проскальзывает в каждой черте — проскальзывает и исчезает, уступая место маске царского милосердного всепрощения. — Я только надеюсь, что, куда бы он ни поехал, в какое бы общество не стремился войти, — все будут помнить о том, что он сделал. И чего не сделал. Ему не простят. Такое не должно прощаться. — А если он захочет вернуться в Россию? — Этого не допустят. — Тогда чем его положение отличается от того наказания, которое избрали для Бестужева-Рюмина? Александра отворачивается, опускает глаза. Один из пациентов переворачивает пластинку, ставит иглу на самый краешек винилового диска. По первым нотам Трубецкой узнает концерт Мендельсона для скрипки с оркестром — его играли в Париже в тот вечер, когда их познакомили с Китри. — Вы так и не поняли. Милосердие важнее справедливости. — Разве это милосердно — лишать кого-то возможности разделить страдания любимого человека? — Подобно тому, как ваша жена готова разделить ваши страдания? В подобном сравнении нет ничего честного, и она это знает — Сергей видит это в самой глубине её чуть прищуренных глаз, безжалостных в той типично немецкой скрупулезности, с которой она препарирует его душу. Она не спрашивает, — да ей и не нужно спрашивать, чтобы понимать ответ — способен ли сам Трубецкой на подобную жертву. — По сравнению с другими я помилован незаслуженно. — А вам что, хотелось, чтобы мой муж приговорил вас к смерти? — на защиту Николая она встает со всей жестокостью, на какую только способно это хрупкое, измученное болезнью, израненное страхами тело, которое наверняка держится за эту землю последним, необъяснимым усилием воли. — Вы ведь не мученик, князь. Не нужно заигрываться. Если бы вы были к этому действительно готовы — вы бы тоже тогда вышли на площадь. А теперь люди запомнят вашу осторожность. Разве этого наказания вам недостаточно? — Вы тоже считаете меня предателем? Она — милосердно — качает головой. Возможно, ей жаль его в эту минуту — но отчего-то эта жалость не уязвляет его вездесущую, разрушительную гордыню. Отчего-то эта жалость совсем незнакомой женщины нужна ему больше, чем осторожная, удушающая забота его собственной семьи. — Я вижу вас, Сергей Петрович, — и он верит каждому её слову, — вас ведь таких — сотни по всей стране, и десятки сейчас в крепости. Победители Наполеона. Покорители Европы. Словно мундир, сшитый по одной мерке, — достаточно надеть его, и каждый мнит себя императором Александром. Каждый — хозяин собственной судьбы. И среди них вы — привыкший, чтобы на вас обращали внимание. Но совершенно не способный на поступок. Согласитесь, уметь геройствовать на войне — совсем не то, что в обычной жизни. И вы ненавидите себя за это, но только ведь это — такой же недостаток, как и достоинство. Это уберегло вашу жену от большого горя. Разве этого недостаточно? Трубецкой думает о причине, которая привела их сегодня сюда. Думает о том, что вряд ли они когда-нибудь еще увидят друг друга — не просто смогут побеседовать наедине, а вообще пересечься в одном пространстве, бросить взгляд, говорящий лишь на им двоим понятном языке, означающий, что ни одно сказанное здесь слово по-прежнему не забыто. Думает о том, что, если Александре придется выполнять свое обещание, она должна знать всё, что ему известно о Сергее. Это было бы важно для Китри. Это было бы важно для Михаила. — В Париже ему нагадали, что умирать он будет дольше, чем жить, — он и сам не знает, почему в первую очередь ему вспоминается именно эта история. — Он часто рассказывал об этом, многим рассказывал. Смеялся ещё. Трубецкой не сомневается, что она поймет, насколько это характеризует Сергея. Как он старался жить, не страшась смерти. Как страх смерти сковывал каждое его действие, каждое принятое решение, каждое сказанное слово. Только теперь он понимает, насколько важным для Сергея стало то, что рядом с ним оказался такой человек, как Бестужев-Рюмин. Человек, который никогда не ошибался, — потому что прежде всего выжидал, наблюдал, слушал и прислушивался, и только затем — выбирал, и выбрал именно Сергея, и никому теперь не узнать — было ли это тщательно продуманным решением, или тщетной попыткой побороть собственный рассудок, и не важно, что из этого было более ценным, ведь ценен сам факт совершенного выбора. Насколько важным стало то, что Михаил одаривал его собственной смелостью — и хотя бы на тот короткий, промелькнувший всполохом событий год Сергей с его блестящим, недооцененным, нерастраченным умом стал лучше, важнее, вернее каждого из них. — Была ведь еще какая-то история про Бонапарта? — продолжает за него Александра, и Трубецкой благодарен ей за правильную, вовремя поданную реплику. Он продолжает: — Верно. Якобы император указал на самого одаренного мальчика в лицее, сказав, что желал бы себе такого сына. Сергей потом неизменно повторял, что не хотел бы иметь такого отца. У него было много хороших качеств. Но не думаю, что он был во всем до конца честен. Точно не в этом. В мечтах он наверняка представлял себя новым властелином мира — разумеется, более благородной его версией. Многие боялись, что его сгубит гордыня. А оказалось достаточно тяжелого сотрясения мозга. — Думаю, важно не то, хотел ли он такого отца, — видно, насколько Александра озадачена собственным вопросом, насколько ей хочется найти на него ответ — но для этого у неё никогда не будет достаточно знаний. Достаточно опыта. — А то, стал бы он для него лучшим отцом? Трубецкой закрывает глаза. Отчего-то он представляет себе вовсе не Люксембургский дворец — а обычный больничный сад, с разросшимися, неухоженными деревьями, сорными цветами по краям пылящих под ногами дорожек. Он представляет себе Сергея — таким, каким тот пришел к ним когда-то вечером, перед отъездом Китри, храбрящимся и вместе с тем напуганным, и абсолютно живым, от одного только осознания собственной неуязвимости, собственного бессмертии, собственной юности — юности, которая никогда теперь не закончится. Он представляет себе, как Сергей обернется на звук шагов, воспроизводит до мельчайших деталей в своей голове то, как будет выглядеть его улыбка, когда он увидит, как в предрассветной дымке проступают черты людей, которые делали его счастливым. — А не имею любви, — цитирует Трубецкой, — то я ничто. — Мне жаль, — повторяет Александра, и однажды, этих слов будет достаточно, чтобы он смог себя простить. Трубецкой не знает, сколько ему придется ждать. Он только знает: когда они снова все соберутся вместе — каждый его неверный поступок, каждое несказанное слово — всё будет забыто. На приборной панели его машины, когда он собирается возвращаться домой, — сложенный из зелёного бумажного квадрата журавлик. Складки его чуть измятых, нескладных, разной длины крыльев всё ещё хранят тепло рук человека, для которого это ожидание продлится всего один день. Прежде, чем спрятать поделку в карман пиджака, Трубецкой крепко сжимает её между пальцев. Пристегивается и выжимает газ. * Софи, хватит плакать. Это невыносимо.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.