От тебя я приму самый острый нож В свою спину. Сводит пальцы дрожь — это осень играет скрипучей медью Песнь творящей безумной славянской ведьмы.
Воздух спертый, душный, она нетерпеливо распахивает скрипучую форточку, и та — с насмешкой — поддается. Простая ручка уродливо-синими чернилами высекает на бумаге искры, идет, где приходится, застревает на поворотах сложной сеточки чужих мыслей. Простой механизм, в ее руках обретающий жизнь. Она вновь просыпается посреди ночи от безумного и безмерного желания творить. В такие моменты она и правда думает, что творит — колдует, сплетает чужие линии жизней, создает новых людей, воспроизводит ныне существующих — творит, творит свою черную магию, пробирающую до костей. Все ее персонажи кривые, нескладные, не черные и не белые — разноцветные, с обжигающей лимонно-желтой злостью, лиловой отвратительной болью, кроваво-алыми мечтами. Такие, как в жизни. Мы рождаемся, чтобы сломаться. Она смотрит на нее своими серо-голубыми глазами, выплывает из глубин памяти, жесткая, острая, стальная. Опирается на стол смертельными остриями локтей, цедит воздух по квантам, стоя под дождевым навесом, превращается в оголенный нерв на пороге своей квартиры. Мирослава тогда так и не уснула. Ходила-бродила по чужой полупустой квартире, запоминала, в память впечатывала. Тихо и одиноко. Словно и не живет здесь никто. А живет ли?.. Когда вдохновение иссякает на сто тринадцатой минуте, она лениво чертит линию посреди листа, подводит итог. Прямая, лично для нее обращенная в петлю. Подхватывает непослушные волосы резинкой, безнадежно шерстит социальные сети — ни одной весточки. Ее личная Любовь растворяется, как приторно-сладкий сахар в кружке отрезвляюще-горького кофе. Даниил Сергеевич добавляет ее в друзья сразу же, еще тогда, при встрече. Ни капли не задумываясь. Для него соцсети — отнюдь не личное пространство. Фальшь, легкая вуаль душащей маски, сплошное притворство. Я вам не враг, давайте дружить. Мирослава усмехается, устало потягивается, хрустит предплечевыми суставами, допивает колу из стоящей на столе бутылки. После украдкой посматривает на дверь и повторяет свой еженощный ритуал. Колдунья. Кидает мятые листки в такой же мятый хлопковый шоппер, тянет из-под подушки старую электронную сигарету, подходит к распахнутой хриплой оконной раме. Дерево скрипит жалобно под ее весом. Отсчитывает девять затяжек, захлопывает окна, двери, кутается в мягкое одеяльное облако и выдыхает наконец. Вот что нужно для ее душевного равновесия. А утром старший братец, конечно же, ворчит на тему ее недосыпа, все-таки делает бодренький дешевый кофе с долькой лимона, что на языке горчит. — С твоим образом жизни — и цитрусовые не помогут. — Ой, да знаю я, — Саша смотрит едко и с насмешкой — я взрослее-сильнее-умнее. Лучше знаю. — Через неделю приедет бабушка. Первая годовщина. Вилка в ее ладонях гнется и обиженно звенит о пустую тарелку. Надо же. Уже год. Время летит очень быстро, когда ты не хочешь его замечать. Когда не хочешь думать. Просто забыть, вырвать из груди с корнем эти кровавые ядовитые цветы, но боль — она не там, не под кожей. Она в мыслях, в воспоминаниях, не в сердце даже — его она заточила, заковала, выправила, вырвала уже. В памяти. Пальцы помнят прикосновения, фотографии помнят фрагменты этой жизни, старой, далёкой, т е п л о й. — Я не буду поминать со всеми, — голос звенит, точно та самая вилка. — Не буду вспоминать снова. Она никогда не пишет об этом и не говорит. Действительно не хочет вспоминать. — Ладно, — Александр вздыхает, зарываясь пятерней в пепельную медь волос. Но что-то остается неизменным. Он все также потакает ее капризам. — Опоздаешь. Она на автомате моется, впархивает в химический аромат вишни — там лаурил-сульфат натрия да масла, смягчающие очерствелую кожу. Воздух звенит тоже. Когда она шипит молнией на кожаной юбке, когда надевает тяжелые армейские ботинки, когда кутается в мягкий бежевый свитер и колкое шерстяное пальто. На последнем издыхании хватает черный в белую клетку шоппер и затыкает цепочку мыслей наушниками. Следующие полчаса дороги на автобусе позволяет себе не думать, забыться, а потом руки подхватывают, тянут куда-то, ее приветствуют, обнимают, рвут, комкают, вливают в общую атмосферу простой человеческой жизни. Да, такая, наверное, есть. Все пары и уроки она молчит, уткнувшись носом в свою тетрадку, соседка по парте не может выудить из нее ни слова — не в первый раз. Хмурится. Отодвигается. Сдается. — Славка, а наши сегодня в парке собираются приблизительно после шести, — вдруг выныривает из общего вакуумного потока старый знакомец, Федя, искристо улыбается, несмотря на грозный мрачный вид. Я панк — мне похуй. Она смотрит задумчиво, ведет ручкой по пухлым губам, пачкая в оранжевую помаду. — Гитары будут, — подкупает. А она ведется. Несмело и надтреснуто улыбается в ответ, пожимает плечами, сбрасывая вещи в сумку. — А приду. Домой вваливается до Сашкиного прихода с работы. Нетерпеливо избавляется от нежности мягкого бежевого свитера. Черный кожаный топ — к юбке. Пиджак с чужого плеча, тоже черный. Острые кроваво-алые стрелки да помада в тон. Волосы растрепать, привести в любимый беспорядок, сколоть в хвост — неправильность, но неправильность аккуратная, правильная. Расслоение в атмосфере Земли. Потом дешевое пойло, смешанное с энергетиками, горчит на языке, она не подпевает — воет, искрит и всеми взглядами завладевает. Точно, колдунья. Танцует, целует какого-то высокого парнишку, который наутро и не вспомнит, кто она. Прячет ослепительно-прозрачные слезы на груди Тоши, старого знакомого гитариста. Кусает измазанные помадой — точно кровью — губы. Антон смотрит на нее задумчиво, за словом в карман не лезет, но не за ним — да. — Будешь? Мне не жалко. — Нет, спасибо, я не курю, — улыбается. Криво. Косо. Неправильно. Набекрень. Медленно тянется к сумке, подхватывает пыльный пиджак. — Я пойду, — ей этого лживого понимания хватит. Ей всего этого хватит. Ровно на четыре дня. Потом вернется за новой дозой.* * *
Формулы исчерчивают листок вдоль и поперек, она в последние секунды выписывает свою мысль на бумагу. Не любит так — не словами. Но за это оно ей и дорого. Физика, математика, геометрия, холодная сталь где-то на периферии холодит сгорбленную спину. Весь класс собирается в холле, ребята перебрасываются ничего не значащими фразами, смеются над пустыми шутками. Десять с кусочком лет и — чужие. Все они. Друг другу. Она подбирает с белоснежной плитки холла ошметки своего сердца, заправляет их в армейские ботинки, царапает ногтями капрон колготок. Криво улыбается. Они толпою едут в неизвестность, все так же переговариваются, она и сама вливается в ничего не значащий разговор. Вот так, на контрасте с другими пассажирами — даже почти близкие. Почти одноклассники. Даниил Сергеевич им не улыбается с порога кофейни, там она — холодная, хлесткая. Врезается в память. Улыбается им всем приветливо — косой треугольник очерченных алым губ. Делает скупой глоток кофе, перелетает в середину, перед ними всеми, как актриса — на виду. — На прошлой встрече вы описали основные черты созданных вами персонажей. Это каркас, дорогие, — обращение — к ним ко всем — царапает кожу. — Сухой-скупой скелет. Позвольте ему обрасти мышечной тканью, подарите ему кровеносную систему и нервные окончания, чтоб он мог двигаться, чувствовать, жить. Ее нескладная ладонь невольно взмывает к потолку. — Да? — вздернутая бровь, немая насмешка. Острая игла из медицинской стали и одновременно — адское пламя. Обжигает. — А кожа нашим персонажам не нужна? Пусть ходят себе оголенными нервами, без масок и защитных механизмов? — А чтобы прописать их маски, нужно для начала влезть в самую их суть. Сродниться. Стать ими, — очередная холодная усмешка. Яд. Боль. Страх. — Пока что перед вами стоит задача набросать несколько ситуаций, происходящих с вашими персонажами, а потом задуматься — а действительно он сказал бы или сделал именно это?.. Черновые варианты вычитаем сегодня, а в следующих раз принесете доработки. Моя задача — не научить вас складывать буковки в слова, этому учат и в детском саду, моя задача — научить вас чувствовать по-другому. Не так, как привыкли с самого детства. А так, как совершенно другой человек. Юбка плотно и компактно стягивает ноги Любови, и она запрыгивает на столик, скручивает их в изящный узел, опирается локтем о выступающее колено и смотрит скучающе. Мирослава понимает, что застревает в этом — в этой женщине. Как бы ни банально, с первого взгляда. С первой встречи. Гордый орлиный нос, острые скулы — колото-ножевое, жесткие серо-голубые глаза — почти-сталь, почти-жизнь, длинные волосы цвета воронова крыла, перетянутые в идеальный пучок с одной мягко сползающей прядкой, не предающейся порядку, шпильки-стилеты, торчащие, выпирающие под черным капроном коленки. Мягкий, цитрусово-сладкий запах духов, приторная горечь, нежность в своей остроте. Препарирует взглядом. Сейчас или никогда. Ладонь вновь взмывает в поднебесье. — Я готова, — хрипло шепчет, неуверенность, сомнения-сомнения-сомнения — она вся из них состоит. — Но перед прочтением я хочу с вами посоветоваться, можно?.. Любовь вдруг смотрит как-то мягко и просто кивает. Делает глоток кофе. Мирослава идет на трясущихся ногах. Поговорить — и ничего больше, ничего мне не надо, просто поговорить-поговорить-поговорить. Сомнения — она вся из них. — Любовь… — Дмитриевна. — Любовь Дмитриевна, нам нужно поговорить, — выдох-царапина. Опять лишь жалкий кивок. И вот — кладовка, полумрак, швабра из угла выглядывает настороженно, чужое дыхание царапает щеку. Ранит. Наотмашь бьет. — Мне было хорошо с тобой… с вами. Тогда. Я не добавлю вам проблем, клянусь, правда-правда, я… — глубокий вдох, точно перед прыжком на глубину. Любовь — ее море. Прихоть. Новое увлечение. Плевать, как это называть. Она — то, что заставляет колдунью творить свою нелепую словесную вязь. — Я… просто не игнорируйте меня, пожалуйста, — смотрит снизу вверх, по-детски, обиженно, щеки дует да хмурится. У нее нет другой реакции на это. Вот только еще сердце опаляет жаром. — Я просто хочу вас узнать. Любовь вдруг как-то надломлено усмехается, отшатывается, падая в объятия настороженной швабры, грохочет ей, зарывается тонкими паучьими пальцами в идеальный пучок. Мирослава прижимает свои ладони с измятым листком к груди, к сердцу — не скачи, не прыгай, не бейся загнанной птицей. — Милая, — обращение как оскорбление. — Это была всего лишь одна ночь, которая ничего не значит. Мы обе были пьяные, это было ошибкой, которая больше не повторится. Это было ошибкой. Мирослава любит, холит и лелеет все совершенные ею ошибки, они — ее часть, почти ее сердце, мысли и душа. Она любит их совершать. — Понимаешь, Мирослава, — тяжелый вздох, колкие пальцы на тонкой переносице, виски трет. Эта женщина — как тотальное олицетворение усталости. И хочется сделать все за нее, дать возможность сделать вдох без этого стального каркаса, спасти хотя бы на парочку секунд. Слепое самопожертвование. — Это ведь не шутки. Я не могу утверждать насчет молодежи, но меня могут выгнать с работы и уничтожить за одну только связь с женщиной. А ты еще и подросток. За одну ночь я дважды вне закона, — смеется хрипло, горько, надломлено. Разбитое стекло в голосе звенит. — Это никогда не повторится. Но я не могу запретить тебе пытаться наладить контакт со мной. Вот только я старше тебя почти в два раза, поэтому я сомневаюсь, что мы характерами сойдемся. — Это как раз не проблема, — она смеется облегченно, почти улыбается. — И все-таки, я и правда хотела получить от вас пару правок.* * *
Чернильно-черные стрелки на глазах, багряные тени, привычная оранжево-закатная помада, короткие растрепанные кудряшки, едкая улыбка. Ее личный защитный барьер готов. Короткое обтягивающее платье в багряную же клетку, привычные ботинки, лезвие на цепочке вместо подвески. Рот кривится от приторно-сладкого мерзкого блейзера, шипы на шее, шипы на сердце. Маленькая сумка, маленькая бандитка. Ребята смеются приветственно, и ты окунаешься в эту атмосферу дружбы, тепла, общей горечи, разделенной на каждого порционно по аккордам, по глотку воздуха, по очередной строчке больного куплета. Их самопальное сборище ассоциируется у нее с ярко-синим, если быть точнее, викторианским синим — такого цвета небо над их головами, такого цвета бутылка очередного ядреного алкоголя, такого цвета в эти моменты ее душа. Тот самый холод, та самая сталь, что плавится и растекается под голосом Антоши, заставляет улыбаться и подпевать. Они все здесь, вечные — именно такие, молодые, пьяные и счастливые, забывающие свои несчастья под действием настырного градуса и общих объятий. Фонари светят лимонно-желтым, она жмурится, на глазах Тоши выступают такие же лимонно-желтые слезы. Он поет о любви, о потере, о боли, нестерпимой, острой, неправильной. Когда человек сломлен надвое и его почему-то никак не починить. Возможно, спустя год они все уже будут далеки друг от друга, возможно, это произойдет уже завтра. Но сейчас, в этот момент — они вместе. И, наверное, это что-то все-таки значит. Дешевое вино тает на языке. И она смеется. Дико, необузданно. Ведьма, колдунья. Искристая радость расплывается по всему ее телу, дарит ощущение силы, свободы, счастья. Эта радость на вкус — как сгущенное молоко. Приторное, сладкое, вязкое, затягивающее. Она кружится в танце, а вместе с тем кружатся и звезды у нее над головой, кружится голова. Падает первая за последние четыре дня дождевая капля. Она поднимает ломкий взгляд. Холодом прошибает. Обнимает себя за плечи, капли затекают в нос и в рот, за уши, скатываются по подбородку, смешиваясь с ее слезами. Жалость к самой себе горчит на языке. Тоша смотрит понимающе и крепко ее обнимает.* * *
Домой ее провожает тоже Антон. Сашка смотрит неодобрительно, кутает ее, дрожащую, в мягкий плед и садит рядом с собой на диван. Горячий чай каркаде — лучшее лекарство от всех душевных болезней. Они смотрят «черепашек-ниндзя» до четырех утра, а потом ей снится море. Черное море, Адлер, где они бывали в детстве. Санька смеется, ударяя ребром ладони по воде и окропляя ее с головы до ног. Каменистый пляж скрипит под ногами, дыхание от радости и возмущения сбивается. Вода, на самом деле, отнюдь не черная, — кристально-прозрачная, под ней видно водоросли и мелкие круглые камешки. Ее море, наполненное ярким солнцем и теплыми воспоминаниями. Просыпается она в слезах. Боль ныне уже несбыточного заставляет корчиться в рыданиях. У нее температура тридцать семь и четыре, ее корежит, разбивает о скалы отчаяния. С Сашей они не говорят. Они никогда не говорят. Единственное — почти уже год назад, в день ее смерти, в объятиях друг друга, всю ночь, сидя в темноте. Они шептали и шептали друг другу какие-то дежурные фразы, за которыми крылось нечто большее, чем просто боль. Даже слова не передают этого. Бесполезные устройства. Даже колдунья не справляется с тем, чтобы зачаровать их именно так, как надо. А справлялась ли? Вообще. Когда-нибудь. Александр скрывает покрытые татуировками руки под тканью белоснежной рубашки, упаковывает себя в официоз, зачесывает назад растрепанные медно-русые волосы, заботливо улыбается. — Катя в обед занесет тебе лекарства, я попросил. А пока пей чай и ешь. И учись, — хмурится. — Тебя с потрохами твои друзья сдали. Какая, нахрен, тройка по химии? Даже у меня в свое время была четверка. — И ты говорил это уже сотню раз, — закатывает глаза, хрипит болезненно голосом, медленно глотает приятно-кислый чай, перекатывая его на языке. — Разберусь я. В крайнем случае, скатаю несколько работ, докладики порассказываю. Придумаю. — Смотри мне, Слав. У тебя меньше года, а с твоей удачей медаль в кармане не помешает. Она вздыхает и к окну отворачивается. Понимает она все, конечно. Через пятнадцать минут бредет в комнату к сборнику с задачками по физике. До экзаменов меньше года — это дамокловым мечом висит над ней, клеймит болью. Боится. Конечно же, она боится. Неизвестность пугает.* * *
Она смотрит больно из-под неровной вьющейся челки. С обесцвеченными волосами она похожа на ангелочка — так, смеясь, говорит Даша. Треплет по легким непослушным волосам, обнимает, дарит ощущение обжигающе-горячего дыхания на шее. Даша похожа на горячий шоколад. Сладкая, с каштановыми текучими длинными волосами, острыми бровями вразлет, мягкими золотисто-карими глазами и хитрой улыбкой. Даша-лиса, Даша тонкая, ровно-переливчатая, изящная, красивая. Именно Даша впервые приводит ее в ту компанию, обнимает крепко, согревает своим теплом. Острые ключицы и локти прорывают полосатую нелепую водолазку, черные потертые джинсы утягивают ноги в две тонкие тростинки. Даша похожа на осеннюю сухую ветку. Такую сломать легко. Мирослава этого боится. Даша тянет ее, как мотылек, к людям, к морю, к свету. Кружится под музыку, покачивает бедрами в такт, обвивает своими тонкими руками широкие Мирославины плечи. Пытается вытянуть со дна вслед за собой. Она снова вспоминает море тогда — только в этот раз она не на поверхности, не плещется вместе с Санечкой, она на самой глубине — и вокруг лишь ослепительная мгла. Вода затекает в уши, пальцы сводит дрожью от холода, он окутывает ее полностью, тело коченеет — и только взгляд на секунду ловит отблеск солнца. Это Даша. Покидает ее так же стремительно, как тот самый солнечный зайчик. Губы Дашины на вкус как кислое белое вино с примесью горького шоколада. Пьянит. Комната чужого общежития кружит перед глазами, мягкие пальцы коршуном впиваются в острые кости, и Мирослава, кажется, все-таки ее ломает. Ломает на утро, когда Антон наливает ей на общей кухне кружку дешевого кофе, смотрит понимающе и говорит, что никому не скажет. И его друзья тоже. Не дураки же. Тебе только четырнадцать еще, подумаешь, напилась, с кем не бывает. У вас у обеих проблем не будет. Не переживай. Даши больше нет. В ее жизни нет. А Тоша остается — общая печальная тайна роднит. С тех пор и по сей день Мирослава ненавидит горячий шоколад.* * *
Она спешно перечеркивает очередное предложение. Непослушная челка отвлекающим маневром лезет в глаза и к носу. Забавно — писать сочинения она ненавидит. — Слишком рамки, — говорит преподавательнице и словно этим все объясняет. Стальные каркасы сочинений она ненавидит, от них горчит на языке и все слова будто бы разбегаются, не собрать никак. Долгие часы она сидит, заучивает-зазубривает клише, беспроигрышные фразы, просит Сашку проверить ее память, пишет сочинения одно за другим, но каждый раз — очередная пытка. На часах почти семь, когда она сдается. И открывает сайт с задачками по математике. На периферии — экран страницы «вконтакте», но желанного флажка с новыми сообщениями не появляется. Вздыхает раздраженно. Подскакивает к зеркалу. Сплошная невозможность. Смотрит на отвратительно-русые волосы. Мышиный цвет. Скучный. Слишком не ее. На по-детски пухлые мерзкие щеки, рыхлые широкие бедра и плечи, покрытые веснушками вперемежку с прыщами. Мерзость. Ей это все претит. Хочется стать на пару размеров меньше, стать ничем, стереть себя с лица Земли, быть может, тогда все у нее заладится. Исчезнет отвлекающий фактор. Она сама. Помимо прочего Мирослава ненавидит себя. Каждый миллиметр своей чертовой кожи, каждый нечаянный лоскуток, взгляд режут кривые коленки, он размывается слезами. Мерзко. Она мерзкая. Неправильная, неаккуратная, какая-то полу-девушка, сломанная, искалеченная. И даже любит она неправильно. Вся состоит их ошибок, вышита ими, как панно. Поэтому, когда ее в клуб тащит парочка одноклассниц, незнакомых лично с Дашей, она ведется. Соглашается. Делает все для того, чтобы перестать быть собой. Укладывает аккуратно непослушные кудряшки, оттеняет скупо-зеленые глаза закатными вспышками на веках, ярко и одновременно мрачно. Вот это — ее. — Мы пойдем в новый клуб, говорят, он лгбт-лоялен, — Настя, одноклассница, улыбается уверенно и располагающе. — Танюха хочет узнать, есть ли все-таки геи в нашем городишке. И познакомиться с кем-нибудь. — Настя, ну кем ты меня выставляешь, — девчонка неловко прячет лицо в ладонях. — Я просто друзей найти хочу. Мирослава делает глубокий вдох. Хорошо. Ладно. Она понимает это тогда, в четырнадцать, и чувствует до сих пор. Уверена, ей в этом клубе — самое место. Лояльности к своей ориентации ей как раз не хватает. Ее среди сияющих огней она подмечает сразу. Королева, острая стальная змея, что ужалит в самый неожиданный момент. Прямая спина, чернильные волосы, усмешка, смягченная глотком коктейля. Винная помада даже не оседает на стекле. Женщина цепляет взгляд. Колючая загадка, которую хочется разгадывать до бесконечности. Быть может, ей повезет. Хотя бы разговор, — мысленно умоляет она. Пожалуйста. Хоть что-нибудь. Эта женщина чарует с первого взгляда. Взрослая, сильная, уверенная в себе. Мирослава — неправильный мотылек. Она тянется к оглушающей темноте. Буквально делает пробный выстрел в небо. Надеется на пресловутое «авось». Дрожит всю дорогу, провожая эту потрясающую женщину до дома, улыбается неловко, говорит без умолку весь путь. Лишь бы — не угнетающая тишина. Она уверена, если бы бог смерти существовал, это была бы богиня. И имя ей — Любовь. Символично.* * *
Катя приносит лекарства только вечером, в восемь, за час до прихода Сашки. — Прости, злющая коллега на работе задержала, — Катенька морщит свой ровный носик, быстро разувается, выплевывает себя из нелепой желтой куртки, ставит прозрачный противно шелестящий пакет на кухонный стол. — Я тут у тебя посижу, ты не против? Сашу подожду. Мирослава только лишь коротко кивает. С Катей Александр знакомится в выпускных классах, шипит рассерженной кошкой на подтрунивающую над ним сестру — мы друзья, Калинина! — а та хохочет и продолжает свою нелепую песню. Сейчас Катенька давно уже как член семьи, мягкая и добрая, неловкая и неаккуратная, но заботливая. Именно она тогда вытащила Сашку, а он следом — ее, Мирославу. Носила каждый день продукты, помогала отыскать работу, сидела над домашкой со Славой до полуночи, иногда даже ночевала у них. Напоминала Саше о пользе завтрака и о том, что в такую холодную погоду без куртки никуда. Спасала. — Погода — ужас, — восклицает Катенька, цепляя пальцами рукава своего мягкого пушистого свитера. — Снова дождь. — И ты снова без зонта, — Мирослава позволяет себе закатить глаза. Катя, как всегда, — ответственна для других и беспечна по отношению к самой себе. — Давай хоть что-то горячее заварю. Заболеешь же, — хрипит больным голосом. — Тебя не переплюну, — хмыкает Катерина, утягивая одну ногу на стул и прижимая ее к нему же второй. — Можно каркаде? Сколько бы и где ни пила, у вас всегда вкуснее. — Конечно можно, — и улыбка уютная на губах расцветает. Катя крутая, Катя лучше всяких суперменов, она низенькая и аккуратная, точно фарфоровая кукла, всегда в своих мягких и уютных свитерах, свободных штанах да дутых куртках, пропитана чем-то домашним, теплым. Своя. Катя — семья. А ее у Мирославы в последний год очень мало. — Кать, — потому она и прячет все то, что рвется, прорывается сквозь кожу чернильными пятнами, расцветает на ней жгучей крапивой, из-под шариковой ручки и карандаша рвется, что на душе, что рассказать так хочется. Но она молчит. Всегда молчит. Даже написать не может. Жизнь ее руки творить не умеют. Хитросплетения слов не поддаются оживлению. Неправильный Франкенштейн. — Спасибо. Все, на что ее хватает. Мирослава всегда молчит. Ну, почти.