***
Томас входит в зал, где зарождается праздник, отчего-то ощущая, как ускоряется пульс. Теперь он понимает, что долго не показывался на ужинах и скромных вечерах, когда вокруг импровизированного ринга делают копеечные ставки на товарищей, играют в карты и обсуждают последние новости. Затворник — вот кем он стал по собственной прихоти. Несмотря на прозрение, Томасу совсем не хочется оказаться в центре внимания. Он, словно не желая попадаться на пути Китобоев, стаскивающих столы и ящики в центр, проскальзывает мимо, к дальней от входа стене. Только прислонившись к ней, он чувствует, как находит необходимую сейчас моральную опору. Однако уединение посреди людного сборища не может длиться долго. Клеон видит его издалека и тут же ощеривается искренней улыбкой. Томас вежливо кивает ему в ответ, в тайне надеясь, что молодой китобой удовлетворится этим, но Клеон уже ведет своих товарищей к Тому, на ходу возбужденно и громко твердя: — Я говорил, говорил, что он придет! Эх, нужно было на спор, купил бы себе новую перевязь. Клеон никогда не умел заткнуться вовремя, и отражение этого факта Томас читает на лицах окружившей их смущенной братии. Томаса такая реакция не обижает, но настораживает. Он давно почувствовал, что после ранения что-то в его отношениях с остальными Китобоями не складывается, и то, что сейчас на него пялятся как на диковинного зверя с Пандуссии — прямое тому подтверждение. Томас тоже не из робких, он товарищей по банде не боится, и открыто смотрит на всех в ответ. Неловкость становится почти осязаемой. Положение спасает заглянувшая на огонек Билли, которая не желает вникать в атмосферу, разгоняет всех заниматься подготовкой, а Томаса игнорирует, как игнорирует с момента их памятного разговора перед кабинетом Дауда. Томас остается со своими сомнениями один на один. — Они просто отвыкли. Марк появляется бесшумно. Он редкий гость там, где количество человек превышает троих (лазарет — исключение). Для него естественно никогда не встревать в самую гущу событий; возможно, он видит те же самые качества в Томасе, а потому нарушает свои привычки, чтобы разделить одиночество с кем-то близким по духу. Он смотрит на Томаса как на пациента. Его профессиональный взгляд выделяет основные симптомы — рассеянность, расфокусированный взгляд, чересчур прямую осанку и напряжение в плечах, плотно сомкнутые губы. Диагноз однозначен, и Марк, чувствующий к Томасу легкую симпатию, приступает к лечению: — Когда кто-то пропадает из их поля зрения больше, чем на пару недель, они начинают чувствовать себя неловко в его компании. Иными словами, — Марк усмехается, — подожди. Сейчас они выпьют, и ты снова будешь принят за своего. Марк говорит это, опираясь на свой опыт. Среди Китобоев он давно прослыл отшельником, о нем вспоминают только в случае необходимости, и он принял это как данность. Томаса задевают слова Марка, пусть он в этом никогда не признается. Китобои обязаны ему быстрыми поставками, полными ящиками дымовых гранат и консервов. Он не «за своего», он свой, и стал им раньше многих, он все еще жив и трудоспособен, он работает наравне со всеми. И все-таки Марк прав. То, как отводят глаза другие Китобои, когда ловят его взгляд, как понижают голос, когда проходят мимо — все это открытое выказывание недоверия. Но оно пройдет, если Томас приложит усилия. Назло себе и всем окружающим, Томас никаких усилий проявлять не хочет — его новая жизнь полностью его устраивает.***
Вечер тянется, Китобои расслабляются все больше и больше, как и предсказывал Марк. Особо дружелюбные, набравшись по гланды жидкой храбрости, лезут к Томасу сами с грубоватыми похлопываниями по спине и вялым: «тебя давно не было, дружище, не пропадай так больше». Томас отвечает улыбками да неоднозначными междометиями. Он совсем запутался. Чувство двустороннего отвращения — к себе и к соратникам — глушит всякое желание отпустить детскую обиду. И чем шире набравшиеся старики-Китобои распахивают ему свои души, делясь, как расправились с его последней (фатальной) целью, как задерживались у двери в лазарет, в комнату, в кабинет Дауда, тем усиливается мерзостное, склизкое чувство под ребрами, тем сложнее становится дышать. В какой-то момент Томас понимает: с него хватит. Ему едва хватает сил дослушать Рульфио, всегда относящегося к нему с особо настырным менторством; Томас сбегает, когда Рульфио начинает свой рассказ по новой. Пробраться мимо разморенных братьев не сложно — Томас не потерял былой сноровки. Он мечтает о горьком весеннем воздухе, ночном небе — в городском дыму редко видны звезды — и огнях недалекого Дануолла. Тишина стала ему привычнее гомона знакомых голосов. Он не отвык от людей — он часто работал в присутствии Мастера, периодически проводил время с патрульными, уточняя списки поставок. Может быть, он навестит их сейчас — поддержит тех, кому не повезло остаться на постах во время праздника. Но пока вперед и вверх, на крыши, чтобы дать себе паузу для размышлений. Став штабным работником, Томас, стоило ему поправиться настолько, что Марк перестал звать его в лазарет для осмотра, заставлял себя двигаться. Осторожно, но настойчиво, он разгонял гнетущую его слабость в мышцах, чтобы не обрюзгнуть и не забыться. Марк, всегда все знающий, его старания оценил, запретил только брать в руки что-то тяжелее рюмки. Так Томас в редкое свободное время начал заново для себя исследовать Радшор, проникся новой любовью к скользкой черепице крыш, дымоходам и конькам. Осторожный и мало доверяющий себе, он взбирался туда подолгу, превращая сам процесс подъема в медитацию, приводящую в порядок не только тело, но и душу. Иногда наверху он встречал Мастера; обычно перед рассветом, когда порядочным секретарям нужно было спать, чтобы утром не клевать носом за конторкой. Томас взбирался на крышу, замирал словно ученик, застуканный ночью в кладовой, а внутри у него бурлило шкодливое возбуждение и всепоглощающее восхищение статной фигуре на фоне мглисто-серого неба. Говорили они редко. Мастер возвращался с заданий, в его жестах читалась усталость, и он, скользнув взглядом по застывшему Томасу, благосклонно кивал ему в знак приветствия. — Томас. У Тома язык прирастал к небу каждый безднов раз, но он выпрямлялся, кивал, исполненный уважения: — Мастер. И на этом они расходились; Дауд — к себе, Томас — к теплым трубам дымоходов, у которых проводил еще несколько часов, с жестоким остервенением копаясь в себе. Сегодня все должно было пойти по-старому, привычному ему сценарию. Но чем выше взбирался Томас, тем четче формировалась мысль — проблема вовсе не в Китобоях. И от этого становилось тошно, а осклизлость в брюхе начинала ворочаться с удвоенной силой. У дымоходов мысль формируется окончательно: виновным в ситуации был он: его отчуждение, замкнутость, его раздраженность миролюбивыми жестами. Если изолироваться от контакта с близкими людьми на долгое время, смущение от встречи перерастет в бессильное раздражение. Вот только Томас не знает, что с этим раздражением делать. Где-то внизу раздается веселый пьяный крик Марко. Его тут же подхватывают еще несколько голосов, бессвязный вой становится застольной песней о пьяном китобое. Томас поджимает губы, облокачивается головой на теплый, пахнущий золой и давно не чищенный дымоход, прикрывает глаза. Только и остается, что тихо, себе под нос, подпевать товарищам внизу. — Мог бы присоединиться. Томас вздрагивает. Он узнает этот голос из сотен других. Мастер стоит над ним, его лицо освещает тлеющая сигарета, поэтому Томас может сказать — Мастер на него не смотрит. Он считывает перемигивающееся сигнальные огни с дальних постов, прячет руки в карманах, потому что мерзнет (Мастер в этом никогда не признается, но Томас знает), но говорит точно с Томасом, которому краска заливает лицо. — Мои глубочайшие извинения, Мастер, я- — Вы связаны. Раздражение пройдет, если не будешь сосредотачиваться только на нем. Томас моргает. Мастер знает. Бездна, конечно, он знает, потому что он Мастер, и он всегда все чувствует. Томас сглатывает, не зная, что сказать в ответ. Что-то подсказывает: сейчас нужно убираться, следовать не прямому приказу быть с Китобоями и держать собственное раздражение в узде, пусть это выше его сил прямо сейчас. Томас еразает, опирается на здоровую ногу, чтобы подняться. — Если совсем невмоготу, дай себе паузу. Придет со временем. Ничего отличного от мышечной формы. Теперь Мастер смотрит на него, он это чувствует дырявой, латанной шкурой. Томасу бы разочароваться в том, как легко его можно читать, но он слушает Мастера затаив дыхание. Обычно молчаливый, он чувствует необходимость сказать что-то, а потому прочищает в миг севшее горло: — Я останусь. Ненадолго. Потом вернусь. Если вы позволите. Дауд фыркает. — Это не моя крыша. Оставайся сколько нужно. В его интонации Томас чувствует удовлетворение — он сделал правильный выбор. Его мысли находят подтверждение почти мгновенно: под носом оказывается душистая сигаретная пачка (словно подачка хорошему волкодаву), Томас бормочет благодарности и тянет из нее наугад, потому что отказывать Мастеру нельзя. То, что Дауд заметил его новую привычку, делает дым слаще, а процесс несравнимо приятнее. Они молча курят, каждый погруженный в свои мысли. Момент, когда Дауд вынимает из кармана вторую руку, Томас не видит — слышит, как шуршит ткань макинтоша. А в момент, когда Мастер целенаправленно (люди его умений не промахиваются просто так) проводит тяжелой мозолистой ладонью по его голове, Томас забывает дышать, замирает, едва не роняя сигарету. Касание горит где-то в районе макушки, пульсирует и печет, как пекло его раны, но от этого он получает неправильный собачий кайф. Уши краснеют, Томас изворачивается, запрокидывает голову вверх, чтобы посмотреть на своего идола, но внимание Мастера снова сосредоточено на сигнальных огнях. Только уголок губ искривляется в едва заметной усмешке. Впервые Томас узнает, что такое любовь, благодаря двум сломанным ребрам, раздробленным пальцам на правой руке и плохой ране от офицерского клинка на левом плече. Впервые Томас узнает, что такое любовь, благодаря своим не в меру разговорчивым сообщникам, крышам и сигаретам, которые он все-таки таскал из пачки Мастера.