***
Когда они, преодолев последний пролет лестницы, вышли на плоскую, открытую всем ветрам площадку крыши-сада, небо на востоке представляло собой уже не сплошную черную бархатную толщу, а скорее, глубокий, насыщенный индиго, по самому краю которого медленно, но неотвратимо выползала холодная, перламутровая полоса зари. Сам рассвет был еще далекой перспективой, и ночь цепко держала город в своих влажных, синих объятиях, наполняя воздух предутренней сыростью и тишиной. Все здесь казалось законсервированным во времени, в точности таким, каким они покинули это место несколько часов назад: те же самые гирлянды с тусклыми, мерцающими лампочками, бросающими на бетон призрачные, пляшущие тени; те же грубые складные стулья, оставленные у парапета, словно немые, забытые участники несостоявшегося спектакля. И в центре этой застывшей, безмолвной композиции, прислонившись спиной к холодному, шершавому бетону ограждения, неподвижно стоял Нейтан. Он не шевелился. Его темная фигура в черной куртке сливалась с постепенно светлеющим фоном неба, делая его похожим на скульптуру, на часть самого ландшафта — угловатую, резкую и абсолютно статичную. Но эта неподвижность была самой чудовищной иллюзией из всех. Напряжение, исходившее от него, было почти физическим — плотным, тяжелым полем, искажавшим само пространство вокруг, заставляя воздух вибрировать неслышной, низкой частотой чистого, нерастраченного адреналина. Он не сделал ни шага вперед при их появлении, не выкрикнул ничего, не издал даже привычного хриплого, презрительного фырканья. Он просто медленно поднял голову, когда их шаги отозвались эхом на бетоне, и его взгляд — острый, безошибочно сфокусированный, лишенный теперь даже намека на обычную мутную отвлеченность или нарочитую холодность, — сначала скользнул по Логану. А затем этот взгляд, этот весь его мир, вся накопленная за несколько часов мучительного бездействия ярость, животный страх и та бездонная, невыносимая потребность узнать, что же там происходило, обрушились всей своей немой тяжестью на Макс. Она остановилась на самой границе колеблющегося света от гирлянд, позволив его взгляду настигнуть себя. И то, что она увидела в его глазах, заставило ее перестать дышать. Не было там привычной, защитной маски цинизма или ледяного, отстраненного презрения. Не было даже вспышки гнева, которого она почти ожидала. Было лишь обнаженное, беззащитное вопрошание, смешанное с такой глубокой, копившейся в темноте усталостью, что ее собственное сердце сжалось от острого, почти физического укола жалости и чего-то большего — чего-то вроде вины. Он спрашивал ее всем своим существом, каждой линией своего напряженного тела, каждым мускулом на бледном, заострившемся лице: что с тобой случилось? что он с тобой сделал за эти часы? ты все еще моя, или что-то изменилось навсегда? Путь обратно в апартаменты «Беллами Лэйн» был пройден в гробовой, почти звенящей тишине. Они не взялись за руки, не обменялись взглядами, не произнесли ни единого слова. Нейтан шел на полшага впереди, его спина была прямой и неестественно жесткой, будто каждый мускул застыл в состоянии вечного ожидания удара. Макс следовала за ним, уставившись в спину его темной куртки, чувствуя, как холод утра и тяжесть произошедшего медленно просачиваются сквозь кожу в самое нутро. Лифт, зеркальные стены которого отражали их бледные, отчужденные лица, поднимался наверх с тихим, почти призрачным гулом, и этот звук был единственным, что нарушало всепоглощающее молчание. Когда дверь в роскошные апартаменты наконец закрылась за ними с мягким, но окончательным щелчком, их встретил приглушенный, бессмысленный гул телевизора. В огромной, полумрачной гостиной, утопая в глубинах белого дивана, сидела Хлоя. Она была одета в один из огромных, чужеродно мягких халатов отеля, ее ноги в разноцветных носках были закинуты на стеклянный кофейный столик, уставленный пустыми банками из-под энергетиков. На экране плазменной панели беззвучно мелькали кадры какой-то старой, цветной комедии — люди в нелепых костюмах открывали рты в немом смехе, их движения были преувеличенными и лишенными смысла. Хлоя даже не повернула головы, когда они вошли. Ее взгляд был прикован к экрану с таким показным, почти театральным вниманием, что это само по себе было криком. Она поднесла банку к губам, сделала глоток, и лишь едва заметное, мгновенное движение ее глаз в сторону, зафиксировавшее их присутствие, выдавало, что она все видит и все прекрасно понимает. Нейтан, не удостоив ее и взглядом, прошел мимо дивана прямым, не отклоняющимся маршрутом на кухню — открытое пространство с барной стойкой из черного гранита. Он открыл огромный, беззвучный холодильник, откуда хлынул холодный белый свет, озаривший его лицо, ставшее еще более резким и уставшим при этом неестественном освещении. Его рука автоматически потянулась к картонной упаковке апельсинового сока, стоявшей на полке. Он достал ее, закрыл дверцу, нашел в шкафу высокий стакан из толстого стекла. Действия его были медленными, четкими, почти ритуальными — каждое движение будто сверялось с невидимым, строгим протоколом. Он налил сок ровно до середины стакана, не пролив ни капли, поставил упаковку обратно в холодильник с той же беззвучной точностью. Затем поднес стакан ко рту и сделал один долгий, непрерывный глоток, глядя при этом в стену перед собой, в точку где-то за барной стойкой, где ничего не было, кроме дорогих, бездушных полок с посудой. Макс, тем временем, прошла через гостиную, чувствуя на себе пристальный, хоть и скрытый, взгляд Хлои. Она не сказала «привет», не спросила, как дела. Она просто направилась в сторону спальни, отворила тяжелую дверь и скрылась за ней. Через минуту из-за двери донесся отдалённый, приглушенный звук льющейся воды — она включила душ, чтобы смыть остатки той ночи, холод крыши, запах чая из термоса и тяжелое, невысказанное бремя того разговора, что теперь навсегда висело между ними тремя, как призрак в роскошно обставленной комнате. Хлоя, услышав шум воды, наконец оторвала взгляд от телевизора. Она посмотрела на Нейтана, который все еще стоял у барной стойки, держа в руке почти допитый стакан сока и уставившись в пустоту. — Ну что, — произнесла она наконец, ее голос был нарочито плоским, лишенным обычного ехидства. — Переговоры прошли успешно? Договорились о планах по спасению мира? Нейтан не ответил. Он просто поставил стакан на стойку с чуть более громким, чем нужно, стуком, повернулся и, не глядя на нее, прошел мимо, направляясь к большим панорамным окнам. Он встал там, спиной к комнате, к Хлое, к призраку той ночи, и уставился на просыпающийся город внизу, на реку машинных фар, медленно текущую по серым артериям улиц. Его поза была красноречивее любых слов: он был здесь, физически, но все остальное — его мысли, его ярость, его страх, его невыносимое облегчение от того, что она вернулась целой, — все это было заблокировано, запечатано где-то глубоко внутри, за толстыми стенами того молчания, которое он возводил вокруг себя с самого детства. А Хлоя, видя это, просто вздохнула, взяла пульт и прибавила громкость у телевизора. Глупый, радостный смех актеров заполнил комнату, звуча фальшиво и громко на фоне тихого шума душа и гнетущей тишины, исходившей от человека у окна. Она делала вид, что все в порядке, что это просто еще одно утро после еще одной бессонной ночи, что мир не перевернулся с ног на голову за последние часы. И в этой ее нарочитой, почти отчаянной нормальности было что-то невыразимо грустное и бесконечно одинокое.***
Когда шум воды в душе стих, в квартире воцарилась иная тишина — приглушенная, насыщенная влажным паром, выползавшим из-под двери ванной. Нейтан все еще стоял у окна, но его спина, прежде прямая и жесткая, теперь казалась сломленной невидимой тяжестью. Он отвернулся от ночного пейзажа, и его движения были медленными, почти механическими, будто каждое из них требовало отдельного, волевого усилия. Он прошел мимо Хлои, которая упорно смотрела на мелькающую картинку, не видя ее. Не сказав ни слова, он направился в спальню. Дверь была приоткрыта, и из щели струился теплый, влажный воздух, смешанный с запахом геля для душа — что-то нейтральное, с легким оттенком морской свежести, что так контрастировало с тяжелой, металлической атмосферой прошедшей ночи. Спальня была погружена в полумрак, лишь слабый уличный свет пробивался сквозь щели в плотных шторах. Нейтан, не включая света, подошел к огромной кровати. Он сел на край, снял ботинки, позволив им упасть на пол с глухими стуками, которые прозвучали невероятно громко в тишине. Затем он скинул куртку, скомкал ее и отшвырнул в угол, где она безжизненно сползла на пол. Он лег на спину, поверх одеяла, уставившись в темный потолок. Его руки лежали вдоль тела, ладони сжаты в кулаки, но теперь в них не было агрессии — лишь пустота и та же всепоглощающая, костная усталость. В открывшемся прямоугольнике света, окутанная клубами пара, появилась Макс. Она была закутана в один из огромных, белоснежных банных халатов отеля, который казался на ней еще больше, подчеркивая ее хрупкость. Ее волосы, темные от воды, были собраны в небрежный, влажный пучок на макушке, с которой спадали отдельные пряди, прилипшие к шее и вискам. Кожа на ее лице и обнаженных ключицах была покрасневшей от горячей воды, а глаза, широко раскрытые и еще отчасти потерянные, казались огромными в полутьме. Влажный, тяжелый пар из распахнутой двери ванной медленно рассеивался в прохладном, неподвижном воздухе спальни, превращаясь в призрачные, тающие клубы. Макс, все еще укутанная в белоснежную, неподъемную для ее хрупкого тела массу банного халата, стояла в нескольких шагах от кровати, ее взгляд прилип к неподвижной фигуре Нейтана, лежащего на спине поверх одеяла, как будто сброшенного туда неведомой силой. Тишина между ними была плотной, почти осязаемой субстанцией, напитанной всем, что осталось невысказанным за эту ночь, и ее необходимо было разорвать, сделать хоть один вдох, чтобы не задохнуться. — Он… Логан, — начала она, и ее голос, тихий, но на удивление твердый, разрезал темноту, как нож тонкое полотно. — Со мной ничего не случилось, он не причинил мне никакого вреда, даже не пытался как-то… манипулировать или давить. Наоборот, он… кажется, сам что-то для себя прояснил насчет всей этой чудовищной ситуации, в которую мы все попали. Он пообещал передать все архивы, все данные, которые у него есть по Джефферсону и Вандермеру. Чистыми, безо всяких скрытых кодов или условий. И… он предложил помощь, если мы решим действовать не в одиночку, а попробуем выстроить что-то вроде временного альянса. Она сделала паузу, впиваясь глазами в его профиль, высвеченный синеватым отблеском уличного света, надеясь увидеть хоть малейшую реакцию — сдвинувшуюся бровь, вздох, что угодно. Но Нейтан оставался неподвижным, лишь его челюсть под кожей щеки слегка, почти неразличимо, напряглась и расслабилась, словно он мысленно пережевывал ее слова, отмеряя в них долю правды и долю наивности. — Мне кажется… нам стоит хотя бы рассмотреть его предложение, — продолжила она, и в ее голосе уже прокралась неуверенность, будто она сама сомневалась в том, что говорила. — Он не нам враг в привычном смысле, не монстр вроде Джефферсона или его покровителя. Он больше похож на… на очень умный, сбившийся с пути инструмент, который вдруг осознал, что его используют не по назначению. А у нас, если честно, вариантов-то и нет. Только бесконечно бежать, оглядываясь, и ждать, когда они настигнут нас в очередной раз, в каком-нибудь новом, еще более безвыходном месте. Она замолчала, дав своим словам осесть в тишине, ожидая ответа, отпора, вспышки гнева — чего угодно, что было бы лучше этого леденящего, всепоглощающего безмолвия. Оно тянулось так долго, что она начала думать, будто он вообще не слышит ее, будто ушел в себя настолько глубоко, что внешний мир перестал для него существовать. Но затем, из глубины темноты, от того места, где лежало его тело, донесся звук. Не слово сразу, а скорее, хриплый, затрудненный выдох, который постепенно оформился в шепот настолько тихий, что ей пришлось сделать шаг ближе, чтобы расслышать. — А обо мне? Макс застыла на месте, ее мозг на секунду отказался обрабатывать вопрос, такой простой и такой неожиданный в контексте их разговора о выживании и стратегиях. — О чем ты? — Говорили ли вы… там, на крыше, под звездами, за этим его чаем… говорили ли вы обо мне? Вопрос не просто повис в воздухе — он впился в него, как крюк, превратив пространство комнаты в ловушку. В нем не слышалось ни банальной ревности, ни собственнического любопытства. Слышалась невыносимая, обнаженная потребность знать — потребность, граничащая с отчаянием. Он спрашивал как человек, чья единственная точка опора в этом хаосе вдруг оказалась под вопросом. И в этом «обо мне» заключался целый мир страхов: что она рассказала? как она его описала? какому-то постороннему, умному, понимающему парню, который ничего о нем не знает, кроме самого худшего? видел ли он в ее глазах то же, что видит Нейтан каждый раз, глядя на нее — смесь ужаса, очарования и этой проклятой, нерушимой связи? Она почувствовала, как по ее спине, под теплой тканью халата, медленно, словно ледяная змея, проползла волна холодного, липкого предчувствия. Этот вопрос был глубоко личным, пронзительно острым и чудовищно опасным в своей простоте. — Мы… мы говорили о многом, конечно, — начала она, и ее голос приобрел ту осторожную, почти дипломатичную плавность, которую она использовала, когда нужно было обойти словесное минное поле. — В основном о ситуации в целом, о том, как он в нее попал и что из нее может быть выходом. Обсуждали его мотивы, что он может реально предложить в плане информации и… действий. Ты… естественно, фигурировал в разговоре, в том смысле, что ты — неотъемлемая часть всей этой истории. Она говорила, тщательно подбирая слова, пытаясь проложить безопасный маршрут между скупой правдой — да, они говорили о нем, много и по-разному — и той версией, которая, как ей казалось, не вызовет у него очередной вспышки ярости или, что было хуже, ледяного отстранения. Признаться сейчас, что на той ветреной крыше она, по сути, говорила о нем, раскрывала перед практически незнакомым человеком самую запутанную и болезненную часть своей жизни, связанную с Нейтаном? Это было равносильно тому, чтобы вскрыть вены и показать, как течет кровь. Он мог счесть это предательством, слабостью, глупостью. А мог — что было страшнее — увидеть в этом подтверждение всем своим худшим страхам: что она ищет понимания на стороне, что их связь для нее — проблема, которую нужно обсуждать с посторонними. Молчание, последовавшее за ее словами, было еще более гнетущим, чем предыдущее, оно было тяжелым и звонким, будто наполненным невысказанными обвинениями. Нейтан не шевельнулся, но его дыхание, прежде почти незаметное, стало глубже, медленнее, как у человека, сознательно сдерживающего себя на краю. — «Фигурировал», — повторил он ее же слово, и в его голосе не было ничего, кроме плоской, холодной пустоты, которая была страшнее любой ярости. — Как интересный психологический кейс? Как опасная переменная в уравнении? Или… как что-то еще? Он наконец повернул голову на подушке. Его глаза в полумраке нашли ее, и в них не было ничего знакомого — ни привычной насмешки, ни мутного отчаяния, ни даже вспышки гнева. Был лишь чистый, безжалостный вопрошающий взгляд, который требовал не части правды, а всей целиком. — Он спрашивал о нас, — тихо сказал Нейтан, и это была не догадка, а констатация. — И ты отвечала. Что ты ему сказала, Макс? Когда не думала, что кто-то еще может слышать. Что ты сказала обо мне… и о том, что между нами происходит? Сердце Макс упало, замирая в ледяной пустоте. Когда не думала, что кто-то еще может слышать. Он знал, каким-то образом он знал. Может, Логан солгал? Или… микрофон, чертов микрофон, который она забыла, который все это время передавал каждое ее слово. Паника, острая и слепая, поднялась у нее в горле. Она открыла рот, чтобы солгать, найти оправдание, отшутиться — но слова застряли, потому что он смотрел на нее так, будто уже видел все эти жалкие попытки насквозь, видел еще до того, как она их задумала. Он слышал ее признание. Слышал, как она говорила о своей боли, о своем стыде, о том, что не может его выкинуть из головы и сердца. Слышал все. И теперь ждал, посмеет ли она это повторить ему в лицо, или предпочтет сбежать и здесь, в этой комнате, под его взглядом.***
Пространство, в которое ввалился «Сова», даже не удостоив предварительным стуком или каким-либо иным проявлением декоративной вежливости, представляло собой выхолощенное до состояния абсолютной стерильности царство законсервированного пафоса. Огромный, открытый лофт на верхнем этаже «Беллами Лэйн» был лишен каких-либо признаков жизни, дыша вместо нее ледяным, безжизненным воздухом выставочного зала, предназначенного для демонстрации патологоанатомических редкостей. Стены, выкрашенные в ослепительно белый, лишенный полутонов цвет, отражали холодный, равномерный свет, падавший с невидимых источников на потолке, не оставляя теням ни единого шанса на существование. Вдоль этих стен строгими, безупречными рядами тянулись стеклянные витрины и подиумы, а внутри них, закрепленные с хирургической точностью, покоились реликвии чужих катастроф: отпечатанные в ограниченных сериях фотографии работы Марка Джефферсона в тонких, минималистичных рамках; потрепанный, с вырванными страницами дневник с замысловатым замком; потускневшая от времени и, возможно, слез дешевая бижутерия; измятая афиша школьного спектакля — все эти артефакты были расставлены с таким безупречным, леденящим душу вкусом, что человеческая трагедия превращалась в них в предмет бесстрастного, эстетического созерцания. В самом центре этого музея немого отчаяния, восседая в глубоком кресле из матовой черной кожи, Элиас Вандермер делал вид, что поглощен изучением толстого каталога какого-то престижного аукциона современного искусства. Его холодные, с изящной проседью у висков волосы были собраны в безупречный тугой хвост, а лицо, отполированное годами безупречного владения собой и окружающими, сохраняло выражение вежливого, отстраненного любопытства, как у опытного энтомолога, разглядывающего под лупой редкий, но не представляющий особой ценности экземпляр. «Сова» прошел несколько шагов вглубь помещения, его кроссовки оставляли на идеально безупречном, зеркальном полу едва заметные, но все же кощунственные следы. Он остановился на почтительном, но не подобострастном расстоянии, засунул руки в карманы своих штанов и смерил Вандермера взглядом, в котором не было ни тени страха, ни капли почтения — лишь холодная, почти что скучающая оценка функционирующего механизма, полезность которого начала вызывать сомнения. — Элиас. Надеюсь, не слишком отрываю от важного процесса созерцания прекрасного, — его голос прозвучал нарочито громко, грубо и небрежно, словно тяжелый камень, брошенный в гладкую поверхность пруда, безжалостно разрушая царящую в помещении гробовую тишину. Вандермер медленно, с преувеличенной театральностью, поднял глаза от глянцевых страниц. На его безупречном, словно выточенном из слоновой кости лице не дрогнул ни один мускул, но в глубине глаз зажглась крошечная, ледяная искорка раздражения, быстро погашенная железной волей. — «Сова», неожиданный визит. Исходя из последних сводок, я предполагал, что ты полностью поглощен финальной стадией нашего общего… процесса. Наблюдение, контроль, обеспечение необходимой чистоты и незаметности — разве не этим ты должен быть занят в данный момент? — Планы меняются, Элиас, — отрезал «Сова», не дожидаясь формального приглашения к диалогу и не смягчая своего тона. — Тот самый изящный сценарий, что мы с тобой и нашим общим другом-визионером вынашивали — с Нейтаном Прескоттом в роли главного экспоната и его личной тенью в лице Макс Колфилд — он более не актуален. Тишина, последовавшая за его словами, повисла в стерильном воздухе лофта густой, тяжелой, почти осязаемой пеленой. Вандермер медленно, с преувеличенной аккуратностью, отложил каталог на низкий стеклянный столик рядом с креслом и сложил свои ухоженные, с идеально подстриженными ногтями руки на коленях. Его поза оставалась внешне расслабленной, но в ней теперь угадывалась стальная, готовящаяся к действию пружинка. — Ты приходишь сюда, в мое личное пространство, чтобы в ультимативной форме объявить мне об отмене моего личного, дорогостоящего и тщательно спланированного заказа, — произнес он, и его бархатистый голос все еще был лишен эмоций, но в нем появилась опасная, отточенная как бритва четкость. — Без предварительных консультаций, без предоставления веских, подкрепленных фактами объяснений, которые я мог бы рассмотреть и, возможно, принять к сведению. Это, позволь заметить, не соответствует установленным между нами протоколам взаимодействия, «Сова». Мы с тобой играем в сложную, многоуровневую игру, и внезапная самодеятельность, нарушающая ее правила, чревата… непредсказуемыми последствиями для всех участников. — А я, в отличие от тебя, не играю в игры, Элиас, — парировал «Сова», и на его тонких, обычно плотно сжатых губах дрогнула едва заметная, дерзкая усмешка, полная презрения ко всей этой театральности. — Я занимаюсь конкретной, технической работой по оптимизации сложных систем и устранению в них критических уязвимостей. И текущая система с этими двумя конкретными, гиперэмоциональными переменными — Прескоттом и Колфилд — перестала быть эффективной и превратилась в источник колоссальных, неприемлемых рисков. Она стала громоздкой, шумной, привлекающей внимание таких сил, внимание которых нам с тобой, поверь на слово, совершенно ни к чему. Шон Прескотт эволюционировал из раздраженного папаши в загнанного в угол, смертельно опасного зверя, располагающего ресурсами целого города и готового на все. Наш же общий друг Марк… наш блестящий художник… он, под воздействием личных обид и творческого кризиса, перестал быть точным хирургом и превратился в истеричного маньяка с бензопилой, не способного уже отличить искусство от кровавой бани. Продолжать давить на этот конкретный, треснувший рычаг сейчас — это уже не тонкий процесс коллекционирования, Элиас. Это самоубийство, пусть и облеченное в эстетичные, драматичные формы. Он сделал наглый, провокационный шаг вперед, сократив дистанцию, и его обычно скользящий по поверхностям взгляд теперь впился в Вандермера с неприкрытой, вызывающей наглостью, бросая вызов его негласному авторитету. — Ты — коллекционер. Ты приобретаешь красиво оформленные трагедии, замораживаешь моменты наивысшего падения. Моя задача — обеспечивать, чтобы сам процесс приобретения оставался чистым, тихим и не оставляющим следов. Но о какой чистоте и тишине может сейчас идти речь? Мы имеем дело с тотальным, всепоглощающим бардаком, а я, что стоит тебе запомнить, бардак не обслуживаю и не убираю за другими. Мы находим для Марка других, более подходящих «моделей», для тебя — других, менее проблематичных «экспонатов». Чище с точки зрения происхождения, тише в плане связанного с ними шума, лишенных этого чудовищного семейного багажа и этой странной девчонки, которая, судя по всему, обладает талантом вносить хаос и неразбериху просто фактом своего существования рядом с эпицентром бури. Вандермер слушал его, не прерывая, его лицо оставалось непроницаемой, каменной маской, за которой, однако, бушевала настоящая буря — ярость от наглого неповиновения, холодный, мгновенный пересчет всех рисков и возможных выгод, и… любопытство, почти научный интерес к тому, что же такого произошло, чтобы этот бесстрастный цифровой инструмент вдруг заговорил с такой личной, почти что эмоциональной настойчивостью. — Ты живописуешь картину рисков, и некоторые твои наблюдения, признаю, не лишены оснований, — произнес он наконец, растягивая слова, вкладывая в каждый слог весомость окончательного вердикта. — Однако ты, в своем технократическом рвении, упускаешь из виду ключевой, фундаментальный момент, который и определяет ценность всего предприятия: уникальность исходного материала. Нейтан Прескотт — это не просто очередной испорченный отпрыск богатой семьи, он — живое воплощение краха целой династии, ходячий памятник распаду, душа, вывернутая наизнанку на самом интересном, с художественной точки зрения, этапе ее агонии. А девушка… Макс Колфилд… она для меня — чистое, незамутненное восприятие, смотрящее на это падение и, что самое ценное, невольно участвующее в нем, вносящее в него свой собственный, искаженный оттенок. Это идеальный, завершенный нарратив. Найти замену такому сочетанию будет не просто сложно — это будет невозможно. Ты предлагаешь мне, в сущности, довольствоваться искусной, но все же репродукцией, в тот самый момент, когда оригинал почти уже оказался в моих руках. — Оригинал, который в процессе изъятия гарантированно оторвет тебе обе руки, а заодно и голову, — безжалостно, не оставляя пространства для эстетических споров, парировал «Сова». — Я ничего не предлагаю, Элиас, лишь информирую. Я с сегодняшнего дня вывожу все свои ресурсы из операции, касающейся именно этого конкретного дуэта. Мои цифровые тени, мое всевидящее око, моя уникальная способность делать тебя и Марка призраками в этом мире — все это исчезает из уравнения под кодовым названием «Прескотт-Колфилд». Ты, разумеется, волен попытаться действовать дальше без меня, в компании только одного Джефферсона, пребывающего в своем нынешнем, сомнительном состоянии. Искренне желаю тебе удачи в этом начинании, но я позволю себе усомниться, что твоя бесценная коллекция в результате пополнится чем-то, кроме ордера на обыск от ФБР и нелестных заголовков на первых полосах бульварной прессы. Он говорил как тот, кто в данной конкретной игре держит в руках все реальные козыри. И Вандермер, сколь бы ни был он уверен в своей власти и неуязвимости, отлично понимал: цифровой гений, стоящий перед ним, — не наемник, которого можно купить или запугать. Он — стихийная сила, явление природы, его нельзя присвоить навсегда, можно лишь временно арендовать его уникальные способности. И сейчас, судя по всему, срок этой аренды подошел к концу по инициативе самой «стихии». Долгое, тяжелое, наполненное невысказанными угрозами молчание повисло между ними, нарушаемое лишь почти неслышным гулом городской жизни за тройными стеклами окон. Наконец Вандермер медленно, будто преодолевая сопротивление, выдохнул. — Допустим, твоя оценка операционных рисков… обладает определенной убедительностью, — произнес он, и в его бархатистом голосе впервые за все время беседы прозвучала едва уловимая, но оттого не менее настоящая усталость — та, что происходит от необходимости управлять непокорными, слишком умными инструментами. — Однако существует фактор, который ты, в своем анализе, либо намеренно игнорируешь, либо недооцениваешь. Марк. Он… увлечен текущим объектом в наибольшей степени. Для него это давно перестало быть просто заказом или художественным проектом, для него это уже личное дело. Макс Колфилд и Нейтан Прескотт в его воспаленном сознании превратились в символы его собственного творческого триумфа и, одновременно, самого горького поражения. Он не откажется от них только потому, что я, или даже мы с тобой вместе, скажем ему веское «нет». Ему потребуется полноценная, художественно равноценная замена. Новая муза, новая трагедия, которую он сможет вылепить по своему образу и подобию, в которую сможет вложить всю свою накопившуюся ярость и разочарование. Он поднял на «Сову» взгляд, полный холодного, отточенного как скальпель вызова. — Ты желаешь в одностороннем порядке изменить правила игры, в которую мы все ввязались? Что ж, я могу принять новые условия, но в этом случае вся полнота ответственности за перенаправление внимания нашего общего… гения, за управление его одержимостью, ложится исключительно на тебя. Убеди Марка, найди, выследи, предоставь ему другую игрушку, которая удовлетворит его ненасытный творческий голод и, в то же время, будет соответствовать моим высоким требованиям. Сделай это — и я забуду дорогу к твоим нынешним подопечным, как будто их никогда и не существовало. Не сможешь… — он развел руками в изящном, бессильном жесте, который был от начала до конца тщательно отрепетированной ложью, — тогда наш друг Марк неизбежно пойдет своим собственным, единственно возможным для него путем. А я, в качестве бесстрастного зрителя и коллекционера, буду лишь наблюдать за развязкой этой драмы со стороны. И, поверь моему многолетнему опыту, развязка эта будет кровавой, разрушительной и отнюдь не в твою пользу. «Сова» стоял неподвижно, переваривая брошенный ему ультиматум, переведенный на язык холодных взаимных обязательств. На его обычно бесстрастном лице не отразилось ни малейшего намека на страх или неуверенность. Лишь легкое, презрительное раздражение, какое испытывает высококлассный специалист, когда ему приходится иметь дело с назойливой, глупой технической неполадкой, вызванной чьим-то непрофессионализмом. — Джефферсон со своими психозами — это твоя головная боль и твоя область экспертизы, Элиас, — отрезал он наконец, резко и безапелляционно. — Я обеспечиваю цифровую чистоту операции и информационное прикрытие, я не няньчусь с истеричными художниками, не умеющими держать свои демонов в узде. Но… — он сделал нарочитую, театральную паузу, и в его холодных, светлых глазах мелькнул короткий, почти зловещий блеск расчета, — если его личная одержимость начнет представлять непосредственную угрозу общей стабильности системы и помешает выполнению моих задач, то система найдет способ его… деактивировать. Самый прямой и эффективный способ. Без сантиментов, без эстетики, без лишнего шума. Ты это понимаешь? Мы говорим на этом языке? Вандермер смотрел на него в течение долгих нескольких секунд, его взгляд был тяжелым и неотрывным, будто пытался просканировать каждую клеточку мозга собеседника. Потом он медленно, почти незаметно для невооруженного глаза, кивнул. Это не было согласием или одобрением, лишь суровое, недвусмысленное признание новой реальности и новых, еще более опасных правил. — В таком случае… действуй, — произнес он просто, опуская взгляд на снова взятый в руки каталог, давая понять, что разговор исчерпан. — Но запомни хорошенько одно: если твой избранный способ «деактивации» привлечет к нам ещё больше нежелательного внимания или породит новые, непредвиденные проблемы… тогда ты сам моментально превратишься в тот самый избыточный, неконтролируемый риск, от которого система — наша общая система — будет вынуждена избавиться в первую очередь, ради своего же выживания. Никаких исключений. Удачи тебе, «Сова». Полагаю, она тебе понадобится. «Сова» не удостоил эти слова ответом. Он лишь презрительно фыркнул, развернулся и направился к выходу тем же неспешным, вальяжным шагом, каким и вошел, нарочито оставив за собой дверь распахнутой настежь. Он оставил Вандермера в его белоснежном, безмолвном склепе, с каталогом в руках, который хозяин лофта уже не видел, обдумывая теперь не цены на картины, а то, как переиграть и этого внезапно взбунтовавшегося цифрового гения, и своего неконтролируемого, опасного протеже, и всю эту стремительно выходящую из-под тотального контроля ситуацию, которая грозила обернуться крахом не только коллекции, но и всего его безупречно выстроенного мира.