Мне под кожу запустили бы Дельфинов стаю, правда Я умру внутри тебя Я по тебе скучаю Красные моря в твоих запястьях Разольются словно Вина, что мы пили Меж уродливых домов
На горло давит полынная печаль — солнце заходит. Она отнекивается от этого, делает вид, точно огромного слона в посудной лавке и вовсе не существует, стягивает опостылевшую водолазку через горло, путается в волосах и то и дело чертыхается, точно это не ей вот уже четвертый десяток. От полыхающих костров ее отделяет одна лишь застекленная лоджия, собирает огонь пальцами, поджигает им отсыревшие от дождя сигареты, смаргивает надоедливую влагу с глаз — испарись уже, здесь так горит все, будто те самые триста шестьдесят по Фаренгейту. Она устало падает на холодный пол голыми коленками. Ненавижу. Не-на-ви-жу. Нет этих ваших депрессий, не существует их, но… но иногда… накатывает.* * *
Василиска улыбается солнечно, гордо сияя на весь мир двумя расселинами промеж молочных зубов. За плечами рюкзак, что ее в два раза больше, а в маленьких ручонках кудрявый плюшевый мишка. Она перепрыгивает через лужи по кривым деревенским дорогам, и за ней ввысь взметаются невидимые крылья — девчонка — ангел, лучик света в ее устоявшемся пыльном мирке. — Ялик, а я стану такой зе сильной, как ты? — Василиса шепелявит, но все дефекты своей речи несет с гордостью, уверенностью ничуть не уступая самому Ярославу. Они вместе с Любой забирают ее из садика, потому что мать опять позабыла, утопая в своем горе. Усталость после рабочего дня заставляет ноги подкашиваться, но она улыбается малышке все также ласково, терпеливо соглашается заглянуть в магазин за сладостями, хотя в карманах давно уже не гуляет — живет ветер. Ярче понимающе хмурится и вперед нее тянет смятую бумажку на кассе. — Я тебя убью, — ядовито шипит Люба, хмурится. Она не должна от него зависеть, она вообще никому ничего не должна, но все те же долги давят на спину сверху, заставляя горбить плечи. Она, точно Атлант, гордо несет свою ношу, но птичьи лопатки то и гляди сломаются. — Больше обещаешь, — Ярик улыбается ласково, сжимает ее ладонь в своей. Знаешь, Люб… академ скоро закончится. Она морщится, горечь льется по горлу, мешая дышать. Ей бы немного воздуха, всего-лишь горстку, и она вновь распрямит плечи, вновь зацветет ласковой улыбкой. Надежда в ее сердце воспылает вновь… Но это жизнь, детка. — Да знаю я, — тихо вздыхает Люба. Василиса скачет впереди, вновь извазгдает всю одежду, а ей потом отстирывать. Вдох-выдох. — Что ты предлагаешь? Я не могу отказаться от работы. — Знаешь, в техе открылись вечерние курсы. Их единственный технический вуз, да и тот — в городе, на электричке добираться час. Последняя надежда местных светил науки. Люба вспоминает солнечные деньки, когда они с Ярче бежали от пригородного вокзала на пары, а Машка неодобрительно качала головой, подсовывая ей свои конспекты. А потом — огни вечернего городка, где всегда идет дождь, вьющиеся от влажности короткие волосы, сожженные осветлителем, пряная горечь алкоголя на языке, терпкий смех. Тогда — еще почти счастливая молодость. Быстро же пришлось повзрослеть. Пакеты с продуктами оттягивают руки, но Люба не позволяет Ярче взять ни один вплоть до самого домика на окраине. Сама, сама, все сама — немой крик помогите-помогите-помогите. Ярче целует ее в лоб на прощание, точно покойницу — а она и рада бы. Отчаяние стискивает виски головной болью. — Подумай о курсах, ладно? Тебе нужно на кого-то выучиться.* * *
За коричневой гниющей листвой всегда приходит грязь вперемешку со снегом. Люба впервые мажет по губам винной помадой и затягивается в юбку-карандаш. Непривычно серьезно, остро, стерильно — отрастают цыплячьи осветленные пряди, сменяясь пока еще куцыми чернильными хвостиками. И на губах впервые за долгое время — улыбка, горькая, полынная. Она цепляется за Ярче, точно утопающий за спасательный круг, он тоже ее держится — мир неустойчив, непонятен, меняется стремительно, а они за ним гонятся-гонятся, но все никак не поспеют. Зима встречает их ржавой холодной водой из крана — колонка поломалась, а чинить и некому больше. Мать наконец выбирается из мешковатых свитеров, покупает продукты и водит Василиску в садик. Люба прилежно посещает вечерние курсы, не спит по ночам, вычитывая лекции, а по утрам торопится на работу. В сутках, кажется, все сорок восемь часов, и ни в один она не укладывается. Объятия Ярче — все крепче, его улыбки — все болезненней, а Маша смотрит с беспокойством, но не лезет в их устоявшийся мирок. Они цепляются друг за друга, паразитируют, но друг без друга — не могут, не расцепить их. Люба устало падает на кровать в съемной квартире Ярика, где простыни пропахли пылью и свет проникает сквозь оконные щели только в обед на поболтать и покурить. Люба начинает курить тоже. Делает первую затяжку, едко кашляя, воздух, которого и без того немного, застревает в легких, а на глазах — слезы, нечаянные, непрошенные. А потом как-то обвыкает, скуривает пачку за пачкой, желтеют пальцы, нарушается и без того редкий и тревожный сон, но она — Атлант, ей нужно еще чуточку продержаться, еще капельку потерпеть. Ярче сжимает зубы и идет напролом без всяких капелек и чуточек, а ее ломает, выкручивает. — Опять курила, — хмурится он, укладываясь рядом. Его ладони впиваются в ребра, протыкают точно насквозь, сминают в объятиях. Любе тошно уже. — Сколько можно? Что с тобой происходит? Ярик помнит ее солнечной и нежной, какая сейчас Василиска. Только вот Люба это все в себе растеряла, разнесла по чужим домам и квартиркам, впаяла в чужие сердца, а на свое не хватило. За окном занимается заря, кроваво-алые небеса точно вот-вот упадут. Атлант не справляется. Люба усмехается. И этот — туда же. — Любава, — обманчиво ласково шепчет Ярче, заглядывает в вот уже почти пустые глаза — нет там того, что ты ищешь, нет. Не осталось здесь меня, осталась лишь опостылевшая ответственность. — Любава, что же ты с собой делаешь? — на грани с криком сипит вот уже без трех минут Ярослав Алексеевич, главный менеджер в этой свой кофейне. Любу наотмашь бьет — он знал, знал, сука, что так будет. Он чувствовал, что грядет буря, что никакой писательницей ей, конечно же, не стать. Не спас. И не обязан был, но она же… она… Они так давно друг за друга держатся, не давая утонуть. Выходит, Ярче самолично пытался утопить их обоих? — С-с-сука, — шипит она, а на глазах — слезы. — Зачем? Зачем ты внушил мне ложные надежды, Ярик? Зачем говорил, что все будет хорошо? Ни черта не хорошо, — скулит она и ломается, медленно-медленно крошится, а Ярослав самолично стирает ее в пыль на этой чертовой кровати. — Любава, — все также ласково шепчет он, сжимает ее плечи до боли, сцеловывает слезы, а в глазах — наслаждение. Сладкая патока топит родные карамельные радужки, пальцы до кровавых отметин впиваются в тонкую талию, защищенную только хлопковой рубашкой. Ярче почти страстно целует ее, слизывает горечь слез, прокусывает губы, счастливо смотрит, как она разбивается на сотни и тысячи осколков. Люба устало отзывается на поцелуи скорее по привычке, острыми ногтями царапает столь любимое и столь ненавистное лицо, также цепляется за него, тянет до боли, до звезд перед глазами за каштановые кудряшки, а он шипит в ответ, срывая с нее строгую юбку, разрывая капрон колгот. Она купается в этой ненависти, нежно проникает ногтями под кожу ребер, туда, к самому сердцу — этому поганому сердцу, у которого есть только одна половинка, ведь они оба — кривые, уродливые, неполноценные, жалкие. Неспособные существовать друг без друга. Ярче впивается зубами в ее шею, а она, кажется, пытается его задушить. Или целует, скользя тонкими пальцами по нежной бледной коже его шеи. Ярик входит в нее с размаха, одним толчком, разрывая, окончательно и бесповоротно. На сухую, грязно, больно. Она кусает его ключицы, на зубах — привкус железа. — Ты выйдешь за меня. И она выдыхает разбитое, сломленное: — Да. Хотя ответа не требуется, потому что это был не вопрос.* * *
В день свадьбы в ней просыпается что-то родное, знакомое, легкое. Солнечная улыбка — пластырем на вишневых губах. Мать гордо утирает слезы в переднем ряду, рядом качает ногами Василиска в бледно-розовом платьице с рюшками, а Люба мечтает измазать кипельно-белое кроваво-алым, что у нее под ребрами, болючее и колючее вместо привычного сердца. Маша сжимает ее ладонь в своей, смотрит обеспокоенно: — Ты уверена? И Люба молчит. Молчит, пока кто-то из родственников Ярослава снимает их на дорогущую видеокамеру под веселые пьяные комментарии других, чтобы потом пересматривать этот миг на кассетах (или нет), молчит, когда Ярче сжимает ее в острых объятиях, кружа в свадебном танце, молчит, когда мать обнимает ее и поздравляет. А Любовь выдыхает тихое: — Да. И становится Евсеевой.* * *
Любовь затягивает на себе корсет из чужих слов и обещаний, окончательно истончаясь, почти не существуя. Ее случайно взяли в едва открывшуюся айти-компанию, саму первую в их городе, куда они перебрались после свадьбы с Ярчи, и теперь она до полуночи сидит с бумажным переводчиком с английского, разбираясь в различных руководствах, заново учась писать — теперь уже на языке машин. Символично. Она ведь сама теперь — почти машина, бесчувственная, холодная. Она и стала писательницей. Только не совсем той. Любовь глотает из бокала кислое алое вино, поправляет очки на переносице и хмурится очередному непонятному слову. Пока что компьютеры — это непонятные, почти никем не изученные машины, никому в этой стране ненужные. Как она сама. Можно ли написать код для собственной жизни?.. Новой весной черешня уже не цветет — ее всю вырубили, выкорчевали и ничего вместо нее не посадили. Город голый, пустынный, холодный, и Любовь кутается в жесткий воротник нового пальто, а на выходных прислоняется к запотевшему окну трясущейся электрички. — Привет, Василек, — Василиса смотрит на нее огромными доверчивыми голубыми глазами. Быть может, когда-то такие были и у отца. До того, как он начал пить. Василисе уже двенадцать, она все также гордо несёт по жизни свои дефекты, только теперь это не шепелявость, а ебанутая неполноценная семейка. — Как четверть закончила? — Любовь греет ладони о кружку с приторно-сладким черным чаем, а потом вплетает пальцы в распущенные черные чуть волнистые пряди. — Ну хоть ты не про учебу, — Василиса морщит чуть вздернутый носик, скрещивая руки на груди, а потом падает головой на острые сестринские колени. Елозит ногами по ковру, пиная какую-то старую куклу со стеклянными глазами. Теперь такие и у Любови. — А что такое? — Мама ругается за четверку по чтению, — шепчет Василиска, наслаждаясь редкой лаской, пока Любовь заплетает ей вторую косичку. — А еще она снова берет тот баллон из кладовки. И после этого становится грустной. А иногда злой. Баллон с самогоном. Конечно. Любовь жмурится до калейдоскопа пятен перед глазами. Вот только этого не хватало. — В следующий раз, когда такое произойдет, набери меня. Знаешь наш домашний номер? — Не-а, — Василиска хмурится. — Я оставлю, запиши себе в какую-нибудь тетрадку. — Хорошо. Нихуя не хорошо, малышка.* * *
— Любава? Любовь сидит на полу квартиры и смотрит на антресоль, где в чехле хранится девственно-белое платье, которое они потом разукрасили в кроваво-алый, как она и хотела, швыряясь друг в друга посудой. — Любава! — Ярче почти кричит, дергает ее за руки, сжимает запястья, наверняка оставляя синяки. — Я не Любава, — тихо шепчет она. — Ты пила? — Ярче принюхивается. — Ты же обещала больше не пить, Люба. — Иди нахуй, — и улыбается широко, сломлено, болезненно, как он сам. По острой скуле мажет пощечина. — Как ты со мной разговариваешь? — обманчиво спокойно спрашивает Ярик. Любовь помнит нежность в этом голосе, помнит совместные вечера после пар в вузе, теплые летние деньки на даче его родителей, мягкие ласковые поцелуи промеж лопаток. Промеж крыльев. Сначала он ей эти крылья подарил. А потом выдрал своими же зубами. — Так, как давно должна, — также обманчиво спокойно произносит Любовь, а потом вгрызается до крови в его ладонь, все еще стискивающую ее запястье. Ярче грубо берет ее, прохаживаясь по спине ремнем от собственных брюк, а она скулит в голос, не забывая пинать его ногами, а потом закусывать до крови губы — лишь бы не рыдать. Она сломлена. Уничтожена. Но нет — не им. Или, по крайней мере, она надеется на взаимность. Перед сном Ярче целует ее опухшие веки, каждый синяк, каждую ссадину, в каждом карамельном взгляде — сожаление. Любовь смотрит на него пустыми глазами и едко улыбается, украдкой трет запястья и ноющие бедра. А утром собирает свои немногочисленные вещи и отправляется на поиски свободных комнат в коммуналках, оставляя золотое кольцо в кровавых потеках на тумбочке в прихожей. Они не могут друг без друга, но она, пожалуй, все-таки, как обычно сама. Атлант все-таки уронил небо.