ID работы: 9155401

Кошмары

Джен
R
Завершён
56
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
56 Нравится 3 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Первой приходит девушка из Управы, а за ней почти и не переступая ногами тащится светловолосая щуплая девочка. — Вот, — говорит девушка и окидывает Петра строгим взглядом, под которым хочется одновременно встать, закрыться руками и срочно проблеваться, чтобы протрезветь. — К сожалению, ребенка при нынешних условиях совершенно некуда девать. Вы живете один, у вас завидная жилплощадь, поэтому, до появления лучших вариантов... Петр не успевает даже рта раскрыть — а ее уже след простыл, и только грохочут по лестнице вниз сапоги. Кажется, девушка прыгает через две ступеньки. С удивительной скоростью все вокруг бегают в последние дни. Петру за ними никак не угнаться. Как звать тебя? Лаской? А меня, знаешь, Петром зовут. Никогда со мной не оставляли маленьких девочек, поэтому я, понимаешь, совсем не знаю, что и делать с тобой. Откуда ты взялась? С Кладбища? Я что-то слышал, но, ты прости, совсем ничего не помню. Ты там жила? Прямо рядом с могилами? А, папа был смотрителем, а потом умер, и теперь смотрительница ты. Понимаю, но это, думается, странновато. Тебе же, ну, лет десять... Нет? Совсем не умею определять возраст. Раз хотел понравится одной даме, а оказалось, что ей вовсе и не двадцать, а все тридцать пять... Смешно тогда вышло, конечно. Смешно... Вторым приходит Бурах — всклокоченный и злобный, как десять местных демониц. Переполненная сумка у него на бедре капает красным, на лице следы копоти. Петр, задремавший было на диванчике, поднимает голову и смотрит. Бураху не до него. Он проверяет Ласку, оставляет ей соломенную куколку. Что-то, нагнувшись, гудит ей в ухо, треплет по голове. Во всей повадке его видно умение: привычка человека, который детей понимает и управляется с ними легко. — Чем кормить-то ее, брат? — подает Петр голос, но Бурах уже убежал — и снова бьют сапоги на лестнице, как тревожный набат. Что делают с маленькими девочками, а, Ласка? Сам я так давно был маленьким, что уже и не вспомню, как оно. Помню только, что рисовать любил и вечно ходил с разбитым носом. Кто разбивал? Ну, мало ли. То другие... а то брат. Нет, брат у меня хороший, он за меня дрался всегда, это мы так, ссорились. Ну, как друзья ссорятся, знаешь? Не знаешь? У тебя есть вообще они, друзья-то? Киваешь? Значит, хорошо. Значит, не так мрачно тебе жить на белом свете. Ты подойти, не бойся. Сядь вот тут. Не замерзла? На Кладбище сейчас, верно, зябко уже... Ну что ты? Спряталась? Обратно хочешь? Ничего. Отгорит это страшное время и вернешься, заживешь, как прежде... Третьим приходит Даниил. Тоже взъерошенный, тоже злой. Поднимает Петра с дивана, без лишних слов проверяет ему глаза, язык, слизистые. Морщится от твиринового духа, впихивает в руки пачку иммунников. «Пей, Петр, там Андрей за тебя душой изболелся...» Петр неслышно смеется. Ласка скрылась в комнатушке с часами, только заслышав Даниила на лестнице, и только когда он исчезает, убежав по своим ужасно важным делам, выходит обратно. Соломенную куколку она посадила на стол и не трогает. Только положила перед ней пушистый колосок — какую-то степную траву. Петр смотрит на нее — она ходит по комнате неслышно, прикасается к оброненным бумагам, трогает спинку стула, подолгу замирает перед рисунками на стенах — и почему-то ему становится уютно. Слишком уж давно по его мастерской ходили одни только призраки. Знаешь, Ласка, у меня жутко болит голова. Так бывает, если выпить слишком много твирина... Что говоришь? Пробовала? Что-то не так было с твоим отцом, хоть о покойниках обычно и принято хорошо... Ты голодная? Не знаешь? Вот и я обычно не знаю. Если что-то чувствую, значит, нужно еще выпить, а с едой у меня не складывается. Брат вот умеет кофе варить, да какой, от одного аромата спятить можно, а у меня кулинарных талантов... А впрочем, на что мне они? Все в жар ушло, в чертежи. Ты посиди тут пока, ладно? Вот карандаш, вот бумага, порисуй, если хочешь. Вода вон, в бутылках, а захочешь спать — забирайся на диван. А что я? Я ж еще не сплю. Ну и опять-таки, ванна на что? А? Сама хочешь в ванне спать? Ну, тогда возьмешь, значит, подушку... Петр спускается не набатом, не топая — медленно, придерживая стену кончиками пальцев, сползает вниз. Петр ненавидит улицы, зеленую хмарь, странные шорохи и стоны. Его мутит при одной только мысли о том, чтобы выйти, но маленьких девочек нельзя поить твирином вместо еды — а значит, ему нужно. Запасов-то нет, разве что где-то завалялись сухари. И то — вряд ли. Снаружи пахнет гнилостно и мерзко, и больше всего реальность похожа на его зеленые кошмары. Петр подтягивает воротник, прячет в него нос, спешит, согнувшись, скорчившись, стараясь быть незаметным. Спешить тяжело. Ноги у него как налитые свинцом. Голова гнет к земле и перекатываются в ней стальные шарики. Кто-то тянет к нему руки — то ли угроза, то ли мольба — и он едва не падает, прянув в сторону. По широкой дуге обходит корчащегося на мостовой человека. Хочется идти, уткнув глаза вниз, не оглядываясь, не оборачиваясь, но нельзя, слишком опасно, и тем страшнее, что для того, чтобы перейти из района в район, нужно ждать. Петр гнется у стены, стараясь дышать через раз. Лихорадочными глазами следит за патрульными. Можно их попросить, но Даниил говорил — из чумных районов пускают или врачей, или за мзду, и немалую. И то, может не повезти, попадется идейный... Наконец, ему улыбается удача: патрульные отвлекаются на женщину, замотанную в тряпки, стонущую так, что хочется удавится самому, лишь бы не слышать. Петр проскальзывает мимо, едва ли разгибаясь, спешит прочь. К тому моменту, как он добирается до кабака и тянет на себя дверь, его трясет так, что тяжело стоять прямо. Да, брат, да, ребенка, девочку, что ты кричишь? Нет, они не сошли с ума, просто нет места, просто, понимаешь, ее совсем некуда приткнуть, вот и... Не надо разбираться... И в Управу не надо. Ну что ты, разве я совсем уж ни на что не гожусь?.. Да не пьян я, не пьян, это со вчера дух держится... Рука трясутся? Сам пройдись по Кожевенному, да погляди, отчего. Ну? Какой кофе, ей же лет десять! Какой мне твирин, ты ополоумел, что ли? Да есть у меня запас... Да не знаю... Молока, что ли, найди? Меда? Хлеба? Спасибо, брат, всегда ты меня выручаешь... Куда? Сам дойду. Ну! Сюда дошел и обратно дойду! Нет. Нет. Даниил приходил, да. А, пойду уже... Спасибо. Когда Петр возвращается (приходит четвертым), Ласка сидит на полу, обхватив руками колени. Ему приходит вдруг в голову — могла ведь уйти, убежать обратно на Кладбище, в свою сторожку. Наверное, побоялась, что приволокут обратно, снова та строгая девушка с гулкими сапогами, а то и кто еще. Ему становится грустно: его дом там, где растет Хрустальная Роза, а дом Ласки там, где лежат мертвецы. И его от его дома оторвать куда сложнее. Брат, когда только началось, пытался. Не сложилось. Смотри, я принес разного. Вкусного. Вот молоко, вот хлеб, вот солонина. Это крупа, я, правда, повар так себе... а вот степной пирог, всегда забываю, как он называется, и соленый сыр и даже столичный чай, из старых запасов... Да, это все брат, он запасаться умеет, он даже — смотри — нашел конфет. Пробовала столичные конфеты? И верно, откуда бы им взяться у тебя... Что ты вообще любишь? Не хочешь отвечать? Не знаешь? Я вот когда-то любил орехи в меду, их еще надо выварить, чтобы это все тянулось, и тянулось, и таяло во рту... А потом? Ну, потом мы приехали сюда, стало не до орехов. Тут ведь совсем другая жизнь и законы другие. Я первые годы только Розой и грезил, не то что поесть, поспать-то забывал. Потом... Потом нужно было следующую ступеньку придумать, а я... А я все придумываю. Нины нет, Симон умер, а я все... Не смотри так, я не огорчился. Так, вспомнил. Это ничего. Сейчас мы молока нагреем и будем пить с пирогом. Как они его так делают, что он не сохнет? Вот и я не знаю, а интересно... Пятым и шестым — не разобрать, кто который — возвращаются Бурах с Даниилом. За окном поздний вечер, Ласка рисует на листе бумаги простым карандашом, в косом переплетении линий не разобрать, что. Петр наблюдает за ней с дивана и, конечно, не обошлось без твирина, но немного, по его обычным меркам так, только губы смочить. Бурах с Даниилом сталкиваются в дверях. Пропускают друг друга, смотрят друг на друга с недоумением. Так занятно отмечать, что они похожи — оба сероватые, оба с кругами под глазами, на лицах печать мрачной решимости. «Ты пил таблетки, Петр?» «Ласка, он тебя не обижал, не забыл покормить?» Петр качает головой, Ласка тоже. Даниил возводит глаза к потолку, Бурах выуживает из безразмерной своей сумки восковую маленькую свечку. «Ну, тогда пей сейчас, пока я смотрю» «Я тут нашел, это, конечно, не то, но больше, чем ничего» Друг друга они как будто не замечают, так, обменялись приветственными кивками. У каждого свои дела. Каждый движется со своей скоростью, но оба — очень быстро. Петр запивает иммунники твирином, показывает Даниилу пустую пачку. Ласка принимает свечу, ставит ее на пол, жестом просит Бураха зажечь. Черные тени разбегаются от свечи по комнате. Даниил с усталым вздохом садится у Петра в ногах и, судя по его виду, присел он первый раз за день. Ласка проводит над свечой ладонью, зажмуривается, принимается раскачиваться. Это выглядит жутковато и Петру не по себе. Был бы он с ней один на один — снова подступили бы старые кошмары. Бурах садится на пол, приваливается к стене. Он тоже, видно, устал, а ночь только начинается. Говорят, ночью в Городе оживленно — едва ли не так же, как днем. Ласка снова проводит ладонью над свечой. Затягивает песню — степную, без слов. Петру почему-то кажется, что это колыбельная, а еще, что, хоть они ее слышат, не они настоящие слушатели. Воздух густой, как твирин, тяжело дышится. Даниил шепотом спрашивает у Петра, что происходит, Бурах показывает ему кулак. Ласка поет. Прижимает ладони к груди, наклоняет голову, не размыкает губ. Песня тянется, льется, то мучительным стоном, то высоким вибрирующим дребезжанием. У нее есть мелодия. За ней есть история. Петр вслушивается и ему представляются дикие гуси, улетающие к югу, и серый дождь, идущий над степными болотами, и теплое одеяло снега, которое еще только собирается лечь. Как красиво будет сверкать Хрустальная Роза, когда это, наконец, случится... Ты, брат, понимаешь, это что-то их, степняцкое, человеку цивилизованному неподвластное и непонятное. Дикость, конечно, страшная, но когда нет у человека пути наверх, только ему и остается, что в корнях искать красоту и правду. Это же не просто песня, это зов, и призыв, и утешение, и успокоение, и что еще не. Такой песней, брат, можно весь мир объять и еще немножко останется... Ты не смотри на меня так. Если б не было в человеке стремления вверх, не помогла бы ему никакая Башня. А песня это разве не оно и есть? И в ритуалах разве не оно запрятано, хоть и глубоко? Хорошо бы через Башню детки вознеслись, да только они ее в игрушку превратили, не доросли еще... Да у тебя глаза, брат, закрываются совсем. Куда ты пойдешь? Поспи хоть часа два. Вот, у меня и диван есть, и ванна, и твирин, чтоб спалось лучше. Бурах, вон, дрыхнет уже, а тоже, рвался, он побежит, дела у него. Что говоришь? Накрыть его надо? Ну, поищи, там одеяло где-то было... И ты, Ласка, спать иди, все спать идите, я один остаться хочу, болит во мне, тянет... Сейчас только, карандаш найду... Петр погружается в себя, ищет ту больную, тянущую искру, которая повлекла его к столу. Такого не было давно, очень давно, и он принимается чертить — сначала бездумно, скорее стараясь придать форму идее, потом, увлекаясь, все с большим нажимом и вдохновением. Он не слышит, как потихоньку укладывается спать Даниил — на диване, потому что в ванне уже устроилась Ласка, а на полу жестко — как тикают часы и как за окном кто-то кричит, громко, надрывно, в агонии. Приходит в себя глубоко за полночь. На листах перед ним — наброски, переплетения линий. Попроси рассказать, что это, не выйдет, потому что еще далеко. Но что-то уже проступает, что-то откликается Петру в малопонятной на первый взгляд мешанине. А потом он вдруг слышит шорох и понимает, что что-то не так. В комнате темно. Он работал при свете свечи, и теперь та погасла. Дыхания спящих не слышно. Часы как будто остановились. Под окнами что-то шуршит, топает, хлюпает, возится. Что-то большое — или многочисленное. Петр встает, придерживая себя за стол, а потом за стену, подходит и выглядывает. Сначала ничего не разглядеть, потом проступает: запрокинутые лица, бессмысленные пустые глаза, раскрытые рты. Все смотрят на него. Все как будто ждут чего-то. Только потом, уже охваченный горячим, липким ужасом, он понимает, что это не просто толпа. Простые люди не стояли бы так неподвижно и не шел бы от них такой смрад: тяжелый, сладковатый, от которого почти выворачивает наизнанку. Его взгляд цепляет — у кого-то не хватает нижней челюсти и только мокрые красные ошметки свисают с нижней части лица. У кого-то проломлен череп и выглядывает из него что-то мокрое, серое и блестящее. У кого-то нет глаз, и только царапины на щеках показывают, куда они исчезли. А у кого-то все лицо в алых язвах, отвратительных даже на вид, глубоких, в одном месте прорвавших щеку так, что выглядывают зубы. Говоря проще, под окном Студии стоят мертвецы. Стоят и ждут, пока им отдадут их мать, их вещего ребенка, их подательницу мира и утешения. Удивительно, но они спокойны. Никто не пытается влезть по стене, никто не тянет к Петру изгнившие, дрожащие руки в желтоватой свисающей плоти. Они просто смотрят на него — те, кому есть, чем смотреть — и он понимает, что до боли стиснул подоконник, что живот свернулся тугим узлом, и что захоти он закричать, не смог бы. — Андрей... — шепчет Петр — скорее, на самом деле, хрипит — и тут же понимает, что это бесполезно. Даже если бы брат мог услышать его, что он сделает с этими, у которых местами вылезают кишки, а местами не хватает рук или ног? Наваха завязнет в мертвой, бесчувственной плоти. Станет липкой от гнилого мяса и никому не причинит вреда. Петр представляет это внезапно и живо — Андрея, поглощенного толпой, Андрея с разорванным горлом, Андрея в крови и с проглядывающими в улыбке осколками зубов — и ему становится тяжело и больно дышать. Далеко внизу хлопает дверь. На лестнице слышно шаги — тихие и мокрые, словно тот, кто идет, только что вылез из реки. Петр представляет его отчего-то, будь проклято его воображение: лицо в струпьях и язвах, вздутый газами живот, глаза белые и незрячие, зрачок в них затянут мутной пленкой, как у рыбы, как у старика с катарактой, одна рука поднята, касается стены, оставляет липкий след, вторая обломана по локоть и торчит из нее желтоватая кость. Он не может остановится: в дыре под мышкой шевелится черный рак, в боку узкий след от удара в печень, сочащийся холодной кровью, и ноги почти не поднимаются от ступеньке к ступеньке — тот, на лестнице, мучительно подволакивает их, как больной животное. Как мертвое животное. Скоро он поднимется — и что тогда? Даже если он не хочет вреда, живому человеку рядом с ними не место. Петр глухо вдыхает сквозь стиснутые зубы — нет навахи и не карандашом же обороняться — и решает, что не отдаст девочку. Даже если она для них мать, ей нужно человеческое тепло, а не мерзлая земля и бесконечные песни. Сейчас он развернется. Сейчас он снова зажжет свечу и пойдет с ней вниз. Да, желтый свет упадет на лицо того, кто тащится по лестнице, высветит отходящую от него плоть, объеденные рыбами клочковатые губы. Да, будет запах ила и сгнившей плоти, мертвенно-бледная морщинистая кожа, струпья такие глубокие, что в них можно засунуть палец. Но на ступеньках не разойтись вдвоем и подгнившие ноги вряд ли держат того устойчиво. Петр с силой отталкивается от подоконника — отлепляет себя от него, не обращая внимания на тошноту — медленно разворачивается. И тут на него падает темнота. Ласка? Ты? Что ты? Что?.. Кошмар? Услышала кошмар и пришла прогонять? Погоди, а эти двое где? А, ушли. Конечно. Да. Понимаю. Не переживай так, я ничего. Просто не заметил, как уснул — когда засыпаешь за столом, это вечная история. Мне, знаешь, снилось, что за тобой пришли... как это... а, твои подопечные и хотят тебя обратно забрать на Кладбище. А я... Хотел их прогнать, а сам, получается, стоял и боялся, пока ты меня не разбудила. Ну, что ты? Не надо меня так сочувственно гладить, я нормально, я совсем уже не сплю. Я что, кричал, что ли, что ты проснулась? А, ты такие вещи слышишь... Эти ваши детские штуки, чего у вас только не бывает. Мне один мальчик рассказывал, как поймал в орех душу собственного деда. Куда уж тут снам... Ты им пела, да? Чтобы они без тебя не грустили? Понимаю. Я так ночевал на стройке, пока Башню не закончили. Не хотел, чтобы она была одна. Брат ругался, конечно, а Нина поняла. Она все понимала, Нина... Ну, пойдем тогда нормально спать, что ли? Вот съедим по конфете, запьем чаем... и правда, столичный, сто лет такого не пил, все, понимаешь, твирин.... и да, пойдем. Не мерзнешь? Не жестко тебе? И хорошо. Только свечку я гасить не буду, ладно? Неуютно будет без нее. Утром Ласка надевает Петру на шею оберег из белой плети. Объясняет: от дурных снов. А на самом деле, чтобы не тревожили зря и не ходили по ночам. В Городе нынче и без них хватает кошмаров.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.