***
Резкий, режущий свет единственной лампы без абажура падал на бледное, безжизненно-красивое лицо Хлои. На шее, чуть ниже линии растрепанных волос, алел крошечный, почти аккуратный прокол от иглы — единственная метка насилия на ее теле. Рядом, на металлическом столике, выстроившись в безупречный, пугающий порядок, лежали шприцы, ампулы с прозрачными жидкостями и фотоаппарат с длиннофокусным объективом, начищенным до блеска. Марк Джефферсон, сняв пиджак и закатав рукава дорогой рубашки, стоял спиной к источнику света, медленно и тщательно протирая руки дезинфицирующей салфеткой. Его лицо было сосредоточено и абсолютно спокойно, как у хирурга высшей категории перед плановой, сложной операцией, исход которой не вызывает сомнений. Он никуда не спешил. У него теперь было в избытке все необходимое время. Главные действующие лица его новой, выстраданной постановки, убаюканные ложным чувством безопасности и своей маленькой, трогательной драмой, еще даже не начали по-настоящему искать свою пропавшую подругу. А когда начнут — когда паника разорвет их изнутри, а чувство вины отравит каждый вздох — он будет уже полностью готов. Ведь самый пик драматизма, истинная кульминация в любом произведении искусства, будь то на холсте или в жизни, — это не сам момент утраты, а момент ее осознания. А для такого момента, для такого чистого, незамутненного страдания, нужны идеально подготовленные, абсолютно уязвимые… зрители. И он уже пригласил двоих. Первым к Хлое вернулось не зрение и не слух, а ощущение — отвратительное, всепроникающее чувство свинцовой тяжести, будто каждую ее конечность, каждый сустав и мускул накачали до отказа вязким, холодным бетоном. Затем, прямо за этим, подкатила волна тошноты, липкой и неподвластной контролю, поднимающаяся из самой глубины желудка к самому основанию горла, грозя вот-вот вырваться наружу. И лишь сквозь эту двойную пелену — физического оцепенения и химической дурноты — начала медленно, с сопротивлением, пробиваться реальность: тусклый, холодный свет одинокой лампы где-то в вышине, давящая, абсолютная тишина, нарушаемая лишь собственным прерывистым дыханием, и запах — едкий коктейль из старой пыли, сырости заплесневелых стен и чего-то еще, резкого и медицинского, отдающего стерильной холодностью. Она попыталась пошевелиться, сделать хотя бы малейшее движение головой, но ответом была лишь тупая, отдающая болью в висках неподвижность. Что-то широкое и неумолимо тугое обхватывало ее лоб, прижимая затылок к какой-то твердой, незнакомой поверхности. Она сконцентрировала всю остаточную волю и дернула запястьями, затем бедрами, пытаясь оторвать ноги. Ответом был лишь резкий, сминающий кожу звук и полная, унизительная неподвижность. Скотч, грубый, строительный, серебристый и намертво приклеивший ее запястья к металлическим ножкам какого-то чертова стула, а, судя по ощущениям, и лодыжки к его передним опорам. «Вот же абсолютное, блядское, трижды проклятое невезенье», — промелькнула в ее проясняющемся сознании первая связная, кристально ясная и яростная мысль. Она не закричала, вместо этого она просто выдохнула в затхлый полумрак длинный, сдавленный поток хриплых, смазанных ругательств, которые повисли в воздухе, густые и материальные, как дым от ее последней, утренней сигареты. — …ебаный стыд в трех поколениях, ебучую судьбу на блюде, стоило три раза чихнуть и пернуть не в такт, и вот тебе, получай… Туалет, блять. Туалет! Я всего-навсего хотела в ебаный общественный сортир, потому что тот ларек с хот-догами выглядел как рассадник сибирской язвы и гепатита Б… И вот я теперь здесь. Где, мать твою перемать, «здесь»? На какой сраной, богом забытой окраине? И какой мудак, так, блять, шутит? Свет слева дрогнул, и тень за пределами белого круга от лампы ожила, сдвинулась. Из полумрака, неспешно, словно выходя на сцену по отработанному репетицией маршруту, вышел человек. Хлоя узнала его мгновенно, даже сквозь остаточный химозный туман и накрывающую все ярость. Длинные, поджарые ноги, аккуратная, дорогая стрижка, безупречная, хоть и теперь слегка помятая и расстегнутая на груди рубашка. Марк Джефферсон. Он не выглядел ни взволнованным, ни торжествующим, ни даже злым. Скорее… глубоко, почти научно заинтересованным. — Добрый… или, учитывая время, уже скорее поздний вечер, мисс Прайс, — произнес он, и его голос звучал так же ровно, мелодично и поставлено, как во время его знаменитых лекций по композиции в Блэквелле. Он сделал два неспешных шага вперед, тщательно выдерживая дистанцию, которая была одновременно и безопасной, и демонстративно презрительной. — Я искренне рад констатировать, что вы возвращаетесь к нам. Современные фармакологические средства, увы, порой действуют с некоторой… непредсказуемой вариативностью на разные конституции. Но, судя по блеску в ваших глазах и богатству лексикона, основные функции в порядке. — Ага, просто зашибись, просто пиздец как хорошо, — прохрипела Хлоя, снова дернув плечом и ощущая, как кожа под лентой отзывается жгучей болью. — Чувствую себя, блять, как призер конкурса «Самая удобная посылка года». Отпусти меня, козел бородатый, пока я не начала орать так, что у тебя все предки в гробах перевернутся, а барабанные перепонки лопнут с эхом на три квартала. Джефферсон лишь слегка, почти сожалеюще, покачал головой, и на его губах замерзла легкая, жалостливая улыбка, которую он, вероятно, считал проявлением снисходительного понимания. — Кричите, если это приносит вам катарсис, — позволил он, разведя руками в небольшом, театральном жесте. — Акустическая изоляция этого помещения… более чем адекватна для наших нужд. И, если быть с вами совершенно откровенным, ваши вокальные данные и экспрессивная лексика интересуют меня в самую последнюю очередь. Вы, мисс Прайс, являетесь прискорбным, но, увы, необходимым отклонением от первоначального замысла. Побочный продукт, возникший в ходе подготовки к главному событию. Хлоя замерла, ее мозг, все еще затуманенный, но уже работающий на чистом, адреналиновом топливе ярости, с трудом, но выхватывал суть из этого гладкого, отполированного потока слов. — Побочный… что? — она с усилием прочистила горло, стараясь вложить в голос всю возможную четкость и презрение. — Ты что, меня, блять, с кем-то перепутал? Я тебе не Макс Колфилд и не Нейтан Прескотт с его цирком в голове и семейным альбомом в стиле «психоз». Я — Хлоя Прайс. И мне, по самому большому, ни на что не влияющему счету, глубоко насрать на тебя, на твое «искусство» и на всю эту пафосную хуйню, которой ты тут окружаешься. — Именно это я и пытаюсь, пусть и грубо, до вас донести, — кивнул Джефферсон, как будто она только что сформулировала глубокую и важную истину. Он сложил руки за спиной, приняв свою фирменную позу ментора, готового просветить непросвещенного. — Вы не представляете для меня самостоятельной художественной ценности. Ваша боль, ваша ярость — они слишком… шумные, поверхностные, проще говоря. Это громкая, яркая мишура бунта и отрицания, лишенная той поистине готической глубины отчаяния, которая превращает страдание в подлинный объект эстетического созерцания. Вы — инструмент. Причем инструмент довольно грубый и примитивный в своей функции. Однако, как это ни парадоксально, иногда именно такие незатейливые инструменты лучше всего провоцируют требуемую, максимально интенсивную реакцию. Он сделал паузу, давая своим словам, словно ядовитому туману, просочиться в ее сознание и отравить его. — Макс и Нейтан… вот кто являет собой подлинный, редчайший интерес. Два сломанных, но идеально подходящих друг другу зеркала, вечно отражающих лишь искаженные черты своей противоположности. Искаженная, но стерильная чистота наблюдения и оскверненная, но магнетическая тьма саморазрушения. Их симбиотическая связь, их борьба, их неизбежное, предопределенное падение друг через друга… вот единственный и бесценный материал. А вы, мисс Прайс, — вы всего лишь та самая гиря, что должна толкнуть их в эту финальную пропасть с необходимой силой. Вы — вещественное доказательство того, что их маленький, жалкий побег, их день, украденный у реальности, их наивная надежда на что-то иное — все это не более чем хрупкая, предательская иллюзия. И вы — тот самый, брошенный с неизвестной руки, камень, что должен разбить это стекло в мелкую, не подлежащую склейке пыль. Хлоя слушала, и ее ярость, сначала бушевавшая бесформенным пожаром, начала медленно кристаллизоваться во что-то холодное, острое и смертельно опасное. Ее взяли как расходный материал, как живую приманку, как разменную монету в чужой, безумной игре. Унижение от этого осознания было почти физическим, жгучим, как пощечина. — Они не приедут сюда, — выдохнула она, но даже в своем собственном ухе ее голос теперь звучал без прежней, слепой уверенности. — О, непременно приедут, — мягко, но неумолимо поправил ее Джефферсон. Его глаза, обычно скрытые за маской интеллигентности, на секунду вспыхнули холодным, почти религиозным фанатичным блеском в тусклом свете. — Они уже обеспокоены. Вскоре беспокойство перерастет в панику, а потом, в самый пик этого сладостного, животного отчаяния. Они получат... зацепку, которая выведет их из лабиринта их страхов прямиком сюда, ко мне. Он медленно обвел взглядом свое подвальное царство — голые, покрытые плесенью стены, безупречно чистое фотооборудование на штативах, металлический стол с разложенными в безупречном порядке медицинскими инструментами, похожими на пыточные принадлежности из готического романа. — И когда они пересекут этот порог, когда их глаза, полные ужаса и надежды, упадут на вас в таком… выразительно-уязвимом положении, вот тогда-то и начнется подлинное действо. Театр, если вам угодно называть вещи своими именами. Я предложу им выбор, так скажем, дарую иллюзорный шанс вас «спасти». И наблюдая за тем, как они будут метаться в этих навязанных им декорациях, как будут мучиться, пытаясь найти несуществующий выход, как будут разрывать друг друга и самих себя взаимными обвинениями и отчаянием… я запечатлею тот самый, единственный, невозвратный момент, когда последний проблеск надежды окончательно гаснет в глубине их глаз. Момент, когда они с безоговорочной, сокрушительной ясностью поймут, что никакого выбора у них никогда и не было. Вот это, мисс Прайс, и будет кульминация, настоящий апофеоз. Тот самый чистый, неразбавленный акт творения, ради которого все и затевалось. Он вновь перевел свой взгляд на Хлою, и в нем не было ни личной злобы, ни примитивного садизма. Лишь холодное, почти трансцендентное рвение художника-демиурга, стоящего на пороге завершения своего величайшего, самого противоречивого шедевра. — Так что, прошу вас, мисс Прайс, наберитесь немного терпения. Ваша роль, хоть и сугубо второстепенная, критически важна для общей композиции. Вы — тот самый занавес, который должен вот-вот взвиться, открывая взору избранных зрителей главное действие. А наши главные актеры, поверьте, уже спешат на сцену. И их вход обещает быть поистине драматичным.***
Вход действительно должен был стать драматичным. Потому что в то самое время, пока в сыром подвальном полумраке разворачивался изощренный монолог Джефферсона и вязли в клейкой ленте яростные, сдавленные проклятия Хлои, на поверхности, в мире уличных огней и ночного воздуха, уже запускалась иная, куда более масштабная и холодная операция. Паника, что сначала сжимала горло ледяным комом, перестала быть слепым, парализующим чувством и начала кристаллизоваться в серию конкретных, неотложных действий, каждое из которых давалось Макс и Нейтану с мучительным трудом, требовало преодоления барьеров, возведенных годами накопленного недоверия, травм и глубоко укоренившихся принципов. Нейтан, стиснув зубы до такой степени, что челюстные мышцы отзывались тупой болью, и ощущая, как каждое произносимое слово отдается в его сознании горьким привкусом поражения, все же набрал тот единственный, ненавистный номер, который ассоциировался с безликой, прагматичной мощью, способной дробить горы, но никогда не утруждавшей себя спасением отдельных людей. Разговор с отцом длился меньше минуты — обмен сухими, лишенными всякой эмоциональной окраски фразами, будто они обсуждали сбой в логистике, а не возможное похищение человека. Никаких вопросов о его состоянии, никаких упреков в безответственности, лишь сжатая констатация: «Прайс исчезла в парке «Галактика», очень вероятно, что Джефферсон приложил к этому свои лапы». На другом конце провода повисла красноречивая, ледяная пауза, а затем раздался ровный, механический голос Шона Прескотта: «Оставайтесь на месте, с вами свяжутся». И связь прервалась. Джефферсон, сам того не ведая, в его глазах пересек роковую черту, переместившись из категории «неудобная художественная блажь» в разряд «прямая и наглая угроза репутации и активам», и гигантская, невидимая машина империи Прескоттов пришла в движение с беззвучной, бюрократической точностью швейцарских часов. Уже в течение следующего часа несколько ничем не примечательных автомобилей с людьми в строгих, дорогих костюмах, не задававшими лишних вопросов и не проявлявшими ни капли любопытства, начали методично прочесывать указанный район и прилегающие промзоны, используя доступ к данным и ресурсам, о которых местная полиция могла лишь несбыточно мечтать. Параллельно этому Макс, с дрожащими от напряжения пальцами листая контакты на своем телефоне, совершила не менее трудный звонок. Уоррен Грэхэм, разбуженный посреди ночи, сначала ответил сонным, затем настороженным, а после ее сбивчивого, прерывистого рассказа — сосредоточенно-жестким голосом. Он не стал тратить время на пустые утешения, которые в данной ситуации были бы лишь ядовитой милостью. Вместо этого он задал единственно верный, практический вопрос: «Что тебе сейчас нужно? Какие у тебя есть данные?» Выслушав ее отрывистые догадки о причастности Джефферсона и о полном цифровом вакууме, он лишь тяжело, понимающе вздохнул в трубку. «Сова» — этот цифровой призрак, их недавний грозный противник и временный союзник, — был, возможно, единственным существом в городе, кто мог в реальном времени видеть все цифровые тени Джефферсона, знать его старые и новые цифровые укрытия, его скрытые финансовые потоки и связи. Уоррен, переступая через собственную, глубоко укорененную паранойю и риск, отправил Макс по зашифрованному каналу сложную цепочку контактов и криптографический протокол, объясняющий, как можно попытаться выйти на него, минуя основные ловушки. — Скажи ему, что это от Глитча, — проинструктировал он ее, и в его голосе звучала несвойственная ему решимость. Макс, закрывшись в тишине ванной комнаты их временного номера, с сердцем, колотившимся как птица в клетке, прошла по цифровому лабиринту, оставленному Уорреном. Диалог с «Совой» — или с Логаном, как он назвался в этот раз, — был краток, лишен всяких эмоций и строился на взаимном признании нового уровня угрозы. Она, запинаясь, изложила суть: пропажа Хлои, их уверенность в причастности Джефферсона, тупик. Логан выслушал молча, а затем, без лишних слов, произнес лишь: «Информация принята, оставайтесь на связи. Будут инструкции». Тишина длилась недолго, через двадцать минут на телефон Макс пришло зашифрованное сообщение с адресом — старый, заброшенный склад в индустриальной зоне на окраине Сиэтла, тем самым, который художник использовал в самые свои ранние, еще никому не известные годы, до того как приобрел участок с амбаром в промзоне. «Сова», действуя через свои каналы, передал эту информацию дальше, своему патрону, Элиасу Вандермеру. И для коллекционера, чье хладнокровное любопытство ранее позволяло наблюдать за игрой со стороны, этот шаг Джефферсона стал уже актом неприкрытого, глупого неповиновения, брошенным вызовом самой системе контроля, которую Вандермер считал незыблемой. Именно поэтому, когда люди Шона Прескотта, действуя по своим каналам, независимо вышли на тот же самый адрес старой студии, а «Сова» по указанию Вандермера передал Макс и Нейтану координаты безопасной точки для встречи, все эти мощные, противоречивые и обычно враждующие силы ненадолго сошлись в одной точке. Местом стали апартаменты «Беллами Лэйн», где совсем недавно Макс, Нейтан и Хлоя пытались скрыться от мира. В гостиной, которая еще несколько дней назад дышала атмосферой хрупкого, временного убежища, теперь висело густое, наэлектризованное напряжение, словно воздух перед ударом молнии, заряженный чужими амбициями и холодным расчетом. Пространство, казалось, съежилось под давлением незримого присутствия могущественных сил, а знакомые предметы — диван, где они могли уснуть вповалку, стол, за которым завтракали, — выглядели теперь чужими и незначительными на фоне разворачивающейся драмы. Шона Прескотта в помещении физически не было — между уютной, задушенной скандалами Аркадией и неоновым хаосом Сиэтла лежали пять долгих часов езды, и даже его власть не могла мгновенно преодолеть это расстояние. Однако его присутствие ощущалось почти материально, воплощенное в двух мужчинах, занявших позиции в комнате с безмолвной, хищной грацией. Оба были облачены в темные, безупречно сидящие костюмы, сшитые для того, чтобы растворяться в тени и в то же время без слов сообщать о своей принадлежности к иному, более жесткому миру. Старший из них, мужчина с преждевременной, но аккуратной проседью на висках и взглядом, который скользил по обстановке, мгновенно оценивая углы, точки входа и потенциальные угрозы, представился настолько скупо, что это само по себе было красноречиво: «Эдвардс». Молодой, чье спортивное, собранное телосложение угадывалось даже под кроем пиджака, а лицо оставалось непроницаемой маской готовности, был «Райс». Они являлись олицетворением самой методологии Шона — человеческими инструментами, доставленными на место для выполнения задачи с минимальными эмоциями и максимальной эффективностью, и их молчаливая, сосредоточенная энергия заполняла комнату, оттесняя даже панику Макс и яростное беспокойство Нейтана на второй план. На большом, тонком телевизионном экране, вмонтированном в стену, будто окне в параллельную вселенную, сияло в высоком разрешении лицо Элиаса Вандермера. Он находился, судя по фону, в своем пентхаусе этажом выше, в мире мягкого света, современного искусства и абсолютной, купленной за деньги тишины. На его лице не было и тени ярости простого смертного; вместо этого на нем читалось глубокое, почти интеллектуальное разочарование, с каким истинный ценитель может наблюдать, как редчайший, хотя и ядовитый цветок в его оранжерее вдруг начинает бесконтрольно мутировать, угрожая перекинуться на другие, более ценные экспонаты и нарушить безупречную гармонию всей коллекции. В отдельном окне на том же экране, словно призрак из цифровых глубин, плавал минималистичный аватар — стилизованная, геометричная сова, Логан. Его голос, пропущенный через несколько слоев криптографического шифрования и синтезатора, доносился из скрытых динамиков с легким металлическим эхом, лишенным не только тембра, но и малейших эмоциональных модуляций. Он присутствовал здесь как технолог, и его безличность была страшнее любой угрозы, потому что напоминала, что они имеют дело не с человеком, а с бездушным, всевидящим алгоритмом, принявшим сторону исключительно из соображений хладнокровного расчета. Нейтан стоял у стены, отделявшей гостиную от кухни, его плечи были напряжены под тонкой тканью футболки, а взгляд, острый и неспокойный, метался между людьми за столом и темным окном, за которым лежал город, притаивший своего врага. Макс сидела на краю дивана, ее пальцы бессознательно сжимали и разжимали край подушки, а все ее существо было сфокусировано на экране и на мужчинах в костюмах, словно она пыталась силой воли проникнуть в их расчетливые умы и вытащить оттуда ключ к спасению. Инициативу взял в свои руки Эдвардс, старший из людей Шона. Он положил на стеклянную столешницу тонкий планшет, и на его экране возникла схематичная карта промзоны с выделенным одним зданием — тем самым старым складом, который «Сова» идентифицировал как раннюю студию Джефферсона. — Объект, — начал он ровным, лишенным интонации голосом, который больше подходил для брифинга о слиянии компаний, — представляет собой одноэтажное кирпичное строение постройки пятидесятых годов. Одно основное входное отверстие — ворота, заваренные наглухо, но имеется служебная дверь с западного фасада и, согласно архивным чертежам, система вентиляционных шахт, выходящих на крышу. Помещение не подключено к центральным сетям, но есть признаки автономного электропитания. Периметр не освещен и не охраняется в классическом понимании, что, учитывая профиль субъекта, может означать наличие нестандартных систем наблюдения или сигнализации. Он говорил о Хлое как о «вторичном активе на территории», а о Джефферсоне — как о «субъекте», и каждый такой термин заставлял Нейтана слегка вздрагивать, будто от удара током малой мощности. — Задача, — продолжил Эдвардс, — может быть решена двумя путями. Первый: извлечение вторичного актива с минимальным ущербом и контактом. Второй: нейтрализация субъекта с гарантированным прекращением его деятельности. Именно тогда в разговор вступил голос Вандермера с экрана, плавный и обволакивающий, как дорогой коньяк. — Позвольте мне прояснить позицию, которая, я полагаю, разделяется моим… коллегой из Аркадии, — начал он, имея в виду Шона. — Марк перестал быть художником, он стал браком в материале. Непредсказуемость — это порок в любом произведении, будь то картина или… деловые отношения. Его жесты стали слишком шумными, слишком личными, он нарушил тишину галереи. Коллекционеру не нужен экспонат, который сам выбирает, на какую стену вешаться. Он делал паузу, давая своим словам осесть. — Таким образом, нейтрализация субъекта является не желательным, а обязательным условием для всех нас. Мистер Эдвардс, я уверен, ваши инструкции это учитывают. Эдвардс молча кивнул — одно короткое, деловое движение. План «спасения» в их понимании уже включал в себя «нейтрализацию». Хлоя была тактической целью, Джефферсон — стратегической угрозой, подлежащей уничтожению. Именно тут взорвался Нейтан. Он оттолкнулся от стены, и его голос, хриплый от сдерживаемой ярости и бессонной ночи, разрезал стерильную атмосферу брифинга. — Да мы все уже проебались с приоритетами! — выкрикнул он, и матерное слово прозвучало как единственная адекватная оценка происходящего. — Там не «вторичный актив», там Прайс! Живой человек, которую этот ебанутый ублюдок держит в подвале, пока вы тут строите из себя полководцев! Ваш план «нейтрализации» может влететь ей в голову в виде шальной пули или обрушить на нее всю эту ссаную крышу! Райс, младший оперативник, слегка повернул голову в его сторону, оценивающе, но без угрозы. Эдвардс же сохранял ледяное спокойствие. — Риск для актива учитывается, любое прямое штурмовое действие сопряжено с повышенной опасностью, поэтому предпочтительна тактика изоляции и принуждения. Вызвать субъекта на контакт, выманить из укрытия, отделить от заложника. Только затем — окончательная нейтрализация. — «Вызвать на контакт», — с горечью повторил Нейтан. — Он же не идиот, он знает, что мы его ищем. Он этого и ждет, это часть его… спектакля. И тогда, впервые, заговорил голос из динамика, принадлежащий «Сове». Металлический, безличный, он вставил свое замечание, как ключ в скважину. — Анализ паттернов субъекта это подтверждает. Похищение носит демонстративный характер, он ожидает ответной реакции, вероятность этого превышает 89%. Его цель — провокация. Он создал сцену и ждёт актеров. Логан сделал паузу, и в тишине было слышно лишь слабое гудение оборудования. — Следовательно, логичный ход — дать ему то, чего он ждет. Но на своих условиях, скажем, контролируемую провокацию. Макс, до этого молчавшая, вскинула голову. Ее глаза, широко раскрытые, смотрели то на Нейтана, то на экран. — То есть… нам нужно себя подставить? — спросила она, и в ее голосе звучала не столько боязнь, сколько стремительное, пугающее понимание. — Прийти туда, как он и хочет, чтобы отвлечь его. Чтобы вы вытащили Хлою, пока он… занят нами. Эдвардс и Райс обменялись быстрым, почти невидимым взглядом. Эта идея вписывалась в их логику. — Это изменяет распределение ролей, — констатировал Эдвардс. — Первичная цель — обеспечение безопасности актива, вторичная — задержание или нейтрализация субъекта в момент его отвлечения. Для этого потребуется бесшумное проникновение через альтернативный вход одновременно с началом контакта. — А кто будет этой… приманкой? — спросила Макс, хотя ответ она уже знала. Нейтан посмотрел на нее, и в его взгляде была вся буря — страх за нее, ярость на себя, безрассудная решимость. — Мы, — сказал он просто. Потом повернулся к людям отца и к мерцающему экрану. — Но слушайте сюда, вы, ебаные стратеги. Ваша «нейтрализация» должна наступить только тогда, когда панкушка будет в безопасности, не на секунду раньше. Вы хоть на миллиметр перейдете эту черту — и вашей безупречной операции конец, я вам это гарантирую. Он говорил тихо, но так, что каждое слово падало на стол, как гиря. Это был ультиматум, брошенный сыном отцу, жертве — палачам, человеку — бездушным механизмам решения проблем. Вандермер на экране слегка улыбнулся, как будто наблюдал за неожиданно интересным поворотом в скучной пьесе. — Драматизм — тоже часть композиции, — заметил он. — Тогда согласовано — сначала актив, а уже потом… исправление брака. Сова, обеспечь им каналы связи и следите за электронными помехами, не дай нашему художнику включить внеплановые спецэффекты. План, чудовищный и единственно возможный, был принят. План охоты, где роли жертвы и охотника были намеренно смешаны, а на кону стояли сразу три жизни и холодное спокойствие тех, кто привык управлять судьбами со стороны. Они собирались войти в логово Джефферсона, играя по его сценарию, надеясь переписать финал в самый последний момент.