Schatz
11 марта 2020 г., 20:35
Людвигу хотелось совсем немного — на деле очень даже сильно — двух вещей: либо поспать, либо умереть. На грани сознания мелькает мысль, что нужно как-нибудь навестить правительство и дать кому-нибудь пару оплеух или чего-то посильнее. Например, разбить голову чью-то о стол. Под чьей-то подразумевается голова Штайнмайера.
В шесть утра ровно — если быть точнее, спустя восемь кружек кофе и маленькой выдуманной книжки немецко-греческого мата, которую он цитировал каждый чёртов лист отчёта — веки даже не слипаются, они попросту даже не думают открываться, а ноги спокойно подгибаются, согласовавшись с мозгом и решив, что поспать можно и на полу. Ивана ещё вечером он послал спать, но тот долго не соглашался и пришлось применить древнюю тактику: внешне лечь спать, дождаться пока уснут и пойти работать.
— Ёбанный пиздец, — констатирует Германия, выливая в кружку очередную порцию кофе. — Eínai éna eídos kólasis... — у него на столе осталась ещё стопка проклятой всеми существующими Богами макулатуры, которую надо разобрать, прочитать и подписать в нужных местах. От осознания этого он жалобно выдыхает, через силу вливая в себя мерзкую смесь кофеина без сахара. Желудок недовольно на это бурчит, напоминая, что, вообще-то, уже почти семь и пора хоть немного поесть, а лучше позавтракать. Но это, по мнению Людвига, не особо важно.
К восьми пятнадцати он — наконец-то! — заканчивает всё это, облегчённо падая на стол и утыкаясь лбом в бумажки. Хочется в прямом смысле умереть. С девяти вечера до восьми утра пахал не отрывая взгляда от этих букв, цифр и графиков, которые ровным счётом ничего ему не говорили. Ну не лезет он больше в политику, да даже столицы своей сторонится, стараясь держаться как можно дальше — это мысленная блокировка и подсознательная боязнь правительства. Шрамы иногда побаливают от воспоминаний о «цепной псине».
Германия снова ползёт — на большее сил просто не хватает — на кухню, наливая себе очередную дозу кофе, в награду за работу доставая из холодильника тарелку с пирожками и отправляя её в микроволновку. От мыслей, что нужно заняться завтраком, пробивает ещё на один усталый стон. Он точно прибьёт Штайнмайера за порчу целого дня.
Когда он добирается до плиты — внутри всё жалобно тянет слово «завтрак» — желание умереть превращается в желание кого-нибудь убить. Очень сильное такое желание и очень опасное, при условии столь близкого расположения к ножам. Но это успокоится само. Остатков сил хватает лишь на простенькую яичницу.
— Meine Liebe, — его обнимают сзади, укладывая ладони на талии, чуть сжимая, что едва ощутимо сквозь ткань домашней кофты. Чужой подбородок утыкается в плечо, а на щеке ощущается тёплое размеренное дыхание. Это... выводит из себя. Совсем... Не совсем чуть-чуть. На агрессию — не очень пассивную — силы из неоткуда берутся.
— Руки убрал, — предупреждающе рычит Германия. Он хочет нормально поесть, а потом уползти под одеяло и выспаться как нормальная Страна, свои положенные восемь часов. — Иначе я буду очень ненатурально оплакивать твою сломанную челюсть.
— А почему это мы такие злые? — спокойным и слишком довольным голосом интересуется Иван. Людвига он не боится, да и по голосу понятно, что его немец не убивать хочет, а спать. — Неужели ты всю ночь работал?
— Да.
— А я же тебе говорил, что лучше поспать, а потом вместе всё сделать. Упрямая ты ящерица.
Немец недовольно разворачивается, упираясь бёдрами о край плиты, и хватает мирно лежащую на талии руку, сжимая чужое запястье. Костяшки натужно хрустят, недовольные таким неожиданным давлением. Брагинский на это только бровь выгибает. Германия вполне уверенно продолжает сжимать чужую кисть, ожидая реакции.
— Ну, чего ждёшь? Ломай, если так хочешь.
Едва Людвиг это слышит, он с выдохом отпускает запястье, ладонью закрывая глаза, и чуть отталкивает Россию, уходя к ближайшему стулу и устало на него садясь. В голове каша, так Иван ещё хуже делает.
— Pigaínete stin kólasi, — шипит Германия, забывая, что Брагинский греческий не знает, но на это наплевать.
Россия уходит. Внутри поднимается мерзкий комок обиды. Но после пары минут спокойных вдохов и выдохов он встаёт, выключает плиту и выкидывает перегоревшую в чёрный уголь яичницу в мусорное ведро. Приходится готовить новую. А после ждать, пока она сготовится, глотая осточертевший кофе.
Комок внутри не пропадает, раздаваясь в ширь, он заставляет неуёмные мысли биться в голове. Одна из них особенно режет сознание. «Зачем я это сделал?».
Иногда ему кажется, что он портит чью-то жизнь. Уточнения для понимания чью именно, немцу не требуются.
На стол перед Германией опускается шоколадка, а затем маленький — собранный на скорую руку — букетик лютиков, которые растут недалеко от их дома. Он поднимает взгляд и сталкивается с успокаивающей и очень доброй улыбкой на лице своего русского. А через несколько секунд Людвигу на телефон приходит сообщение с извинениями от президента и установленным отпуском на два месяца.
— Прежде чем ты извинишься, — попытку сказать что-нибудь Брагинский прерывает, — я скажу, что ты не виноват. И тебе нужен отдых. Совсем чуть-чуть. Поэтому я набрал твоего и попросил об одолжении.
— И что же ты обязан за такую щедрость?
— Ничего особо сложного, всего лишь свою душу, — Иван улыбается ещё шире, заставляя Германию фыркнуть. Значит, через два месяца всё же придётся ехать в Берлин. Не очень, но всяко лучше, чем писать множество отчётов, находясь в совсем другой стране и на огромном расстоянии.
— Ваня... — качает головой Людвиг, позволяя губам растянуться в усмешке, — ты бываешь слишком...
— Слишком каким? Глупым?
— Нет, — немец встаёт, подходит почти впритык к Брагинскому, обнимая его за плечи, окончательно уменьшая расстояние между ними. — Слишком заботливым, — выдыхает он в чужие губы, касаясь нежным поцелуем, почти сразу подчиняясь ответным действиям. Мягкие касания языка пробуждают на нежность, как и осторожные поглаживания спины сквозь ткань. — Я за это тебя люблю.
— Только за заботу?
— Не только. За то, что ты — это ты.
— Кто-то говорил, что не любит флирт, — напоминает Россия, довольно прижимая к себе своего немца. — А сейчас такую розовую фразу сказал. Полный атас.
— Вот за это я тебя ненавижу.
— От ненависти до любви один шаг, Mein Leben, — Иван улыбается, но улыбка смягчается, даря ощущение полной нежности со смесью любви и заботы. — Я тоже тебя люблю. Несмотря ни на что. Даже на то, что ты вырос в такую язву. Хитрую, всезнающую язву, которая знает все мои слабости.
Людвиг на это пару раз моргает, устраивая ладонь поверх мерно бьющегося сердца в чужой груди. Слабость Брагинского чем-то напоминает смерть Кощея, только разница в том, что у славянской нежити смерть была в игле, а у России она в самом Германии.
— Schön... — тянет немец. Это на самом деле очень приятно. Русская магия, никак иначе, потому что не может настроение из-под земли расцвести красивым цветком за несколько минут. — Zu viel.
— Наплевать, — Брагинский касается поцелуем чужой щеки. Нежно-нежно, очень легко, с самым тягучим ощущением любви в таком простом жесте. — Я люблю тебя. Веришь, ящерка?
— Верю, верю. Я тоже тебя люблю, — милый момент прерывает запах горелого. О, чёрт. — Я про завтрак забыл...
— Выкидывай и поехали в ресторан. В машине немного отоспишься и поедим нормальной человеческой еды.
— Но если нас кто-то увидит и что-то заподозрит... — предупреждает Германия.
— Да, знаю. Виноват я, если что, мы просто друзья, коллеги, родственники. Помню я всё это.
Людвиг улыбается, щурясь довольно и показывая кончик языка.
Вторая яичница отправляется в мусорку вместе с плохим настроением.