в этом городе ничего не имеет значения
18 марта 2020 г. в 13:37
Бакалавр рискнул сказать вслух:
— Либо меня спасёт чудо, либо убьёт чума.
И устало, с кривой полуулыбкой добавил:
— Надо же, какие глупости говорю. Заткнись, Бурах, я обойдусь без твоих комментариев.
— Я молчу, ойнон.
— Молчи потише. Мой мозг уже взрывается.
В доме Евы пахло полынью и давно истлевшими фруктами. Это, без сомнений, мерзкое сочетание. Дурманящее, ненормальное. Воздух всегда был перемазан степной травой и гнилыми мыслями, а сейчас он как никогда прежде вспарывал грудную клетку. В позвоночнике ютилась скользкая бритва. В желудке — скальпель. Больно было просто думать, поэтому Данковский не позволял себе курить.
Он не хотел сойти с ума от сочетания траурного сплина, мора и пепла.
— Кровь тебе к лицу, — заметил (зачем-то) Бурах.
— О, — Данковский отрешённо потёр подбородок, на котором засыхали бруснично-красные пятна. Кровь бандитов. Или заражённых. Ему уже сложно было вспомнить, что кому принадлежало. — Она не моя.
— Ещё бы.
Он закурил вторую и опустил голову, до которой молниеносно донеслась бритва. В висках стреляло. Данковский выплюнул дым в окно, уставился на октябрьский мир. И вдруг с удивлением спросил у себя: «Больно? Тебе правда больно, Бакалавр?» Его разум неистово сгорал в болезнях и полыни. Это нехорошо. Ум для Данковского — величайший приз всей жизни, и он тут же проглотит горячую пулю, если его потеряет.
Вернее не если, а когда.
И раз ему так больно, значит, что-то менялось.
Бурах сидел на кровати, прижавшись спиной к стене. Тоже курил. Честно говоря, это он принёс сигареты в руки Данковского. Странное действие, наполненное бессмыслицей и чудны́м перемирием.
— Скажи, ты ждёшь зиму, ойнон?
— Ты невыносим, — он поморщился. — Я жду результата двенадцатого дня, мне нет дела до времени года.
— Зря. Зимой здесь особенно красиво. Не видно, как всё умирает. Тебе бы понравилось.
— Почему?
— Зима останавливает гибель, а ты танатолог. Трава в степи становится бессмертной, люди перестают выгрызать друг другу глотки. Так выглядит красота. Мор отнял её, но я всё исправлю.
— Ты не справишься, — устало, до отчаянного слабо покачал головой Данковский. Почувствовал на лице внимательный взгляд. — Никто не справится. Иногда я серьёзно думаю, что всё это — одна сплошная шутка над нами. Ошибка.
Бурах смело ответил:
— В своих ошибках я иду напролом. До конца. Я закрою все двери, и Шабнак-Адыр не увидит, где я окажусь.
Данковский потёр бровь, конец которой надвое раскалывался из-за царапины. Бросил:
— Ты слишком честный, Бурах. Отвратительно. Я отвык от подобного. Персонально для тебя нужно ввести мораторий на всякое откровение.
На языке танцевал привкус смерти — и так вышло, что у смерти острые зубы. Они похожи на ножницы. Или на двенадцатый день, который близился к концу. Данковский буквально чувствовал, как изо рта сочилась красная слюна, поэтому продолжал курить.
Обои в комнате Евы напоминали щёки в мерцающих язвах, на подоконнике лежал револьвер, а в воздухе пахло полынью и плохими фруктами.
Дом будто окостенел. Умер. И только Данковский всё ещё противился смерти.
Возможно, зима — это не так уж и паршиво.
— Эй, ойнон, — глаза Бураха мигнули волчьим блеском, зрачки были расширены, — ты много думаешь о причинах своих поступков?
— Да, — честно признался Данковский.
— Это вредно.
— Я давно понял, что сам для себя являюсь объектом исследования.
— Бездушный, — хмыкнул Бурах.
— Бездушный, — согласился Данковский. — Пока я не приехал в Город-на-Горхоне, я даже подумать не мог, что душа мне когда-нибудь понадобится. Я давно вылепил из неё разум, а душа и разум никогда не сольются в симбиозе. Только не говори мне, что это ошибка. Ты мясник, твоё мнение ничего для меня не значит.
— В своих ошибках я иду до конца, — повторил Бурах, поднявшись и приблизившись к окну. От него веяло теплом и честностью. — И ты, видимо, тоже.
Данковский смотрел на Бураха не отрываясь.
«В чём дело, Бакалавр? Почему ты смотришь?»
Наверное, всё дело в мутных бликах, которые переливались в глазах Бураха. Они такие живые. И сумасшедше, катастрофически чистые. Детские, что ли. Зрачки Бураха напоминали булавки, зрачки Данковского — блюдца, а противоположности притягиваются, верно?
— Людских ошибок не существует, — сказал Данковский, медленно отвернувшись. — Есть лишь выборы и их последствия.
— А что делать с предназначением?
— Я не фаталист, не могу ответить.
— Тогда скажу я — мир просто нас дурачит. А что делаем мы? Скажу ещё раз — идём до конца.
Бурах ему улыбался. Почему-то и зачем-то.
Подумать только. Как же смешно мир одурачил Бакалавра. Он наивно полагал, что никогда не столкнётся с чем-то более непонятным и ужасающим, чем мор, но оказался обманут.
Данковский апатично вздохнул:
— Тогда до встречи в могиле, Бурах.
— Земля к нам ещё не готова.
— Это успокаивает.
В доме пахло полынью и мёртвыми фруктами, а Бурах был пропитан надеждой. Всё ещё мерзкое сочетание. Однако… терпимое.
Данковский вжал сигарету в подоконник, сложил её в коллекцию из десяти окурков. Теперь их одиннадцать. Бурах, спокойно качающийся из стороны в сторону, не стал пополнять сигаретное кладбище и выбросил окурок в бутылку из-под воды.
Одиннадцать окурков на двенадцатый день, первый и последний откровенный разговор, семь часов вечера. Вся жизнь Данковского состояла из цифр и болезней.
— Мне пора, — тихо позвал Бурах.
— Мне тоже.
— Помни, что чудо — это Самозванка, и она не станет тебя спасать.
Данковский запоздало улыбнулся:
— А чума?
— Представь, что чума — это я.
Гаруспик, неторопливо уходящий из дома Евы, поправил начало разговора:
— И либо тебя убьёт чудо, либо спасёт чума.