Часть 1
5 апреля 2020 г., 15:14
Где-то там, где не никто найдет, стоит дом, именуемый норой. И живет в той норе крыса, которая носит корону. Крыса смотрит вдаль, насквозь, она ловит тонкими лапками ветра и отпускает их, в надежде услышать ответ на свой вечный вопрос.
Крыса ею была не всегда. А когда-то, совсем давно, у нее в глазах не было пустоты. У нее не было короны. Это была не крыса. Это был человек. К тому же человек ущербный и оскверненный, и именно поэтому ему было суждено стать крысой. Ведь он сам когда-то хотел…
Он заваривает чай, специально оставляя пакетик надолго и пьет крепкий черный чай, растирая горечь по небу, чтобы потом почувствовать сладковатый привкус. Смотрит на закат бесстрастно и пытается там отчаянно найти красоту. Красоту теплую, греющую, а увидеть получается покамест лишь ее ледяную и возвышающую. Он знает по слухам, что лучики теплые, и прикасается рукой стекла, но это оказывается обманом. По крайней мере для него. Или это он не чувствует сквозь перчатку? Да, пожалуй, так и есть, но перчатку снимать он не станет. Потому что под ней живет тайна, которая морочит жизнь. В его руке ветра запутываются, потому что чуют тайну, и он отпускает их все с тем же вопросом, параллельно задавая себе другой.
«На что я променял свою душу?»
Ему невыносимо, но он думает, что поймет, если посмотрит еще раз. Он стягивает перчатку. На руке тлеют небольшие шрамы в виде звезды, а среди них вьются вздутые вены, уже несильно напоминающие жизнь. В них кровь. Но не алая. Скорее голубая, или белая. И белая кожа. Он не должен был быть человеком, и его, наверное, так и отметили фарфоровой кожей. Такой же белой, как черны его ногти. Удлиненные и немного заостренные. Когда-то были сгрызанными. А теперь гладкие и пугающе ровные, похожие на звериные когти. Потому что он — зверь, который ищет то, что потерял, ищет вместе с человеком, который сможет увидеть его настоящую сущность. Он надеется, что сможет спросить его.
«На что я променял свою душу?»
Он Федор. Федор Достоевский. Который не знает, зачем он здесь и пытается вернуться обратно.
В один момент ветры принесли ответ. Они принесли запах другого человека. И крыса была изрядно удивлена, но вопреки надеждам не испытала радости. Она вдыхала запах снова и снова, и спокойно ждала, когда этот кто-то придет в ее дом. На стене часы с кукушкой готовились пробить ровно пять часов и секундная стрелка бежала все вдаль и вдаль, туда, откуда больше не возвращаются… Пять. Маленькие дверцы раскрылись и оттуда показалась деревянная птичка, она медленно проследовала к цели и слабовато проскрипела: ку-ку. Она спряталась обратно вглубь старых часов и дверцы безшумно захлопнулись. А где-то совсем рядом с норой из дубовых досок в точно тот же миг чья-то рука коснулась ручки двери. Не стучала. Не скрипели ботинки и не слышно было дыхания. Но Достоевский понимал изрядно больше того, что видели люди, поэтому проследовал к двери словно тень и, накинув на плечи белую шубу, отворил дверь. В нем играла надежда, которой вроде как и вообще не было, но которая все же смогла заставить его нажать на ручку. В коридор ворвался порывистый ветер, напичканый снегом, и на фоне сугробов стоял силуэт.
«Зачем же ты пришел туда, где живет смерть?»
Ох, прошу прощения, это же тот, кто ее ищет. И нашел. Зачем-то нашел и пришел. Зачем-то ответил на зов ветров. Знаешь, знаешь ли ты, знакомый незнакомец, что значило это?..
У незнакомца заношенные старые бинты и вьющиеся каштановые волосы. Федор знает его как Дазая. Дазая, который постоянно смеется, глядя в глаза смерти и который очутился в Детективном агенстве будто бы случайно. Который идиот, и который разум, равносильный его собственному.
«О что же, что же ты тут забыл?..»
Ветер швыряет подолы плаща и кидается снегом в глаза. Он стоит, поглощенный в зиму, и мнимо просит разрешения войти. И Достоевский отходит немного в сторону, освобождая проход и безсловесно приглашая. Так вот, значит. Осаму не приходит просто так. Там, где Дазай, затевается игра. Он пришел позабавиться.
Что ж, добро пожаловать. Мир ведь — всего лишь большая игра. Осаму переступает через порог и оказывается в совершенно другом мире. Мире Достоевского. На его стенах — старые обои, на потолке — маленькая плоская лампа, слабо освещающая комнату. Коридор узкий и маленький, а переходит он в такую же маленькую кухоньку. У деревянных рам с облезшей белой краской висят-колышутся бардовые шторы в цветочек, а стол небрежно накрыт кружевной скатерьтью. Осаму удивлен. Не тому, что этот человек мог спокойно проживать в огромном доме вместо тесной избушки, а тому, что Федор позволил себе раскрыть свои карты. Глупый человек. Это что же должно было появится в душе, такое сильно-отчаянное, что он показал врагу свою слабость?
Дазай улыбается как злодей, без труда открывший замок чужой квартиры. Теперь он знает, как его сокрушить.
— Из тебя не самый лучший получается демон, демон-Достоевский.
Розовые глаза устало переводят взгляд на Дазая. Этот чудак с чего-то решил, что если он узнал что-то одно, то теперь знает каждый другой уголок. Самоуверенный идиот. Пусть.
«Раз уж он возомнил себя существом, способным меня понять, то пусть знает, что воспоминания — немалая часть того, что мне оставили в подарок.»
Неполноценный отодвинул стул и сел за стол так, будто жил здесь много веков. Федор за ним сделал тоже самое. Он всегда удивлялся, и как это Дазай имеет способность быть своим даже там, где появляется впервые? Такое ощущение, что он уже знает, где что находится, какие издает звуки часовая кукушка и сколько недель уже не был полит стоявший на подоконнике фикус. Федор замечает это и понимает, что даже Дазай ни в каком другом месте больше бы не был настолько своим. Это все ветра виноваты. Это все они выбрали Осаму. До чего же все-таки гнусный выбор. И все же, чем изувеченее душа человека, тем интереснее за ней наблюдать. У Дазая душа-решето. У Дазая душа социопата. А у Федора — сканеры-глаза, бегающие по самим внутренностям. Осаму смеется, чувствуя на себе взгляды, прошибающие насквозь, а в его глазах читается отторжение.
— Ну и что ты там нашел?
Все, что говорит Дазай, звучит как злая шутка. Он понимает все без слов. Потому что он — неполноценный. Ему не надо обьяснять. Пред ним не надо оправдываться. Потому что он знает все. И заплатил за это немалую цену, между прочим. Неполноценность убивает медленно. И при этом довольно болезненно.
— А есть ли у тебя ещё что-то кроме неполноценности?
— Есть, хоть и совсем немного.
— Что, например?
Федор умел доводить жертву диалога с ним. В конце концов, чего можно ещё от него ожидать? А ведь у Осаму то по сути ничего и нет…
— Какой же ты все-таки идиот, крыса, — Дазай немного откидывает голову, заливаясь зловещим смехом. — Потому что тот, кто не ценит то, что есть — самый настоящий идиот.
— Что же насчет жизни?
Смех обрывается. А глаза — удивленные и презренные.
— А кто сказал, что я не ценю жизнь?
Оплошность. Какая же все-таки досадная ошибка. Ведь когда что-то считаешь очевидностью — перестаешь включать логику.
— Когда живешь среди идиотов, идиотом считают именно тебя. А тебе лишь масло в огонь подливать.
Дазай улыбается довольно, наслаждаясь тем, что его поняли. А он ведь умнее, чем кажется. А ведь все мы — даже не знаем, что у нас есть. Поэтому и не ценим.
А если, а если прислушаться к этим словам. В голове как пламя снова завертелись мысли — а что, все-таки, он имеет? Он имеет жалкие обрубки. Он имеет то, что не доели. Он имеет то, что когда-то дополняло его мечту, а теперь не может на нее посягать. Обрубки неопределенные. Но хоть немного смахивающие, но уже непонятные. Осаму улыбается.
— Вернись во сне. Если хочешь, конечно.
И его заносит. Он теряет контроль. Последнее, что он увидел здесь — шрамы в виде звезды и карие глаза, в которых можно утонуть. Он не любит быть там, где его нет. Но вопрос не ждет, он догрызает то, что осталось и эхом звучит в голове.
«На что я променял свою душу?»
Уносит все дальше и дальше, он больше не чувствует тела и безконечная воронка времени возвращает Достоевского туда, где все началось. Серые безликие дома богом забытого города, дети, которые сидят дома, так как на улице словно из ведра льет дождь, сбитый асфальт и северный дух. Федор удивленно оборачавается и понимает, что оказался там, где был очень давно. Он дома. Ностальгия забивает все: мозг, ноздри и даже уши, она окутывает с ног до головы и превращает остальные мысли в прах. Как же все-таки одновременно приятно и больно это ощущать. Такое оно сильное и непреодолимое это чуство. Достоевский вернулся в этот мир ради него, него и желания понять. В этом мире он призрак. Он лишь наблюдает, но не может ничего сделать. И уж тем более поменять прошлое. Оно навсегда осталось плотно вбитым во время, и никто, даже сам демон не может это изменить.
Все так до боли знакомо. Дождь заливается в ямы и сливы, ветки шумно шелестят, а небо рассекает молния. Он помнит. Помнит как в этот момент шел под дождем неспешно, в отличии от прохожих, которые неслись домой чтобы не промокнуть. И воспоминания не предают — Достоевский видит себя, идущего по надколотой бровке замоченной дороги. Вроде как себя, а вроде как и нет, потому что пред ним — он, которого разделяет время, не поддающееся измерению. Между временами этими пропасть. И довольно странно наблюдать ее, ведь ничто, кажется, не поменялось. У мальчика, идущего по дороге точно такая же пугающе бледная кожа и такие же темно-фиолетовый волосы, такие же руки с длинными пальцами. Но что-то было другое. И что-то было в том ребенке ужасно пугающее, которое, на удивление Федора, успело выветрится. Этим была прожжена белая шуба и следы грязных сапог. И это, возможно, было тем, что люди никогда не замечают, обходят вниманием, гордо крича о кошмаре ненависти, окутавшей этот мир. Это была пустота. Пустота, но немного заполненная. Она была заполненная целью и мечтой, тем что было так далеко и хоть как-то оставляло в душе слабый огонек, который заставлял жить. Но на серые дни он не распростронялся. Они были будто заколдованные туманом, и этот туман жил в сердце Достоевского уже давно не гостем, скорее, квартирантом. Он читал себя прошлого, как книгу, нет, скорее, как журнал или брошуру, уж слишком это было просто. И тогда он понял, что себя сейчас он в особенности не понимает. Он чувствует, что сейчас в его душе живет огонь, который вот-вот затухнет. Но тем не менее, пустоты не было. Было отчаяние. Была грусть, ностальгия и что-то еще. Но вот что?
А картинки воспоминаний продолжались и вдоль дороги, и под старой березой, в норе, зашуршали гнилые листья и высунулась маленькая белая мордочка. Федор прислушался и опустился к земле, создавая вид человека задумчивого и настороженного, дотронулся кончиками замерзших пальцев асфальта и замер, видимо чего-то ожидая. Зверек выбрался из листьев и побежал по дороге, виляя длинным хвостом. Впереди мальчик втупился взглядом в крысу и слегка улыбнулся. Грызун подошел ближе и, успокоившись, потерся о руку Достоевского. Это была обычная городская крыса, ничем от других не отличающаяся, разве что альбиносьей окраской. Но вела она себя вот уж никак не по-крысиному. Каждый день, в одном и том же месте она смирно ждала Федора, будто надеясь на что-то, возможно, на еду, которая перепадала довольно редко, а может и еще на что-то. А Достоевский приходил к ней каждый день, перебирая шерсть и чувствуя что-то странное, клубящееся в душе. А крыса уходила. Уходила, лазила по канализациям и по вечным ступенькам спускалась вниз. И пока спускалась, все меньше и меньше в ней было человечности, который было в крысе изрядно больше, чем в дьяволе. У нее выростали рога, лапки и хвост превращались в копыта, а улыбка растягивалась до необьятных размеров. Она ждет свой очередной ужин. И надеется, что завтра будет финал.
И он сейчас думает, а в силах ли он поменять то, что было впечатано во время? Нет, слишком поздно. Надо было думать раньше, намного раньше. Завтра крыса-дьявол сожрет его собственную душу. Завтра он перевоплотится в совсем другого человека. Он смутно опустил голову вниз. Федор был готов прождать здесь целую вечность и даже больше, лишь бы увидеть и понять, а что, черт возьми, все-таки сделала крыса? Где-то в глубине души он её ненавидел, где-то там, где демон решил его пощадить, оставив последние кусочки его души, в которых количество совести стремилось к нулю, грусти было немногим больше, а любви и ненависти все оставшееся наполнение его сердца. В прочем, душа слишком непостежимая вещь для понимания, чтобы вот так вот мысленно резать ее на части.
Достоевский начал растворяться в мире прошлого. Точнее, из него. Кто-то яростно вытягивал его из того мира, затягивая в реальный. Картина пред глазами из перемешанных пятен таких же перемешанных миров собралась в одну, а виновник возвращения Фёдора ехидно улыбался, добивая чай.
— Что, скучно стало небось?
— Неужто мне пришлось бы ждать, пока ты пробудешь в своих воспоминаниях чертово количество времени? , — Осаму выпил ещё глоток и пристально всмотрелся в его глаза, — Как говорится, нет ничего хуже скуки.
Немного промолчав, демон ответил:
— Всегда смотришь на все с позиции интереса?
— В последнее время приходится. Чувства уж сильно износились.
Дазай, как закрытый всегда замок, сейчас будто бы открытая книга с рваными страницами. Достоевский мог воспользоваться, но почему-то решил оставить тёмные секреты Осаму лишь в своей бездвижной памяти. Сев обратно, Федор облокотился об руку и, задумчиво поглядел в окно, тихо промолвил.
— Ну и что же ты со мной делаешь, Дазай?
Забытые давным давно воспоминания и печальные мысли, что были отложены на неопределенный срок, были вновь подняты со дна и показаны на поверхность. Осаму возомнил себя человеком, что может вот так спокойно топить людей в былых событиях без малейшего права на выход из них.
«Он играет со своими жертвами. Мразь.»
Неполноценный был слишком хитрой лисой. Он играл, страстно, бесконечно и отчаянно, вот только кидал, как фантики от съеденых конфет. Но это был один из тех редких случаев, когда ему хотелось не бросить, оставив жертвой доверившигося человека, а сотворить из забытой души нечто более приятное, нежели разбитые стекла. И он задал вопрос, что мучал его очень долгое время.
— Как думаешь, какая у меня душа?
Вот такой вопрос, выбивающий из равновесия.
— Довольно небольшая. Я бы даже сказал, маленькая. Ты ведь почти такая же крыса, как и я.
Дазай засмеялся. Его смех был сумасшедшим, маниакальным и испепеляющим.
— А что, если я скажу, что она гораздо больше, чем ты думаешь? Знаешь, а ведь ее можно очень даже неплохо скрыть, — улыбка исчезла с его лица. — Опыт меняет. Настолько сильно, что ты даже представить себе этого не можешь. Но немного не так. Душа то не меняется. Точнее, ее размеры. Просто когда твои эмоции и чувства наслаиваются в триста слоев, то ты не выдерживаешь. Ты надеваешь маску пустого интереса и безразличности, и она глубоко вростает тебе в лицо.
Достоевский был удивлен. Он смотрел на Дазая с широко раскрытыми глазами и не мог ничего сказать. Перед ним был хороший актёр. Даже можно сказать, замечательный. Но тот, что так и не смог снять с себя маску. У него была душа. И была, притом, очень даже красива. Осаму улыбнулся, чувствуя мысли.
— А хочешь, поделюсь?
«Да ты сошёл с ума!»
Дазай никогда ни с кем ничем не делился. Даже слишком много «не». Ему было жаль отдать хоть маленькие кусочки собственного сердца. У него был единственный человек, которому Осаму отдал его даже слишком много, но теперь его уже нет в живых. Теперь опыт превратил его в почти пустого, а душа осталась погребенной где-то внутри. Но она была. Жила изо всех сил и пыталась пробиться. И теперь он почему-то решил отдать наполовину себя.
— Почему, Дазай?
— Мне просто хотелось вернуть свою душу обратно. Это как растение, знаешь. Оторвешь ветку и на её месте вырастет ветка сильнее. А если никогда не обрезать — то и вовсе перестанет расти. Завянет и умрёт.
— Но почему я?
— Ты мне понравился. Люблю умных людей.
Федор был удивлен. А ведь впервые за долгое время что-то заставило его широко раскрыть глаза и искренне удивиться.
В воздухе повисла тишина.
— Дай мне свою руку.
Достоевский сомневался. Он не знал, как это, он не знал, что такое передача души. Тем более, дырчатой и той, которую собираются порвать на части. Он снял перчатку. Гладкие чёрные ногти и пентаграмма стояли на руке несмывающейся краской грязи и испорченности. Демон смотрел на это в последний раз. Можно сказать, он в последний раз видел в себе демона. И, положив руку на стол, посмотрел на Дазая так, как, наверное, не смотрел никогда. Возможно, это было чувство надежды, возможно, чувство выхода, а возможно, ещё что-нибудь. Неполноценный дотронулся его руки. Взгляд его карих глаз был будто бы застеклен, а руки превратилась в гранит. Что-то искрилось и бесновалось в нем, что-то отчаянно не хотелось отрываться и уходить, но было направлено против своего желания. Оно перетекало по венам и в конечном счёте достигло кончиков пальцев. Душа не хотела вырываться. Она держалась за кончики пальцев, но не могла противостоять. Дазай направлял ее от себя все дальше и дальше, пока она не вырвалась небольшим свечением и не перетекла в чужую руку. А Достоевский чувствовал, как нечто живое теперь течёт среди его крови и вростает в него из середины. Оно поглощало его, разливалось странной жидкостью и оставляло следы в в виде пятен на руках и блеска в глазах. А Дазай улыбался. Его и без того бледная кожа ставала ещё белее, а тяжелые веки были опущены на глаза. Но он не жалел. Ни на секунду. Он знал, что когда-то его душа превратится в нечто более красивое, чем половина, что он сейчас имел. Он знал, что не забудет того момента, когда спас человека от его собственного же безумия.
— Спасибо. Я наконец-то стал человеком.
У них было совсем мало. У них исчезли способности-чернила, окутывающие их сердца. Но у них были они, разделившие чуть больше одной души на двоих. И им было ничего больше не надо.
Они превратились из крыс в людей, нашедших свое спасение в таких же забытых чертогах мира и точно таких же бездомных крыс.
А кто знает, куда приводит падение?