У меня были причины

NC-17
В процессе
117
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 28 страниц, 12 560 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 50 Отзывы 45 В сборник

Кассета 2, сторона В.

Настройки
Тони сидел в своём пентхаусе, широкие окна в его гостиной позволяли взгляду проникать в город, скрывающийся в огнях в далеке. Небо над ним было забито тяжёлыми облаками, которые, как ему казалось, на самом деле были тучами, давящими на всё вокруг, пытающимися прибить их всех ближе к земле. Луна едва пробивалась через этот слой серо-черного, и её блеклый свет, холодный и серебристый в отражении в воде, делал город ещё более безжизненным и холодным. Стекло перед ним показывало мелкие отражения — он мог видеть собственное размытый силуэт, очертания мебели в комнате, далеко, словно сквозь вату, набитую в уши, был слышен шум дождя. Несмотря на роскошь обстановки, огромный размах пространств не давал больше воздуха, лишь душил. В пустой комнате было тихо, как в могиле. Невольно он задавался вопросом — у него в гробу также тихо? И сам же пугался собственных мыслей. Тихо заскрипела плёнка в его руках, когда он вновь проиграл запись. Его пальцы крепко сжимали кассету, но это не помогало — как будто всё вокруг сжалось, остановилось, перемалолось, превратившись в тяжёлое, угнетающее молчание. Иногда, когда этот мир становился слишком тесным, когда стены пентхауса начинали напоминать стены гроба прутья клетки, Тони не выдерживал. Он встал с кресла и подошёл к окну, кладя кассету и плеер на стол. Он опустил взгляд на город, взгляд, который не видел ничего, кроме своего собственного отражения. Как же тяжело ему было существовать с самим собой. Порой, чтобы не сойти с ума от этого одиночества, Тони вылетал в небо, как когда-то — с Питером, вместе, на патруль. Просто чтобы почувствовать, как снова касаешься неба, растворяешься в этой буре, забывая об этом звуке, звуке его голоса, который гложет изнутри. Впереди растилалась безжизненная панорама, перекрытая низкими облаками, что прятали всё, что было высоко, под серым покрывалом. Он перевёл взгляд и ещё раз пробежался глазами по темным силуэтам внизу, скрытым в тени небоскрёбов. Кое-где, на самом краю видимости, мелькали огоньки машин и уличные фонари, мелькали быстрые тени людей, но в целом город выглядел далеким и чуждым. Когда-то они вылетали вместе. Он и паучок. Больше всего в эти моменты Тони любил смотреть, как Питер находит свой путь в темноте, легко прыгая между зданиями, как-то уверенно и с невидимой грацией, которой Тони никогда не обладал. Всё было другим тогда — эти ночные вылеты, когда их костюмы сливались с тенями, и в воздухе не было ни тягости, ни боли. Это был момент свободы, когда ты мог быть кем угодно, где угодно, и при этом быть живым. Иногда, довольно часто вообще-то, особенно ночью, когда город опускался в тишину, Тони мог вспомнить его силуэт. Он даже сейчас, прячась в стенах своего пентхауса, иногда ловил себя на мысли, что видит Питера среди толп внизу, его походку, столь легко узнаваемую — как если бы паучок сновал между людьми, не пытаясь скрыться. Он думал, что это просто игра его воображения, что это желание снова увидеть его, но каждый раз, как город оживал под его взглядом, как чёрные фигуры двигались в свете уличных фонарей, Тони ловил себя на том, что снова ищет его. «Знаешь, Тони… странно, что я сейчас это рассказываю, обращаясь к тебе лично. Но, наверное, именно тебе я и должен это рассказать. Потому что, в конечном счёте, всё это… всегда касалось тебя. Даже когда я пытался забыть, даже когда делал вид, что это неважно. Что можно утопить чувства в чужих голосах, чужих прикосновениях и чужих глазах, которые ничего не отражают, кроме собственного… тщеславия? Я пытался. Искренне пытался. После Неда… и Лиз… было ощущение, что внутри меня кто-то сорвал всю электрику — больше не было света. Только гул. Постоянный, сверлящий. Я стал просыпаться в четыре утра с чувством, будто в лёгких лёд — настолько холодный, что обжигал. Ходил по квартире и слушал, как старый холодильник гудит на кухне. Смотрел на свои руки в тусклом свете. И думал, что я теряю себя, что ничего из того, что я делаю, не имеет смысла. Я перестал приходить в школу вовремя. Иногда вообще приходить. Время от времени просто сидел на крыше и смотрел, как просыпается город. Я был зол. Не потому, что меня кто-то предал — а потому что мне было не за что бороться. Я знал, что ты бы сказал мне: «Вставай. Действуй. Думай. Будь лучше.» Но я не хотел думать. Не хотел чувствовать. И тогда… тогда появился он. Он подошёл ко мне после биологии. Просто так. Без издёвок, без привычной ухмылки. Сел рядом, будто всего этого — шести лет насмешек, подножек и подколов — не существовало. И сказал: — Ты выглядишь так, будто скоро исчезнешь. Я не ответил. Не понял, про что он конкретно — про мое состояние внешне, или про отчаяние внутренне. Только посмотрел на него, как на привидение. А он достал из сумки яблоко и протянул мне. — Ешь, пока не умер. Хуже, чем сейчас, всё равно не будет. Я не взял. Но я запомнил. Какой он был тихий. Как его пальцы дрожали, будто он сам боялся быть здесь, рядом со мной. Это было странно. Даже тревожно. Я не привык к его… человечности. И на следующий день он снова пришёл. Уже не в класс. Нашёл меня в дальнем крыле школы, где почти никто не ходил. Старое лестничное помещение, где пахло мокрым бетоном и старым металлом. Я сидел на подоконнике с ногами, поджавшись, и делал вид, что читаю. На самом деле просто смотрел на капли дождя, скатывающиеся по стеклу. Он подошёл молча и прислонился к стене напротив. — Ты снова не ел, — сказал он и поставил рядом со мной пластмассовый контейнер. Я посмотрел на него вопросительно, и он вдруг добавил, тихо: — Я не извиняюсь. Это бы ничего не изменило. Я просто… не знаю, почему сейчас хочу быть рядом. Я промолчал. Всё внутри меня было как затянутое после ожога мясо — ничего не чувствовалось, только глухая, ноющая боль где-то внутри. Но я открыл контейнер. Там был бургер. Домашний. С тёплой булкой и капающим соусом. Он наблюдал, как я откусываю, и только тогда сел рядом, на пол, вытянув ноги. Мы сидели в тишине. Это стало повторяться. Пару дней спустя — опять на лестнице, только на другом этаже. Иногда он приносил еду, иногда просто сидел. Один раз дал мне старые наушники и без слов включил плейлист с песнями из конца девяностых. Я усмехнулся. — Не знал, что у тебя вкус как у взрослого дяди. — Я сказал это и прикусил щеку изнутри, ведь я подумал про конкретного дядю. — Лучше, чем плакать под Билли Айлиш, — отрезал он. И мы смеялись. Впервые за долгое время — по-настоящему. Не натянуто, не фальшиво. Как будто кто-то осторожно приоткрыл окно и пустил в меня воздух. Я не знал, почему он делал это. Почему он не оставлял меня в покое, как все остальные. Почему не смеялся, не обвинял, не напоминал, каким жалким я стал. Он был… другим. Осторожным. Пугающе внимательным. Словно и правда что-то понимал. Через неделю я уже ждал его. Смотрел на часы после уроков. Поднимался на ту же лестницу, хотя мог пойти домой. Мы молчали, мы шутили, мы делали вид, что ничего не происходит — но в этих молчаниях рождалось что-то странное. Затаённое. Больное. Что-то, что, может быть, можно было бы назвать доверием. Или хотя бы иллюзией его. Иногда он смотрел на меня так, как будто я был больше, чем просто человек. И мне от этого становилось плохо. Потому что я знал — я не был. Я был куском льда, обломком. Остатком того Питера, который когда-то мечтал. И мне страшно нравилось, что в его взгляде — я был кем-то цельным. Однажды он пришёл поздно. Школа уже почти опустела. Я сидел в зале — спортзал был закрыт, но окно было приоткрыто, и я влез внутрь. Я хотел быть один, спрятаться. И вдруг услышал, как в глушащей тишине звучат скрипуче — шаги. Он. Флэш. В капюшоне, с дыханием тяжёлым, как будто бежал. — Ты с ума сошёл, — выдохнул он, подойдя. —Ты мог убиться, пока лез. Я пожал плечами. — Было бы неплохо. Он подошёл ближе. Стал напротив. И сказал: — Не шути так. Я отвёл глаза. Смотрел на пыль, что вилась в луче света от уличного фонаря. Он не трогал меня. Просто сел рядом. И сказал: — Ты не должен всё это тащить один. И вот тогда, впервые за долгое время — я не выдержал. Разревелся. Сел на пол, уткнулся лбом в колени и рыдал, пока он сидел рядом. Ни слова, ни движения — просто присутствие. Как опора. Как что-то, что может не исчезнуть, если не тронуть. Потом были ещё встречи. Больше разговоров. Мы гуляли за школой, в переулке у стадиона. Один раз он курил, и я отобрал сигарету, назвав его идиотом. Он усмехнулся, а потом тихо сказал: — Забавно. Я думал, ты ударишь меня. — Позже, — ответил я. — Когда снова решишь быть козлом. И тогда он впервые дотронулся до моей руки. Осторожно. Тепло. Без намёков. Но я замер. Потому что во мне что-то дрогнуло. Что-то, что уже давно было мёртвым. Он стал говорить, что я нужен ему. Что никто его не понимает, как я. Что с другими он чувствует себя выдуманным, а со мной — живым. И я хотел быть тем, кто оживляет. Тем, ради кого он меняется. Я ловил каждое такое признание, как каплю воды в пустыне. Я не задавал вопросов. Просто верил. Потому что у меня ничего другого не было. Мы прятались по углам школы, будто крались не только от других, но и от самих себя. Он уводил меня в подвал, где когда-то хранились старые компьютеры, а теперь было только эхо и пыль. Или в техническую комнату за сценой актового зала — там пахло деревом, тканью и чем-то тихим, почти церковным. Мы сидели там, он рассказывал, как ненавидит своего отца, как он всегда заставлял его быть кем-то другим. Я молчал, потому что мне нечего было сказать. Я не знал, как отвечать на боль, кроме как быть рядом. И этого, казалось, было достаточно. Он говорил, что со мной безопасно. Что я его тихое место. Иногда он просил меня остаться подольше. Не идти на урок. Пропустить всё, лишь бы быть с ним. Мы лежали на полу между рядами старых декораций, и он гладил мои волосы. — Если бы я встретил тебя раньше, — шептал он, — может, не стал бы таким, каким стал. Я сжимал его пальцы и думал, что всё это — искупление. Что, может, я тоже могу кого-то спасти. И быть спасённым. Заслужить наконец собственное спасение. Но в его голосе иногда проскальзывало что-то… другое. Холодное. Ловкое. Как будто он проверял, насколько далеко я готов зайти. — Тебе это не надоест? — спрашивал он. — Прятаться, скрываться, врать? — А тебе? — спрашивал я в ответ. Он лишь улыбался, но молчал. — У меня в этом практика. — Я проронил и после этих слов снова молчал.

***

Он начал уговаривать меня на большее. Сначала — медленно, осторожно. Его ладони становились увереннее. Его слова — настойчивее. Он мог дразнить меня, шептать что-то на ухо, зажимать в углу. — Ты не боишься меня? — спрашивал он, прижимая меня к стене. Я смотрел в его глаза. И не знал, что ответить. Потому что боялся. Но не его. Себя. Своей готовности отдать всё — за тепло, за близость, за то, чтобы не чувствовать себя пустым. Он держал моё лицо в ладонях, гладил скулы большими пальцами, будто бы любовался. А потом целовал — резко, глубоко, с нажимом, как будто бы хотел стереть меня, перезаписать под себя. И я позволял. Потому что никто другой так меня не касался. Не знаю, действительно ли потому что хотел это почувствовать, или потому ли что хотел сделать самому себе ещё хуже. Иногда он злился – если я уходил раньше. Если не отвечал на сообщение. Если говорил с кем-то ещё. Его раздражение было тихим, но тяжёлым — он не кричал, не бил. Но умел так посмотреть, что мне становилось стыдно за дыхание. — Только не начинай быть как все, Пит, — говорил он. — Я думал, ты другой. И я оправдывался. Извинялся. Обещал, что всё будет как раньше. Что я всегда выберу его. Я не понимал, как так вышло, что я стал просить прощения за то, что просто существую. Всё шло как по маслу, только масло было прогорклым. И где-то внутри, в самых тёмных участках сознания, я чувствовал — это не любовь. Это что-то иное. Скрюченная версия. Голод, замаскированный под привязанность. Желание контролировать, перепутанное с желанием защитить. Но я не уходил. Потому что был один. Потому что, может быть, он и правда чувствовал ко мне что-то. Или хотя бы делал вид. А иногда — этого достаточно. Теперь я знаю: это была зависимость. Медленно растущая, как плесень под обоями — её не видно сразу, но когда замечаешь, уже поздно. Я стал врать Мэй. Пропускал патрули. Проверял телефон сто раз в день, в ожидании одного имени. И если оно не появлялось — меня трясло. Флэш стал моим наркотиком. И я не знал дозировку. Он знал.» …иногда он просто сидел рядом. Ни слова, ни вопроса — только шуршание пакета с чипсами и приглушённый свет в раздевалке, куда они забивались после тренировки, когда остальные уже разошлись. Флэш откидывался на скамейку, закидывал голову, жевал, шумно выдыхал. А Питер смотрел, как с его шеи скатывается пот, как у него напрягается скула, когда он сглатывает. И думал, что всё это неправильно. Что если закрыть глаза, то можно притвориться, будто это он, что рядом. Но когда открывал — ошибку становилось слишком видно. И всё же он возвращался. Каждый раз. Они не называли это дружбой. Флэш вообще ничего не называл. Он просто однажды предложил подбросить Питера до дома — и больше не спрашивал. Стал ждать у заднего выхода, сидел в машине, глушил музыку, пока тот выходил. И Питер, будто забывая про всё, просто садился рядом. Молчаливая сделка, невыговоренная, но почему-то работающая. Иногда Флэш заводил разговоры. Про других. Про своих. Про то, как его девушка выставила на мороз. Как мать снова закатила истерику. И Питер слушал — и не то чтобы сочувствовал, но чувствовал, как тот подтачивает оборону. Медленно, уверенно, бесстыдно. Иногда он касался его. Случайно. Но слишком часто, чтобы поверить в случайность. — Ты знаешь, ты не такой уж и задрот, как я думал, — однажды сказал он, притворно усмехаясь и качаясь на двух ножках стула в пустом кабинете труда, где они прятались в тот раз. Питер фыркнул, не глядя. — Потрясающий комплимент. — Я к тому, что… ты не ломаешься. — Флэш опустил стул на четыре ножки. Наклонился ближе. — Даже когда тебя ломают. Это пугает. Питер поднял глаза. И в этот момент увидел: Флэш не лгал. Он правда это чувствовал. Он правда пытался понять. Но понять — не значит почувствовать. И всё же Питер позволял. Позволял ему прикасаться, смотреть, приближаться, нарушать границы. Потому что в те короткие мгновения, когда Флэш прикасался к его плечу, или когда, проходя мимо, задерживал пальцы на талии — Питер представлял себе другие руки. Те, что могли бы тронуть его иначе. С вниманием. С теплом. Те, что не торопились бы, а остались рядом. Он не думал о Флэше. Он думал о том, кого нельзя было касаться. Иногда, поздно вечером, они поднимались на крышу спортзала. Флэш приносил газировку, чипсы, один раз даже пачку сигарет — «погреться, не курю вообще». Питер сидел, свесив ноги, и смотрел на свет в окнах. Далеко внизу жизнь продолжалась. А здесь, между гулом кондиционеров и пустотой, он чувствовал себя почти невидимым. Флэш садился слишком близко. Касался его плечом. Иногда ронял голову ему на плечо. И Питер не отодвигался. Потому что если не сопротивляешься — можно поверить, что это тебе нужно. Что ты это выбрал. Что ты сам захотел. Он не мог сказать «нет». Он даже не знал, кому именно хотел бы сказать это «нет». Однажды, в темноте спортзального зала, они целовались. Питер стоял спиной к шведской стенке. Флэш был нависший, тяжёлый, пах спиртом и чем-то острым. «Язык у него был жадный, небрежный. Он тянулся, как будто хотел что-то забрать. И самое страшное, что я позволял. Потому что в темноте всё можно оправдать. Я только потом, спустя долгое время понял: что если не сопротивляешься — это ещё не согласие. Что если молчишь — это не значит, что не больно. Я так хотел забыть его голос, его руки, его тепло. И вместо этого получил — тишину. Руки, которые держали, но не чувствовали. Тепло, от которого становилось холодно, тошно и неправильно, ведь все, черт возьми, было не то. Но я не жаловался. Знаете, Мистер Старк, однажды вы сказали мне хорошую фразу — «Не остановил, значит позволил случиться». Я повторял себе, раз за разом, что раз не остановил — значит, сам выбрал. Что раз шёл — значит, хотел дойти. И всё же, внутри, глубоко, знал: я не выбирал Флэша. Я просто пытался стереть другого. Догадайтесь сами, кого. Я все равно скоро расскажу, но попробуйте угадать раньше, чем я это произнесу. Но с тех пор, как однажды проснулся с синяком на шее и пустотой внутри, ведь Флеш так любил сжимать свои руки на моем горле пока целовал меня, — всё стало необратимым. И никакая крыша спортзала, никакие ночные посиделки и молчаливые прикосновения больше не спасали. Потому что Флэш не мог сломать то, что уже давно рассыпалось. Он просто добивал. Спокойно. Методично. Без лишней жестокости. Как будто бы сам не понимал, что именно рушит. Но это… Это всё было до того. Можно сказать, это все почти не важно, до… До настоящего предательства, унижения. И ты уже знаешь, Флеш, ты помнишь, что случилось потом. Я бы не стал рассказывать тебе это, Тони, если бы не хотел, чтобы ты знал всю картину. Всю эту чёртову мозаику, где каждый кусок был моей попыткой забыть тебя. Заменить. Но ты был везде. Даже в его взгляде, когда он говорил, что я красивый. Потому что ты ни разу этого не сказал. Даже в его голосе, когда он шептал: «не бойся», — потому что ты не знал, что я боюсь. А мне нравится думать, что если бы ты знал, то остановил бы. Даже в его ладонях — потому что я фантазировал, что это твои. Я хотел убедить себя, что могу тебя стереть. Но в итоге стёр себя.» …кассета защёлкнулась в край магнитофона, и плёнка продолжила своё движение. Голос Питера замолчал, оставив после себя только слабый шорох, словно сам воздух теперь не хотел молчать. Но Тони не выключал. Он сидел в кресле, спина напряжённо выпрямлена и все его тело словно натянутая струна, как будто слушал он не только ушами, а кожей, каждой клеточкой тела — каждой клеткой впитывал то, что только что услышал. Лист в его руке чуть задрожал, он легко сжал пальцы и снова окинул взглядом простенькую карту, на которой было обведен, очевидно, спортзал его школы. Лист снова зашуршал, задрожал в его руках — от запоздалого, крамольного желания перемотать всё назад. Пальцы колотило дрожью, не только от отчаяния, хотя оно и было, но ещё от страха — страха неизбежного, чего-то, что ещё грядёт. Чего-то, что он услышит на следующей кассете Флеша. Или на своей, смотря где будет хуже. Назад. Хочется нестерпимо повернуть время вспять, всмотреться, услышать. Вернуться к тому моменту, когда ещё можно было вмешаться. Он провёл пальцем по ребристой поверхности пластика. Привычное движение — будто снова касался чего-то живого. Потому что хотелось снова прикоснуться к запястьям, к рукам. И всё же, плёнка была слишком тонкой, чтобы вместить в себя всю ту боль, все её обилие, что через неё хотели передать. Он медленно опустил кассету на колени. «Не остановил — значит, позволил». Фраза резанула. Беззвучно. Без крови. Но он почувствовал. Флэш. Имя, которое ему ничего не говорило, и всё же — теперь горело под кожей. Ему хотелось спросить. Закричать. Вырвать из воздуха подробности. Но воздух был нем. И Питер больше не мог ответить. Он прислонил лоб к кассете, медленно. С усилием, будто тяжесть головы была невыносимой. На несколько секунд. Может, минут. Время растянулось. Тишина давила. Но уже не внешняя — внутренняя. Та, которую не закроешь музыкой, изобретениями, сарказмом. Но та, которая приходит после признания. Когда не отвертишься. Он не вытер глаза. Там нечего было вытирать. Всё, что могло вытечь, уже давно высохло. — Почему ты не сказал?.. — выдохнул он почти неслышно, и слова не полетели — просто упали. Он откинулся назад, сел ровнее, резко втянул воздух. Одна рука сжалась в кулак, вторая — легла на кассету, как будто мог удержать то, что уже ушло. Губы прикусаны. Спина снова напряжена. Он сломан, давно был. Но опять не позволяет себе сломаться полностью, снова пытается держаться, хотя больше не для кого. Тони поднялся, тяжело, со вздохом и подошёл к коробке с аккуратно подписью «Собственность Питера Паркера», провёл кончиками пальцев по буквам, впитывая линии и изгибы знакомого почерка. Он поставил кассету обратно в коробку. Аккуратно. Словно вернул часть Питера на своё место. Пока. До следующей. В голове крутились бесконечные вопросы, и Старк даже злился, на него, а потом сам на себя, потому что «Тони, как ты можешь, блять?» Злился он на него за то, что он отнял возможность эти вопросы задать. Даже не дал шанса заговорить, решить, помочь. Питер говорил в прошлом. А прошлое, как известно, не отвечает. Он встал резко. Ноги гудели, затекшие от долгого сидения на месте мышцы не хотели двигаться так быстро, как хотел хозяин, но он не дал себе ни секунды на передышку. Рванул в мастерскую. Небрежно бросил плеер на стол, как будто он не был всем, что у него осталось. Открыл шкаф с инструментами. Металл загремел. Капсулы, детали, холодные стержни. Он хватал всё подряд, не зная, за что браться— швырял, соединял, разбирал. Как будто если собрать новый реактор, новый костюм, новый чёртов космический модуль — всё станет обратно. Как будто этим можно было вытравить из себя голос, прижимавшийся к виску: «Я не остановил — значит, позволил.» Ты тоже не остановил, Старк. Он разбил стеклянную панель. Руку порезало и обожгло острой болью. Неважно. Шум, грохот, свист вентиляции — всё мешалось в одну какофонию. Как внутри. — Опять? — раздался знакомый голос у входа. Спокойный. Наташа. Но за спокойствием — металл. Тони услышал её шаги — настороженные, осторожные. Она знала, как не вовремя вмешиваться, но всё равно не могла оставаться в стороне. Тони даже не обернулся. — Уходи, — Но она стояла в дверях, не двигаясь. Смотрела на него так, как будто видела его насквозь. — Сам разберусь. — Ты сам разберёшься? — спросила она, и в её словах было столько печали, что Тони почувствовал, как что-то внутри его снова сжалось. — Ты уничтожаешь себя, Тони. Это не твоё. Ты не должен… — Я должен был. Я мог бы, если бы не всё это… — Тони остановился, оборачиваясь. — Если бы он был здесь, если бы… Но Наташа не дала ему закончить. — Хватит. Ты ведь уже пробовал. Ты знаешь, что не помогает. Тот факт, что ты упьёшься до смерти не поможет тебе пройти через это. Он резко повернулся и выдохнул. В его глазах — пустота, глухая. Не злая, не обиженная. Просто уставшая. — А что поможет? Она ничего не ответила. Просто посмотрела на бутылку у края стола. Пустую. Рядом лежала вторая, непочатая. Он уже не скрывался. — Я слушала их раньше тебя. Слова вонзились. Резко. Глухо. Непрошено. — Не смей, — Тони шагнул ближе. — Не надо про кассеты. Не надо про Стива. Не надо вообще. Наташа выдержала его взгляд. — Он был ребёнком, Тони. — А ты думаешь, я забыл? — голос дрожал. — Думаешь, я не помню, как он шёл за мной в бой, даже когда не понимал? Он был… …моей надеждой, — так и осталось не произнесенным. Словно в этом признании была вся причина, почему он теперь пустой. Наташа посмотрела на его окровавленную ладонь. На слёзы, которые он упрямо не вытирал. — Ты всё ещё думаешь, что мог бы что-то изменить? …если бы узнал раньше? — добавила она. Он не ответил. Он взял бутылку и открыл её. От глухого звука стеклянного стакана по стола по спине прошла дрожь. Наташа уже понимала, что разговор будет бесполезен. Она повернулась к выходу, не сказав ни слова, но прежде чем уйти, её голос прозвучал снова, тихо, на грани слышимости: — Он бы не хотел, чтобы ты так поступал, Тони. Тебе нужно вернуться к делу, к работе… Ты не можешь всё разрушить просто потому что… потому что ты больше не знаешь, как быть без него.
117 Нравится 50 Отзывы 45 В сборник