Мадара, привет!
Начиналось оно, и он тогда зло сощурился: здрасьте. Воронов, если только те не проходят через мир призыва, легко можно отследить, они вообще были огромной брешью в его безопасности с тех пор, как этот призыв оказался в руках этой девчонки, и хотя мало кто способен был так заморочиться, Мадара предпочитал прикрывать тыл со всех сторон. Помнится, тогда он сильно разозлился, взбесился и каждое слово разбивал в пух и прах. Содержание того письма уже смутно помнилось, как и формулировки его собственных комментариев, но если примерно…***
Когда в помещении стало слышно хлопанье крыльев, Мадара напрягся. Его ворон не мог вернуться так быстро. Резко обернувшись, мужчина смерил прилетевшую птицу взглядом: ворон. В голове тут же пронеслись списки действующих контракторов, прошлых и тех, кто потенциально мог заполучить в свои руки вороний призыв. Какая-нибудь шибко болтливая птаха могла выдать его (Мадара ценил воронов за их молчание, но даже в самом совершенном правиле можно найти исключение), и тогда записка, привязанная к лапке ворона… Просто поразительно, что мысль о том, что автором послания вполне может быть та девчонка, пришла к нему так поздно. Мадара не расслаблялся, представлял худшие варианты, напрягался от ожидания, продумывал, как поступит, если в записке будет угроза… и все равно с первых строк узнал и манеру речи, и почерк, даром, что в письмах манера всегда менялась, а почерка он не запоминал.Привет, Мадара!
— Блять, эта мелочь… — мгновенное узнавание. Просто мгновенное. Кроме нее уже не осталось в живых человека, додумавшегося бы обращаться к нему настолько фамильярно. Да даже Хаширама и то подвел бы изящнее! «Здравствуй, мой дорогой друг», блаблабла и иже с ним. Но у этой мелкой все было просто: «Привет!», «Мадара!», тьфу. — Если она сейчас скажет… …что спалила его перед кем-то или ввязалась в неприятности и рассчитывает на его помощь (он что, дурак соглашаться на потенциальную ловушку? Впрочем…)... Если заявит о подобном, он ее либо убьет, либо… без «либо». Охренела его так пугать? Так, ладно, что там у нее. Мадара вчитался в письмо и уже через секунду чтения закрыл глаза и часто задышал в попытке успокоиться.На небе сейчас солнышко, но вообще на улице последнее время так мрачно. Вчера я пошла гулять, а на небе тучи, мрачи-и-ище. Я прямо сразу о тебе подумала! Ты наверняка любишь дождь! Ну просто солнце ну ваще тебе не подходит. Так вот, я пошла тогда гулять, попрыгала по лужам и сразу о тебе вспомнила, а потом увидела знаешь кого? Ежика! И он был — вот прямо ты! Один в один! Точно! Я посмотрела на него, он посмотрел на меня, и тогда…
Ежик, блять. Дождик у нее, сука, с ним ассоциируется. Что это за хрень?! Подобным, бессмысленным бредом был исписан весь лист, мелкая Учиха даже маленький листик к письму прикрепила, а потом о нем же и написала. В этом письме не было ни грамма полезной информации, да даже того, что могло быть ему интересно. Какой ему прок с информации о глубине Коноховских луж? Какая ему разница, сколько у найденной девчонкой сороконожки ножек (и тем более зачем ему одна из них?)?! Чем дальше Мадара читал, тем больше бесился. В конечном итоге он даже не стал дочитывать до конца, просто в бешенстве поджог лист и бросил его в воздух. Острое зрение только позволило в полете рассмотреть слова в самом низу падающего листка.Я соскуч… Д…вай вместе погул…ем. Б…ду ждать.
***
Разумеется, он смог разобрать смысл. Такое вот выходило письмо. Но тогда никакого трепета перед этими бумажками, исписанными витиеватым почерком, не было и в помине. Вот только уже второе такое письмо Мадара сохранил, отложив в сторону после прочтения. Чем руководствовался — теперь уж не вспомнить. Эти письма были прямым напоминанием, что существуют еще люди, способные писать их ему. Даже если они непрошенные, бессмысленные, Мадара сам придумывал им смыслы, а себе — причины, почему эти бесполезные бумажки можно и сохранить. И их смысл становился все больше в его глазах, пока дело не дошло до… Новое письмо. Улыбка сама появляется на губах. Ну-ка, ну-ка, посмотрим, чем негодница сможет его удивить… А Изуна всегда удивляла. В самых обычных вещах она видела необычное, и даже если не происходило ничего особенного, она с пылом и жаром рассказывала ему о своей жизни в этих письмах. Порой — особенно при взгляде на их объем — казалось, что так ей даже проще с ним разговаривать, ведь он не устает от шума, сам дозирует информацию, читает ровно столько, сколько хочет прочесть. Изуне важно было выговариваться, и так уж выходило, что единственным, кто мог выслушать абсолютно все, был он. Однако Мадара не обманывался и не выдумывал: его присутствие девочке тоже важно, поэтому нужно искать возможность чаще ее навещать (хотя куда уж чаще — тут только в Коноху переезжать, что пока… что вообще уже слишком).«Приветики! Ну, как и обещала, отчитываюсь. В этот чудесный осенний день я…»
Внучка о многом писала, о каждой мелочи — в деталях, в исписанных страницах крылся целый гербарий, и Мадара осторожно придерживал все листики, чтобы не упали. Было ли в этом письме что-то важное? Смотря как смотреть. Кто-то посмотрел бы на него и ничего не увидел, ничего важного, ничего срочного, ничего интересного. Кто-то заглянул бы в это письмо и, решив, что за такой скукотой зашифровано нечто важное, искал бы в нем тайны. Мадара, читая это письмо, буквально слышал дорогой голос. И ему такие бессмысленные мелочи и события были важны. Он хранил каждое письмо, как драгоценность, до самого конца. Бумага жухла, отсыревала, однажды даже пришлось искать для нее специальное место, где она могла бы храниться вечность. Так вышло, что практически все письма своей внучатой племянницы Мадара сохранил. Не выходило из памяти только одно письмо, первое, то, что он сжег, даже не попытавшись прочитать внимательно. Это было первое письмо, то, которое его разозлило вдобавок, поэтому его текст Мадара кое-как помнил, но… Память начинала подводить. Ему все труднее было вспомнить, как выглядел ее почерк, какой именно листик Изуна приложила к письму и одну или несколько ножек сороконожки пришила тонкой нитью к бумаге, и только ее лицо пока в его памяти оставалось ясным. С каждым днем его сознание все темнее и темнее. Придет день, и он, должно быть, забудет совсем, что когда-то любил кого-то. А то письмо... Мадара не хотел терять ни крупицы воспоминаний — единственного, что подтверждало те события, те чувства. И, пока есть еще силы, есть еще память… — Подойди…— его голос звучит совсем глухо, хрипло. Мальчишка, встрепенувшись, подскакивает к нему. — Эй, старик, да ты еще жив! — восклицает он громко, ехидно улыбаясь, и до жуткого неизменно напоминая ее. Мадара даже моргает с трудом. — Сидишь без движения на своем троне, я уж думал, ты к нему присох! И такой же наглый. Хотя, пожалуй, что нет. Наглость мальчишки заканчивалась на словах, тогда как внучка зашла куда дальше. Но даже если бы он был таким же, как она, Мадара бы больше не открыл свое сердце. В нем больше не было место ни для кого. Последний урок жизни он выучил навсегда и больше ошибаться не собирался. — Э-э, старик?.. Тебе что-то нужно было? Не спи! — торопил его мальчонка, но Мадаре все труднее было сосредотачиваться. Силы иссякали. — Принеси мне… бумагу, — выговорил он с усилием и умолк, давя порыв скривиться. От собственной слабости становилось тошно. — И перо. Я буду писать. — Писать? Сам? И что же? — глупый мальчишка, глупые вопросы, на которые так тяжело отвечать. Глупая слабость и глупая память, не желающая хранить все его дорогие воспоминания, как следует. — Письмо, — ответил Мадара коротко и замолчал на долгое время. Мальчишка выполнил просьбу. Долгий час в темноте пещеры тишину разрезал тихий шорох бумаги, тихий скрип пера. Юный Учиха не раз предлагал свою помощь и пытался заглянуть под руку, но Мадара отгонял его взглядом и писал сам. Медленно, трясущейся рукой, но сам. Важно было не забыть ни строчки, перенести на бумагу все, до конца, однако больше Мадара раскрывать свои слабости никому не позволит. Слабость приносит боль. Эти строчки... останутся лишь его драгоценностью."Привет, деда! На небе сейчас светит солнце, и, знаешь, кого оно мне напоминает? Тебя! Я поймала бабочку и дарю тебе ее крылья. И листик.
Не потеряй их."