Привилегия упасть

R
В процессе
47
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 378 страниц, 169 993 слова, 38 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
47 Нравится 32 Отзывы 10 В сборник

Отречение

Настройки
      Идея, чёрная и обжигающе-циничная, родилась не как вспышка, а как медленное проявление на фотобумаге — сначала смутный контур, потом всё более чёткие, неумолимые очертания. Ему нужно было не просить. Просьба рождала вопросы, мольба — подозрения. Ему нужно было заставить Джакоби самого изгнать его, на время, из этого ада, который зовётся жизнью, в тот строгий, предсказуемый ад лечебницы. И для этого следовало стать тем, кем его всегда считали — нестабильным, агрессивным, опасным психом.       Он репетировал эту роль перед зеркалом в своей комнате, вглядываясь в собственное отражение, в эти тёмные впадины под глазами, в напряжённую линию сжатых губ. Он вспоминал позу отца в моменты холодной ярости, вспоминал театральные, отточенные жесты Джефферсона, внушающие страх без единого угрожающего слова. Он должен был не просто злиться, он должен был излучать угрозу, стать живым воплощением того самого «срыва», которого от него ждали, — контролируемым, расчётливым срывом, последним актом отчаяния человека, прижатого к стене.       И вот он сидел в уютно-нейтральном кабинете Джакоби, в кресле, которое должно было располагать к доверию, и чувствовал, как эта роль налипает на него второй кожей. Он не встревал в диалог, он отстреливался односложными, колючими фразами. Он не жестикулировал, он резким движением отшвыривал подушку с дивана, когда речь заходила о «доверии». Он не смотрел на доктора, он впивался взглядом в окно, будто высматривая что-то — или кого-то — в залитом солнцем дворе.       — Я чист, — выдохнул он сквозь зубы, и это прозвучало не как достижение, а как обвинение. — Три месяца и семнадцать дней. Вы ведёте счёт, доктор? Или вам всё равно, пока я тихо сижу в своей клетке и не создаю проблем?       Он видел, как Джакоби медленно откладывает ручку, его лицо оставалось спокойным, профессиональным, но в уголках глаз собрались лучики крошечных, настороженных морщин. Хорошо.       — Проблема не в веществах, — Нейтан горько усмехнулся, и звук этот был сухим, как треск ломающейся кости. — Проблема в том, что без них всё слишком… громко. Слишком ярко. И все эти люди… они всё время смотрят.       Он резко встал, зайдя за кресло, сжав его спинку так, что костяшки его пальцев побелели. Это был жест, полный сдерживаемой силы, тщательно выверенный.       — Иногда я думаю, — его голос упал до опасного, интимного шёпота, — что было бы проще, если бы все они просто исчезли. Или если бы исчез я. Чтобы ничего не чувствовать. Ни к ним. Ни к себе.       Он сделал паузу, позволяя этим словам, этим отточенным клинкам, вонзиться в спокойную атмосферу кабинета. Он видел, как взгляд Джакоби стал тяжелее, аналитичнее. И тогда Нейтан пошёл на самый большой риск. Он расслабил хватку, отступил на шаг и провёл рукой по лицу, и в этом жесте была уже не агрессия, а показная, отчаянная усталость.       — Я не знаю, сколько ещё я могу это сдерживать, доктор, — его голос дрогнул, и в этой дрожи была тщательно отмеренная доля правды — правды его измождения, его страха, его бесконечной усталости от собственного существования. — Я… я боюсь, что в какой-то момент просто сорвусь. И сделаю то, о чём все мы потом будем жалеть.       Он не смотрел на Джакоби, но кожей спины чувствовал, как тот его взвешивает, оценивает, перебирает в уме протоколы. Молчание в кабинете стало густым, вязким. И тогда доктор заговорил. Голос его был мягким, но в нём появилась та самая, желанная Нейтаном, стальная нота профессиональной обеспокоенности.       — Нейтан, — начал он. — То, что ты описываешь… эта борьба, этот страх потерять контроль… в твоём состоянии, при твоём прогрессе, это вызывает серьёзные опасения. Амбулаторное лечение, возможно, достигло своего предела. Я считаю, нам стоит рассмотреть вариант кратковременной госпитализации. Для твоего же спокойствия. Чтобы мы могли… обезопасить этот процесс.       Нейтан стоял, глядя в пол, и слушал, как щёлкает мысленный замок. Он не выиграл свободу. Он выиграл перемирие. Ценой того, чтобы окончательно и бесповоротно стать в глазах этого человека монстром, который едва сдерживается. И в горле у него стоял ком — не триумфа, а той самой, настоящей, несыгранной горечи, потому что единственный способ спастись от одних клеток — оказалось, добровольно запереть себя в других.

***

      Кабинет доктора Джакоби погрузился в ту зыбкую, прозрачную тишину, что наступает после произнесения важных слов, — тишину, в которой сами стены, заставленные книгами по клинической психиатрии, казалось, затаили дыхание в ожидании ответной реакции. Зажав трубку между щекой и плечом, Джакоби наблюдал, как пылинки лениво танцуют в столбе послеполуденного света, падающего на персидский ковёр, и этот мирный, почти сонный хаос резко контрастировал с бурей, что вот-вот должна была грянуть из динамика.       — Прескотт, — прозвучал в трубке голос, отточенный, как лезвие скальпеля, и лишённый даже тени вопросительной интонации, — у меня мало времени. Говорите.       — Шон, это Джакоби. У меня для вас новости относительно Нейтана.       Молчание на том конце провода оказалось не пустым, а густым, тяжёлым, словно его наполнял невидимый свинцовый туман; это была та самая тишина, что всегда предшествует взрыву, тишина, в которой человек такой, как Шон Прескотт, не слушает, а вычисляет риски, взвешивает угрозы и уже заносит молот, чтобы устранить очередную проблему.       — Он, — Джакоби тщательно подбирал слова, чувствуя, как они вязнут в этой давящей пустоте, — проявил сегодня неожиданную осознанность. И согласился на добровольную госпитализацию для прохождения углублённой диспансеризации.       Тишина лопнула с той же внезапностью, с какой трескается лобовое стекло от попавшего в него камня.       — Что? — это был не вопрос, а низкий, животный рык, рождённый где-то глубоко в горле, звук, в котором ярость смешалась с отвращением. — Какого чёрта ты имеешь в виду, «согласился»? Мы договорились о лечении, Джакоби. Тихом. Частном. В стенах этого вашего кабинета. У меня есть конкуренты, у меня есть репутация, которую я десятилетиями выстраивал из праха, которую он, кажется, возомнил своим личным долгом — разнести в щепки!       Джакоби отодвинул от себя блокнот с аккуратными пометками, и его взгляд упал на диплом в строгой раме — символ научного подхода к хаосу человеческой души, который в эту секунду казался таким же хрупким, как и пергамент, на котором он был напечатан. Он чувствовал, как по спине пробегает холодок: он больше не говорил с отцом, обеспокоенным состоянием сына; он говорил с архитектором, увидевшим трещину в своём идеально выстроенном фасаде.       — Речь идёт о его стабильности, Шон. Он сам признал, что не справляется. Это проявление силы, а не слабости.       — Силы? — Шон фыркнул, и этот звук был подобен скрежету металла, — Он слаб. Как и всегда. Он — клеймо на безупречном отчёте моей жизни. А ты… ты стал его соучастником. Слушай меня внимательно, Джакоби. Ты сейчас же отменишь это. Скажешь ему, что передумал. Найдёшь другое решение. Любое. Я заплачу. Сколько? Назови цифру. Десять тысяч? Пятьдесят? Сто? Деньги не проблема. Проблема — это слух, который поползёт, словно ядовитый угар, если он переступит порог этой вашей больницы. Я не допущу этого. Я не позволю, чтобы моё имя, имя, которое значит нечто большее, чем он способен понять, было вываляно в грязи из-за его… его истерик.       В воздухе кабинета, пропитанном запахом старой бумаги и лёгким ароматом успокаивающих трав, повисло нечто осязаемое — чудовищное, уродливое понимание. Джакоби смотрел на свою руку, лежащую на столе, и видел в ней не инструмент помощи, а ширму, призванную скрывать. Он был не врачом, а дворником, которому поручили замести под ковёр семейный позор.       — Шон, это не вопрос денег, — его собственный голос прозвучал отчуждённо, будто доносясь из другого конца туннеля, — это вопрос медицинской необходимости. И, что важнее, это решение вашего сына. Я не имею права его игнорировать.       — Моего сына? — Шон прошипел, и его голос внезапно стал тихим, плоским и оттого в тысячу раз более опасным, чем предыдущий крик; это был шепот удава перед броском. — Мой сын — это моя ответственность. Моя репутация. И я не позволю ему похоронить и то, и другое в стенах сумасшедшего дома. Мы закончили. И если вы цените свою практику, доктор, вы найдёте способ переубедить этого паршивца. Поняли меня?       Резкий, окончательный щелчок в трубке прозвучал как приговор, отголоском которого стала оглушительная, гулкая тишина, вновь заполнившая кабинет. Джакоби медленно положил телефонную трубку на рычаги, его пальцы на мгновение задержались на холодном пластике. Он только что видел корень болезни Нейтана воочию, и это зрелище было страшнее любого психоза — это была холодная, расчётливая, удушающая любовь отца, который, не моргнув глазом, предпочёл бы видеть сына мёртвым, но сохранившим фамильную легенду, чем живым, но запятнавшим её честь своим человеческим несовершенством.

***

      — Вы знаете, я… я даже не знаю, как это описать. — Макс нервно переплела пальцы, её взгляд блуждал по кабинету, цепляясь за детали — строгие корешки книг, гипсовую модель мозга на полке, — лишь бы не встречаться с глазами врача. — Представьте, что вы живёте в доме, где все двери внезапно перестали вести туда, куда должны. Откроешь шкаф — а там улица. Повернёшь ручку в ванную — и окажешься в школьном классе. И ты уже не знаешь, куда шагнуть, потому что любой шаг может обернуться падением. Вроде бы всё то же самое, те же люди, те же стены, но… всё не на своём месте. И самое ужасное, доктор, что я сама… я сама эти двери переставляю. Я чувствую, как всё идёт не так, чувствую кожей, как мир вот-вот рухнет, и… я ничего не могу с этим поделать. Я просто смотрю. Я видела, как умирают люди. Я могла это остановить, я должна была это остановить, но каждый мой шаг вперёд отбрасывал меня на десять шагов назад. И теперь эти лица… они снятся мне. Они смотрят на меня с фотографий, из толпы, из-за стёкол машин… и спрашивают: «Почему ты не спасла? Почему ты не нашла другой путь?»       — Мисс Колфилд, — мягко начал психиатр, его пальцы сложились в спокойную арку на полированной поверхности стола. — Прежде всего, хочу сказать — то, что вы здесь, уже требует немалого мужества. Не каждый способен признать, что ему нужна помощь. — Его голос был ровным, профессионально-нейтральным, но в глубине внимательных глаз теплилось что-то, напоминающее понимание. — Этот кабинет — пространство без осуждения. Здесь нет «правильных» или «неправильных» чувств. Есть только то, что вы принесёте с собой. И мне бы хотелось понять, что именно привело вас сюда.       Макс молчала, её взгляд блуждал по кабинету, цепляясь за детали, словно ища точку опоры в этом новом, пугающем пространстве. Её внимание привлекла гипсовая модель мозга на полке — холодная, анатомически точная, такая далёкая от хаоса, который бушевал в её собственном сознании. Рядом стояла скромная деревянная рамка с дипломом, а на стене висела абстрактная акварель — размытые синие и серые пятна, в которых, если долго вглядываться, можно было угадать бурю в миниатюре. Воздух был неподвижен и пах старыми книгами, лёгким ароматом лаванды и чем-то ещё, стерильным и неуловимым, — возможно, антисептиком. Это место дышало спокойствием, но для Макс оно казалось очередной клеткой, пусть и более уютной, чем та, в которой она оказалась по собственной воле.       — Я… — голос её сорвался, и она снова замолчала, сжимая и разжимая пальцы на коленях. Пятна загара на её руке, привыкшей держать фотоаппарат, казались сейчас особенно яркими, отметинами иной, солнечной жизни, которая осталась где-то там, за пределами этого кабинета. — Я не знаю, с чего начать. Наверное… с того, что я устала. Не так, как устаёшь после ночи без сна или долгой съёмки. Это… другая усталость. Как будто я ношу на плечах невидимый груз, который с каждым днём становится всё тяжелее. И самое страшное, что я даже не могу никому показать, как он меня давит.       Она глубоко вдохнула, пытаясь собрать разрозненные мысли в нечто связное.       — Мои родители… они смотрят на меня, и в их глазах я вижу ту девочку, которой была пять лет назад. Ожившую, вернувшуюся домой после всех этих… событий в Аркадии. Они так хотят, чтобы всё было как раньше. Чтобы их Макс улыбалась, фотографировала бабочек и готовилась к поступлению в колледж. И я пытаюсь. Я действительно пытаюсь быть этой девочкой для них. Но это как натягивать старый свитер, из которого ты давно вырос. Он жмёт, колется, и ты постоянно чувствуешь себя не в своей тарелке. Каждая их улыбка, каждый вопрос: «Как дела в Блэквелле, дорогая?» — это ещё один кирпич в той стене, которую я выстроила между нами. Стене из лжи и молчания. Потому что я не могу им сказать… я не могу сказать, что их дочь… сломана.       Она отвернулась, смотря в окно, где за стеклом безмятежно плыли облака, такие же лёгкие и свободные, какой она себя больше не чувствовала.       — А Уоррен… — имя друга вырвалось у неё с горькой нежностью. — Он так старается помочь. Приносит книги, предлагает помощь с учёбой, пытается развеселить глупыми шутками из научной фантастики. И я вижу в его глазах искреннюю заботу. Но эта забота… она как ещё один слой грима. Под ним нечем дышать. Потому что я знаю — он ждёт, что я «вернусь». Стану прежней Макс. А я не могу. Я должна изображать «исправляющуюся Макс», должна улыбаться его шуткам и делать вид, что его забота меня исцеляет. Хотя внутри… внутри одни обломки. И от этого мне ещё стыднее. Потому что я обманываю того, кто мне по-настоящему дорог.       Джакоби молча кивнул, давая ей возможность продолжить. Его поза оставалась открытой и непредвзятой.       — И есть ещё… один человек, — прошептала она, и её голос стал тише, напряжённее. — Мы… перестали общаться. И это не принесло облегчения. Наоборот. Это как… незаживающая рана, которую я сама же и нанесла. Раньше я думала, что он — источник всей моей боли. Но теперь я понимаю, что, возможно, я сама была якорем, который тянул его на дно. Или он — мой. Я уже не различаю. Иногда мне кажется, будто я создана для того, чтобы причинять боль тем, кто пытается ко мне приблизиться. Я либо отталкиваю их, либо… впускаю в свою жизнь тех, кого следует опасаться. — Она резко оборвала себя, губы её дрогнули. Воспоминания нахлынули волной — тёмная комната, слепящий свет вспышек, металлический привкус страха. Она с силой сглотнула, заставляя их отступить. Нет. Об этом она не может говорить. Ни с кем. — Я становлюсь проклятием для тех, кому невольно причиняю боль. Я — как чёрная дыра, доктор. Я поглощаю свет всех, кто оказывается рядом. Их энергию, их заботу, их надежду. И единственный способ защитить их — это исчезнуть. Перестать быть проблемой. Но я… — её голос сорвался в шёпот, полкий самоотвращения, — я слишком труслива даже для этого. Так и живу, притворяясь «нормальной», хотя давно забыла, что это значит. Просто играю роль, надеясь, что однажды сыграю её настолько хорошо, что сама в это поверю.       Она замолчала, опустив голову. Тишина в кабинете стала густой, почти осязаемой. Доктор наблюдал за ней с тем же спокойным, аналитическим вниманием, с каким, возможно, несколькими днями ранее слушал другого своего пациента — молодого человека с глазами, полными той же бури, и с именем, которое Макс не произнесла бы вслух даже под пыткой. Он видел две поломанные души, две трагедии, переплетённые невидимой нитью, но пока что хранил профессиональную тайну, позволяя каждому из них искать свой путь в лабиринте собственного сознания, ещё не зная, что эти пути уже начали сходиться в одной точке — в его тихом кабинете с акварельной бурей на стене.

***

      — Ты думаешь, я не вижу, как ты прячешь глаза? — голос Шона Прескотта был тихим, почти ласковым, но каждый звук впивался в кожу, как тонкая игла. — Весь в мать. Та же слабость в каждом жесте.       Дорогой автомобиль плавно скользил по ночным улицам Аркадии. Нейтан сидел, вжавшись в кожаную обивку, и смотрел в затемнённое стекло, за которым проплывали размытые огни. Он пытался дышать тише, почти замирая, как будто это могло сделать его невидимым.       — Я не прячусь, — прошептал он, чувствуя, как предательская дрожь пронзает колени.       — Что? — Шон наклонился чуть ближе, и дорогой парфюм смешался с запахом кондиционированного воздуха. — Говори внятно. Или тебя уже и этому не научили? Или, может быть, твои «врачи» считают, что мямлить — это признак «душевного равновесия»?       Водитель за рулём не подавал признаков, что слышит что-либо. Его спина была неподвижна. Нейтан знал — это часть ритуала. Всегда есть свидетели, которые делают вид, что ничего не происходит.       — Я сказал, я не прячусь.       — Ах вот как? — Шон мягко улыбнулся, и это было страшнее любой ярости. Его пальцы сжали плечо Нейтана — не больно, но неотвратимо, как тиски. — Тогда почему твоя куртка помята? Почему волосы всклокочены? Ты что, снова валялся в грязи с теми… дружками? Или, может быть, это новый стиль? Стиль «уличного бродяги», чьё место в сточной канаве, а не в машине за четыреста тысяч долларов?       Каждый вопрос был ударом, отточенным и безжалостным. Нейтан молчал, глядя на своё отражение в стекле — бледное, искажённое маской покорности.       — Молчишь? Прекрасно. Значит, у тебя хватает ума не оправдываться. Но знаешь, что я вижу, глядя на тебя? Я вижу пустоту. Я вкладываю в тебя состояния, я обеспечиваю тебе будущее, о котором другие могут только мечтать, а ты… ты даже сидеть ровно не можешь.       Машина остановилась у подъезда к особняку. Ещё секунда — и Шон вышел, его движения были резкими и властными. Он рывком распахнул дверь со стороны Нейтана. — Выходи. Быстро.       Холодный ночной воздух обжёг лёгкие. Нейтан попытался выпрямиться, но рука отца уже снова сомкнулась на его плече, на этот раз с такой силой, что кости затрещали. Шон почти втолкнул его в дом, в ослепительный блеск хрустальных люстр и паркетного глянца.       — Кэролин! — голос Шона прозвучал уже громче, приветливо, но с ледяной сталью внутри. — Посмотри, кто вернулся. Наш мальчик. Наш… вечный проект реконструкции.       Кэролин Прескотт стояла в дверях гостиной, замершая с привычной, отрепетированной улыбкой на лице. Её взгляд, давно потухший и словно покрытый лёгкой дымкой от седативных средств, скользнул по Нейтану, но не встретился с его взглядом. Она держала в руках хрустальный бокал с белым вином, и её пальцы сжимали его чуть сильнее необходимого.       — Шон, дорогой… — тихо начала она, и в её голосе прозвучала не столько тревога, сколько усталая покорность.       — Не прерывай меня, — он отрезал, не глядя на неё, и бросил портфель на ближайшее кресло из красного дерева. — Твой сын… наш сын… снова решил, что правила для него не писаны. Позорит наше имя. Позорит всё, что мы для него сделали. Смотри на него, Кэролин. Смотри и скажи — это то, ради чего мы всё это строили?       Он подошёл к Нейтану вплотную, заслоняя собой свет люстры, отбрасывая на него длинную, уродливую тень.       — Прямой взгляд? Твёрдая походка? Нет. Он сутулится, как последний нищий. Дрожит, как осиновый лист. И ты знаешь почему? Потому что он — ничто. Пустое место, которое я пытаюсь заполнить деньгами и связями. И знаешь что? — Шон повернулся к жене, его лицо исказила гримаса холодной ярости. — Он благодарит нас за это? Нет. Он бежит в психушку, чтобы спрятаться. Как трус. Как жалкая, никчёмная тварь, которая не может выдержать даже тени ответственности.       Нейтан стоял, опустив голову. Каждое слово впивалось в него глубже любого ножа. Он чувствовал, как по спине ползут мурашки, а в висках стучит кровь. Он украдкой взглянул на мать. Она отвела глаза, сделав глоток вина. Её отстранённость была почти физическим ударом. Годы таких сцен сделали её невосприимчивой, выработали защитный механизм — молчаливое одобрение или, что было ещё хуже, полное безразличие.       — Подними голову, — прошипел Шон. — Когда с тобой говорят — подними голову!       Пальцы впились в его подбородок, заставляя запрокинуть голову. Нейтан зажмурился, но Шон с силой тряхнул его.       — Смотри на меня! Смотри, кем ты стал! Ты — позор этого дома! Позор для матери, которая родила тебя! И если ты думаешь, что какая-то больница тебя спасёт… — он наклонился так близко, что Нейтан почувствовал его дыхание на своей коже, — ты ошибаешься. Никто тебя не спасёт. Никто. Потому что ты даже не заслуживаешь спасения. Ты — ошибка. И я буду снова и снова исправлять тебя, пока не добьюсь результата. Понял? Пока не выбью из тебя эту… эту грязь!       Он оттолкнул Нейтана с такой силой, что тот, споткнувшись, ударился плечом о косяк двери. Острая, жгучая боль пронзила тело, но он даже не вскрикнул. Он только смотрел на отца — на этого человека в безупречном костюме, с идеальной причёской и глазами, полными ненависти. А затем его взгляд переметнулся на мать. Кэролин залпом допила вино и поставила бокал на стол. Её лицо было маской, ни один мускул не дрогнул. Она не вступилась. Она не заплакала. Она просто наблюдала, как будто это была сцена из скучного спектакля, который она видела уже слишком много раз.       — А теперь... — Шон выпрямился, поправил манжету, и его пальцы привычным движением расстегнули пряжку ремня. Металл щёлкнул в гробовой тишине зала. — Мы займёмся твоим перевоспитанием. Основательно.       Он медленно, почти церемониально вытянул из шлейфов толстый кожаный ремень, тяжёлый, отполированный годами использования. Кэролин замерла у буфета, её пальцы сжали край столешницы так, что побелели суставы. Она не смотрела. Просто опустила глаза, будто разглядывая узор на паркете.       — Встань к стене, — голос Шона не повысился ни на градус. Он был холодным и ровным, как скальпель. — И не смей двигаться.       Нейтан, повинуясь древнему, вбитому в подкорку инстинкту, сделал шаг к обоям с шёлковым принтом. Он знал этот ритуал. Знал каждую его стадию. Первый удар всегда был смазанным, пробным — шипящий уклон кожи по воздуху и глухой шлёпок о плечи. Больше унизительно, чем больно. Но Нейтан вздрогнул всем телом, как от удара током.       — Держись ровно, — послышался спокойный голос отца. — Ты что, разучился стоять? Совсем от рук отбился?       Второй удар пришёлся ниже, по лопаткам, уже с размаху. Кожа горела. Нейтан стиснул зубы, впиваясь взглядом в золотистый узор на стене. Третий удар — по почкам — заставил его согнуться с тихим стоном.       — Выпрямись! — рыкнул Шон, и ремень со свистом обрушился на его бёдра, оставляя на брюках тёмную полосу. — Я сказал — не двигаться! Ты меня не слышишь? Или специально провоцируешь?       Следующий удар пришёлся по ногам, ниже колен. Острая, жгучая боль пронзила мышцы. Нейтан закусил губу до крови, пытаясь загнать обратно крик. Он видел в зеркале напротив бледное, искажённое гримасой лицо матери. Она закрыла глаза.       — Посмотри на него, Кэролин! — Шон не прекращал экзекуцию, его движения были отлажены, как на конвейере. Удар по рёбрам. Удар по руке, которую Нейтан инстинктивно поднял, чтобы защититься. — Смотри, во что ты превратила своего сына! В тряпку! В никчёмную моль, которая только и умеет, что пожирать дорогие ткани!       Кэролин не шевельнулась. Только её веки дёрнулись. Она была статуей, изваянием скорби, которое предпочло окаменеть, чтобы не чувствовать.       Шон перешёл на более методичную, медленную порку. Каждый удар теперь сопровождался тихим, размеренным комментарием.       — Это... — удар по шее, — за... — удар по спине, — психиатрическую... — ещё один удар, пришёлся по старым синякам, — лечебницу!       Нейтан больше не мог сдерживаться. Сдавленный стон вырвался из его горла, похожий на вой затравленного животного. Он плакал. Тихо, беззвучно, слёзы текли по его лицу, смешиваясь с потом и слюной. Унижение жгло сильнее, чем кожаный хлыст.       — Плачешь? — Шон остановился, его дыхание было лишь чуть учащённым. Он с отвращением рассматривал своего сына, сгорбленного, дрожащего, мокрого от слёз. — Настоящий мужчина... — он отшлёпал его ремнём по щеке, несильно, но оскорбительно, — ...не плачет. Настоящий мужчина... — ещё один шлепок, — ...держит удар. А ты... ты просто мешок с костями и соплями.       Он отступил на шаг, изучая результаты своей работы. — Всё, — Шон спокойно застегнул ремень, водрузив его на место. Он поправил пиджак, снова превратившись из палача в респектабельного бизнесмена. — На сегодня достаточно. Можешь идти.       Нейтан не двигался. Он не мог. Его тело было одним сплошным больным местом. Дрожь пронзала его с ног до головы.       — Я сказал — иди! — Шон не повысил голос, но в нём снова зазвучала сталь.       Нейтан, пошатываясь, оттолкнулся от стены и поплёлся к лестнице, волоча ногу. Каждый шаг отзывался новой волной боли. Он не смотрел на мать. Он знал, что увидит — все то же пустое, отрешённое лицо.       — И запомни, — голос отца остановил его на полпути к лестнице. — Следующий раз будет гораздо, гораздо хуже. Психиатр тебе не поможет. Никто не поможет. Ты мой сын. И я сделаю из тебя человека, даже если мне придётся для этого разобрать тебя на кости.       Нейтан, спотыкаясь, пополз вверх по ступеням, в свою комнату, в свою клетку. А внизу Кэролин Прескотт, наконец, пошевелилась. Она медленно подошла к бару и дрожащей рукой налила себе ещё один бокал вина. Большой. Она не плакала. Она просто пила, пытаясь затопить в алкоголе тот ужасающий звук, что всё ещё стоял у неё в ушах — не крик сына, а мерный, ритмичный свист ремня, рассекающего воздух, и глухие шлепки, которыми он встречался с его плотью. Это был звук систематического уничтожения. И она была его молчаливой свидетельницей. Сообщницей.

***

      Три дня — не срок, но их хватило, чтобы Нейтан Прескотт перестал быть студентом Блэквелла и превратился в постоянного обитателя подпольных баров Аркадии, тех, что прятались в подворотнях и знали цену анонимности. «Ржавый глянец» был его нынешним пристанищем, местом, где воздух был густым и липким, как сироп, спрессованным из перегара, сигаретного дыма и запаха немытой посуды, а свет тусклых лампочек едва разгонял тьму, лежащую тяжёлым слоем на углах и в душах завсегдатаев. Он сидел, вжавшись в протертый бархат стула, его пальцы медленно водили по краю стакана, где виски — дешёвое, обжигающее горло пойло — колыхалось в такт оглушительным бас-бочкам, и этот ритм был единственным, что связывало его с реальностью, в то время как сознание тонуло в алкогольном тумане, густом и безразличном, способном заглушить даже голоса, которые день за днём твердили ему о провале, о долге, о ледяных глазах отца и о Макс, всегда о Макс, чьё лицо всплывало перед ним с такой мучительной чёткостью, что он готов был закричать, но вместо этого лишь глубже уходил в своё оцепенение.       Именно в этот момент, разрезая своим неестественным, чистым видом эту удушливую атмосферу, к его столу подошёл Уоррен Грэхэм. Он стоял в своём клетчатом свитере, с лицом, на котором усталость боролась с подавленной яростью, и его появление было настолько же чужеродным здесь, как учебник по квантовой физике на столе игрового автомата. Он не произносил ни слова, просто смотрел на Нейтана, и его молчаливый взгляд был полон такого нескрываемого осуждения, что казалось, он способен прожечь дыру в алкогольном тумане, окружавшем Нейтана.       — Три дня, Прескотт, — его голос прозвучал резко, нарушая монотонный гул музыки. — Ты не появляешься на парах, ты не отвечаешь на звонки, и всё это время Макс не спит, она не ест, она просто ходит по комнате, как призрак, и я слышу, как она плачет по ночам, а когда спрашиваю, в чём дело, она просто смотрит сквозь меня, и я больше не могу на это смотреть, я не позволю тебе сломать её окончательно, как ты сломал всё, к чему прикоснулся.       Нейтан медленно поднял на него взгляд, и в его глазах, мутных от бессонницы и выпивки, не было ни злобы, ни вызова — лишь тяжёлая, всепоглощающая усталость, осевшая на дне зрачков, словно шлак на дне домны.       — Какая, блять, разница, Грэхэм? — его голос был хриплым, будто натёртым песком. — Мы, если что, уже все давно по швам трещим. Просто я не притворяюсь, что всё в порядке. А ты и она — вы мастерски изображаете, что солнце всё ещё светит и трава зелёная.       Уоррен сжал кулаки так, что костяшки побелели, его пальцы впились в ладони, оставляя красные полумесяцы.       — Заткнись! Не смей так говорить о ней, ты не знаешь, через что она прошла, какой ценой ей даётся каждое утро, ты не имеешь ни малейшего права...       — Право? — Нейтан горько, беззвучно усмехнулся, и этот звук был похож на скрежет битого стекла. — У меня, чувак, куда больше прав, чем ты можешь себе представить. Я имею право видеть этот мир таким, какой он есть — гнилым и лицемерным. А ты просто мальчишка, который играет в рыцаря на белом коне, потому что боится заглянуть в ту бездну, на краю которой мы все балансируем.       Он отхлебнул виски, поставил стакан со стуком, который прозвучал как выстрел в пространстве между ними.       — Беги к ней и спасай, делай вид, что твои жалкие потуги что-то изменят. Но не обманывай себя — ты не сможешь её починить, как не сможешь починить этот ебучий город. Некоторые вещи просто не подлежат ремонту. Они должны развалиться окончательно, чтобы можно было начать сначала. Или не начинать вовсе.       Уоррен шагнул вперёд, его тень накрыла стол, и Нейтан почувствовал, как по спине пробежали мурашки — не от страха, а от знакомого, почти животного возбуждения перед конфликтом.       — Что ты с ней сделал? — голос Уоррена дрогнул от сдерживаемых эмоций. — Что ты ей сказал, какой яд ты влил в неё, что она смотрит на меня пустыми глазами и шепчет твоё имя, когда думает, что я не слышу?       Нейтан резко выпрямился. В его позе, в напряжении каждого мускула, в резком, почти зверином движении, которым он отбросил стакан, проступила та самая опасная, нестабильная энергия, что всегда витала вокруг него, как запах грозы.       — При чем здесь яд? — его голос приобрёл низкие, металлические обертона. — Я всего лишь показал ей правду о том, что мы все — марионетки в чужом спектакле, и что твоя забота, твои попытки помочь — это всего лишь ещё одна роль, которую ты отчаянно играешь, чтобы не признать — ты так же беспомощен, как и она, как и я.       Он поднялся, и хотя Уоррен был почти такого же роста, Нейтан казался сейчас больше, массивнее, заполняющим собой всё пространство, его тень поглотила Уоррена.       — Ты думаешь, ты её спасешь? От чего? От меня? От себя самой? Или от этого проклятого города, который медленно, но верно пожирает всех нас? — Он приблизил лицо к Уоррену, и его дыхание, с примесью виски и чего-то горького, окутало того. — Она выбрала меня, Грэхэм, не тебя. И знаешь почему? Потому что я не притворяюсь, я не надеваю маску доброго самаритянина, я — та самая бездна, в которую она боится и хочет смотреть одновременно. И в этой честности есть своя, ёбаная, красота.       Уоррен отступил на шаг, в его глазах читалась не просто злость — настоящий, животный страх перед той сырой, неприкрытой правдой, которую Нейтан обнажил с такой жестокой откровенностью.       — Она не должна быть с тобой, — прошептал он, и в его голосе слышалась беспомощность. — Ты её окончательно уничтожишь.       — Может быть, — Нейтан улыбнулся, и в этой улыбке не было ничего человеческого, лишь холодная, безразличная жестокость. — Но по крайней мере, это будет честное уничтожение, не прикрытое твоими научными книжками, глупыми шутками и фальшивыми улыбками. Она устала притворяться, Грэхэм, а я даю ей возможность перестать это делать.       Он развернулся и пошёл к выходу, его силуэт растворялся в дымной мгле бара, как призрак, возвращающийся в небытие. Уоррен остался стоять один, сжав кулаки и понимая всей тяжестью этого осознания, что только что проиграл битву, которую даже не понимал, как вести, против врага, чьё оружие — голая, неприукрашенная правда — было куда страшнее любой лжи.
47 Нравится 32 Отзывы 10 В сборник