Нейтан?
***
Бывает, что морскую живность выбрасывает на берег — бессильную, задыхающуюся, непонятную самой себе. Макс кажется, что океан сегодня слишком сердит, чтобы позволить ей запустить в него руку. Однако его она уж точно не боится — не того масштаба катастрофа. Раз уж ей удалось пропустить сквозь пальцы не уложенный кудрявый прескоттовский пух накануне ночью, разглядывая и обсуждая с ним ее фото-стену, которая слепила его, сонного, обилием неестественной живости и, кажется, подвесными включенными фонариками, — так что после этого и океан кажется почти ручным. Она снова подходит ближе к прибою, к самой кромке, где пена впивается в песок зубчатыми краями, и пытает счастье — как когда-то с укуренным Нейтаном, — затаскивает медуз и крабов обратно в воду, когда ей удается обуздать стихийное буйство в своих руках. Океан злится по-настоящему. Скалится, пенится, рычит глоткой прилива и невзначай, с какой-то древней жестокостью, швыряет живность в стороны, а после разбивает их тельца о выступающие из воды скалы — тупым, методичным ударом за ударом. Нейтан следит за этим издалека, прислонившись к капоту своего пикапа. Ведь это он по своему желанию затащил сюда Колфилд, и не по-людски будет — откуда Прескотт вообще знает такое понятие? — если он ее здесь оставит одну. Ждет. И даже не раздражается, когда она в эту пасмурную, леденящую погоду разувается, подворачивает джинсы и идет навстречу огромным, свинцовым волнам, чтобы забрать упавший по неосторожности телефон. Он лишь закатывает глаза до самого неба и бурчит под нос что-то вроде «да что ж ты, блять, конечно, Колфилд», когда уже идет вытаскивать ее — промокшую, упавшую, как назло, не умеющую плавать. Скорее, не умеющую только для него. Только в его присутствии она позволяет себе эту беспомощность. Макс плещется на мелководье и сгущает краски, притворяясь, что вот-вот утонет, захлебнется этой соленой яростью. Нейтан заходит по колено в ледяную воду и стоит над ней недвижимой стеной, пока та смеется и тянет его за подол мокрой футболки так, что Прескотт сваливается к ней в воду, охваченный внезапной, животной паникой, — ибо сам в плавании не силен, — и теперь он тоже в полной мере ощущает на себе и пену, и холод, и эту неласковую влагу. В ночь холодного прилива маяк светит на берег нечасто, рвано, будто моргая усталыми веками. И от этого Макс может позволить себе все, что пожелает, в эти темные промежутки, — ибо в темноте нет ни стеснения, ни скованности. Только вот в ледяной воде — есть немного. И Нейтан вовсе не против. Пока его не ослепляет время от времени прожектор, и он тогда уже по-настоящему, сквозь зубы, ворчит на этих уебков, когда те направляют мертвое светило ему прямиком в глаза. Они сидят на мокром песке под начинающейся моросью, а их ноги окутывает ледяной прибой — то наступая, то отступая, будто дышит что-то огромное и спящее под землей. Нейтан негодует, что снова, в который раз, повелся на это дурацкое представление. Макс смеется заливисто, совсем по-детски, так что от смеха не может выговорить ни слова. Прескотт с наигранной серьезностью выжимает свою шевелюру, которая от воды вмиг идет непослушными кудрями, и тянется к волосам Макс. Та с хохотом отстраняется и, рывком поднявшись, бежит вдоль берега, стараясь не наступать и без того замерзшими ступнями в подступающую воду, крича через плечо, что так просто не сдастся. Нейтан же не собирается за ней подниматься. Ему достаточно сидеть здесь, на сыром песке, и ждать, пока она устанет, вернется, запыхавшаяся, и расскажет, как ей воткнулся в ногу осколок от бутылки его дорогущей мутной бурды. Он тогда донесет ее до пикапа, переполошенный, почти не чувствуя собственного веса, и поедет в общежитие, включив на полную автомобильную печку со стороны Макс, — ибо до себя самого ему сейчас попросту нет дела. Он мог бы назвать эту ситуацию в голове чистым поводом. Поводом оставить ее у себя. И смотреть, как она, с перемотанной ногой и надутыми губами, будет от недовольства разгребать его бутылки из-под кровати и вычищать пепельницы, чтобы наутро не угодить в них другой, здоровой ногой. Чтобы наутро у него пахло не перегаром и тоской, а ею. И немного химикатами.***
Будь солнечные лучи, пробивающиеся сквозь жалюзи в ее комнате, менее навязчивыми, менее настойчивыми — девчонка, приручившая и пригревшая на своем животе время, бурные волны и ещё более бурного Прескотта третьего, с мириадом веснушек, не отличила бы их от всего остального, что с утра первым открывается взору заспанных глаз. Ее глаза — объектив, наводивший резкость с трудом. Знакомый сценарий, верно? Окружение мешается, плывет, сливается в одну пиздецки странную, размытую белую массу, которая пробивается даже через плотно сомкнутые веки, слепит и не дает доспать еще эти пять, обещанных самой себе, минут. Она поднимается с постели с телом, налитым свинцом, и, не успев окончательно проснуться, бредет в душ, опрометчиво забыв все, что могло бы пригодиться. Понимает Макс это только тогда, когда доходит, держась за шершавую стенку коридора, до конечного пункта. Закатывает глаза и, припав к той же самой стене, плетется обратно, читая как сонную мантру вчерашние слова Нейтана о том, что порез на ее пятке — не настолько большая проблема, как те, что она сама для себя вечно устраивает. И для него, вроде бы, тоже. Хотя с ним никогда нельзя быть уверенной. Захватив на этот раз свои скромные принадлежности — шампунь с запахом клубники, что так бесит Викторию, и потертое полотенце, — она неспешно открывает дверь, кажущуюся по утрам неподъемной, и, заприметив в конце коридора маковый цвет блузки Чейз, тут же захлопывает ее обратно. Чтобы отсидеться в заточении, дождаться своего шанса и принять душ без колкостей о ее вечно помятом виде и дешевых шуток о бурной мастурбации по ночам, отчего она, якобы, и будит мисс Чейз. «Еще бы эта сучка договаривала, что будит ее не я, а голова Хлои между ее ног», — огрызается мысленно Макс, прислонившись лбом к прохладному дереву. Перепроверив домашнюю работу в седьмой раз и уставившись в экран ноутбука до рези в глазах, Колфилд решительно выходит из комнаты и направляется в душевую. К ее глухому разочарованию, Чейз со своей свитой уже давно удалилась — в воздухе витал лишь шлейф ее агрессивного парфюма. Это означало, что она потратила драгоценные полчаса просто так, втыкая в пиксели монитора. Огорчившись заведомо отвратительным стартом дня, Макс встает под теплую, почти горячую воду и чуть не засыпает обратно от накатившего убаюкивающего чувства — и от шума больших, на удивление тяжелых, капель, бьющих по плечам.***
Уоррен Грэхэм сверлит ее спину взглядом — настырным, неуемным, — пока мисс Грант рассаживает студентов для лабораторной работы. Лучи осеннего солнца, падающие через высокие окна, выхватывают из воздуха пыль и нетерпение. Брук, улавливает его намерения, тут же просится в пару к Макс — якобы для продуктивности, но на деле чтобы та ненароком не ухватила за рукав Грэхэма. Колфилд и не против совсем; химия ей и так не давалась, а Брук разбиралась в формулах не хуже самого Уоррена. Их планы рушатся в тот самый миг, когда дверь в кабинет с грохотом отлетает, и на порог заваливается Нейтан Прескотт — помятый, с темными кругами под глазами, но с вызовом во взгляде. Мишель, вздохнув, ставит его в пару с Уорреном. Учеников сегодня слишком много, оборудования на всех не хватит. После недолгого раздумья она объединяет пары в четверки. И, конечно же, по иронии судьбы или по злому умыслу преподавателя, вместе оказываются Макс, Уоррен, Брук и Нейтан. Прескотт, не говоря ни слова, отодвигает стул рядом с Макс, меняясь местами с Брук. Чему, кажется, рады все, кроме Грэхэма, но спорить с расстановкой сил бесполезно. Они начинают работу. Вернее, «начинают» — это громко сказано. Пока Брук и Уоррен что-то энергично размешивают в колбах, двое других просто отсиживаются. Вернее, ведут свою, подпольную войну: пихают друг друга под столом коленками, больно щипаются за предплечья, и Макс внезапно понимает, что за минуту они успели коснуться друг друга больше, чем за все предыдущие дни — зло, обидно, но до одури откровенно. Смотря на слаженную работу Уоррена и Брук, Колфилд на секунду представляет, как хорошо они бы смотрелись вместе — две прямые линии, два ясных ума. Но симпатия паренька в чудаковатой футболке снова дает о себе знать: он поднимает на нее взгляд, подмигивает и предлагает помощь с формулой. И тут же получает — пока еще в шутливой, но уже откровенно агрессивной форме — замечание от Нейтана о его предполагаемой ориентации, мол, не отвлекайся, Колфилд и сама справится. Фраза повисает в воздухе, отягощенная жестким, неодобрительным взглядом Брук, который Макс ловит краем глаза. Твой психованный сучонок с кучей денег в заднице и родителями, что переименуют город в «Прескотт Бэй», ни на йоту не лучше, — словно говорит этот взгляд. Уоррен ждет ее после звонка, прислонившись к косяку двери, когда Макс, торопливо склонившись над столом, дописывает вывод в их отчет. Прескотта уже и след простыл — он исчез со звонком, будто его и не было. Скотт, проходя мимо, ядовито огрызается в сторону парочки у двери и удаляется к своему шкафчику — наверняка за новой моделью квадрокоптера. Уоррен, поймав ее взгляд, предлагает пойти посмотреть на это чудо техники. Макс почти соглашается — прекрасный повод оставить его наедине с Брук, — но ее план рушится еще до того, как она делает шаг. Грэхэм оборачивается на ощущение сдавленности в локте и видит в паре сантиметров от своего лица очки Брук, подошедшей слишком близко. Макс, пользуясь моментом, жестами пытается уговорить Уоррена отойти подальше, одновременно отказываясь вслух от его помощи в объяснении базовых химических реакций. Ее день явно складывается не так, как планировалось.***
Алый, червленый бомбер на обеденном солнце воспылал, будто выкроенный из самого пламени, и Нейтан, словно ощутив ожог на своих плечах, резко стянул его с себя. Он шел не торопясь, лениво прохаживаясь по двору Блэквелла, и время от времени поглядывал на небо — голубое, лазурно-чистое, до тошноты безмятежное. Таким же оно было и в тот день, когда они с Макс закинули надувной бассейн в прибрежные воды Аркадии и вскарабкались в него, оттолкнувшись от берега кривым старым веслом, что валялось в песке, будто ждало их. Они свесили ноги через мягкий борт, болтая о какой-то очередной глупости Грэхэма, и подскакивали на водной глади, покачиваемой не ветром, а самим надвигающимся концом света — тем, что они вдвоем делили на двоих. Он пялился, как полный идиот, в этот кусок бирюзового пластика с бледными, белесыми пятнами — черт знает, откуда взявшимися, похожими на подсохшую кашу в тарелке, — и представлял себя Богом. Сильным и безразличным, восседающим где-то на вершине всего. Таким, что по щелчку пальцев устраивает войны, швыряет смертоносные торнадо в города, рушит судьбы и топит корабли в океане, нагоняя на них шторма из пустоты. Частично, он уже проделывал все это — но лишь со своим телом, своей жизнью, которую он вечно рвал и палил дотла. Однако иметь все могущество ему было бы куда как по душе, чем кромсать лишь этот жалкий, десятипроцентный кусок. Его взору простирались густые, подстриженные до идеала газоны, чистый фонтан, влекущий прозрачными, отдающими хлоркой брызгами, и теплое, почти ласковое солнце, что грело теперь его шею. Грело не сильнее, чем дыхание той самой хрупкой лузерши и профана в химии, когда она оставалась с ним после его ночных припадков, когда мир сужался до размеров его комнаты, а он — до сгустка дрожащего гнева. Но наблюдать все это — и ее в том числе — сверху, сказать честно, было бы в разы комфортнее. И безопаснее. Эпизодически он пытался забраться туда, повыше. Неоднократно резал вены, топился в бассейнах академии, даже в детском лягушатнике, напивался до беспамятства, до самого дребезга в костях, закидывался препаратами, что прописывали ему мозгоправы — те, что сменяли друг друга раз в месяц. Не считая Джакоби. Тот, черт возьми, и вправду был хорош — аж семь лет продержался, молодчина. Нейтан съедал посреди ночи чего-то кристаллически чистого и, в целом, был почти доволен — пока не слетал с катушек снова и не утыкался взглядом в ее, блять, фотографию. В эту карточку коротышки-зануды, что висела на стене — чуть западнее, если смотреть от кровати, или восточнее, как посмотреть. Иногда, уже на грани, он даже ловил себя на мысли о неверности таких поступков. Кричал в тишине о своей беспомощности, о своем жалком, никчемном поведении. А потом, стиснув зубы, приказывал себе собраться. Потому что такого, как он — слабого, сломанного, — в Боги не возьмут. «Нейтан» — Богом данный. Но что делать, если сам Нейтан мнит себя Богом? Не вседержителем в золотых одеждах, а божеством самобичевания, морального разложения и того тихого, липкого гноя, что сочится где-то в самых потаенных глубинах. Иной раз он ходит ночью по кампусу — бесцельно, по кругу, засунув руки в карманы, пока не набредет на ту самую Тобангу, что сам же и запрятал подальше. И вот, этот олух царя небесного опускается на корточки у ее подножья, начинает жаловаться шепотом и плакать урывками, с надрывом, словно копил слезы годами, а не выплескивал их каждую третью ночь недели. Следом, уже по привычке, засыпает сидя, прислонившись затылком к безучастной деревяшке, а на рассвете, просыпаясь от собственного озноба, плетется в общежитие, ворча сквозь зубы о больной спине и онемевших, будто чужих, ногах. Дальше мальчик-бог ковыляет до своей комнаты, сует руку в карман и понимает, что ключи выронил, пока спал у скульптуры. Поэтому, не долго думая, он делает рывок — и дверь с сухим хрустом поддается, вырванный замок болтается на единственном винтике. Нейтан заваливается внутрь. Свою обитель он стережет яростно, дорожит ею, как дракон своим логовом. Гостей здесь не бывает. Даже Виктория появляется крайне редко — ей здесь невыносимо, душно. Разбросанные вещи, сломанные полки, что держатся на честном слове да на одном шурупе, разбитые бутылки, пепельница, переполненная до краев. Новый пепел он скидывает на старый — так и живет эта конструкция, этот памятник распаду. Целая библиотека мрачных, откровенно жутких фильмов с жестокими постельными сценами вписалась в интерьер комнаты, засмоленной до черноты закрытыми жалюзи и мерцающим круглые сутки проектором. Эти кассеты стали ее неотъемлемым арт-объектом, архитектурным бедламом, первозданным хаосом, который он сам и устроил. Плакаты девиц-кукол замылены до серости, наполовину надорваны. Их лица заляпаны черным перманентным маркером, а глаза — аккуратно вырезаны лезвием, оставлены пустыми, слепыми дырами. Проектор без устали крутит очередную документалку о художнике-натуралисте, что был серийным убийцей, маньяком и насильником. На коже убиенных он выводил их же кровью узоры, срисовывал, а бездыханные тела девушек использовал снова — для удовлетворения своих животных потребностей. Вот оно, думает Нейтан, истинное безотходное производство. Хоть бы съедал по окончании, что ли — дабы завершить этот бесконечный цикл, этот макабрический конвейер, ненормальный для любого здорового взгляда. Нейтан терпеть не может слушать о таких извращениях — но продолжает наблюдать, выкрутив звук на минимум. Он никогда не лежал душой к такому искусству. Но Марк и его заскоки — это совершенно другое. Вы не понимаете. Это другое. Они не убивали своих моделей. Они доставляли их по домам, аккуратно укладывали в кровати и оставляли на тумбочке заранее купленные таблетки от отравления и бутылку негазированной воды. В общем-то, Прескотта не особо волновало их дальнейшее состояние. Главное, чтобы они ни черта не помнили и оставались живыми. В отличие от Эмбер. Сильной лошади, что надралась на вечеринке Циклона и которой, на удивление, мало было обычной, среднестатистической порции экстази — той, что развозила даже самых стойких. Не включая, впрочем, Хейдена, который улетал в космос от одного безобидного косячка. Но Рэйчел... Рэйчел употребляла, казалось, хуже самого Нейтана. С ее-то анемией. Рэйчел. Рэйчел Эмбер — метастатический рак четвертой степени, злокачественная опухоль, что проросла в самое нутро их всех. Бледная немочь, что умерла так же незаметно, как и пропала, оставив ненамеренно — чужими, дрожащими руками — стрелки к своему трупу. В виде клочьев какой-то панковской рубашки и оторванной нашивки с черепом. Последний намек. Последний кадр в ее личном, бесконечно трагичном фильме.