Часть 1
7 апреля 2020 г. в 18:40
Мади кашляет в кулак и кутается в колючий шарф, проклиная осточертевшую из года в год зиму, вытаптывает под собой переплетённые зигзаги следов, успев замёрзнуть, и косится на двери отделения милиции.
У единственного фонаря противный оранжевый цвет, люди мелькают по тротуару на той стороне улицы и в темноте вечера проскальзывают неразличимыми тенями, двадцатый по счёту декабрь кроет снегопадом по косой и впивается ледяным в горло, вдохи всегда острые и ознобы по затылку и вниз, от холодов не спасёшься под шарфами и поднятыми воротниками, если оледенение внутреннее и хроническое.
Снай выходит из отделения в своей дурацкой кожанке, закуривает на крыльце и на выдохе поворачивает голову — чёлка рванная на глаза, фингал звездой сияет и улыбка счастливая, стоит лишь пересечься взглядам.
— Я откинулся, крошка! — орёт он нараспев, спускаясь по лестнице и раскинув руки для объятий.
— Заткнись ты, тебя не было всего сутки, — Мади уворачивается от ловящих его рук, морщась от дурацкого обращения. — Успел придумать себе оправдание этой хуйни?
— Никакого оправдания, кроме того, что я долбоёб.
— Никаких вопросов к тебе больше.
Снай лыбится невозмутимо и выдыхает в сторону, чтобы не в лицо дымом. Мади закатывает глаза уже привычкой сквозь годы и делает то же, что и всегда — принимает оправдания и его самого без раздумий.
Они идут греться в подъезд — к одному домой нельзя, у другого захочется повеситься — здороваются с бабушкой у почтовых ящиков, чтобы не вызвать подозрений, заходят в лифт, ковыряют со стен объявления и едут до девятого.
С этого пролёта почти ни разу не прогоняли, квартиры в этом доме ограждены от лестничной клетки стеклами из квадратиков, последняя лестница упирается в потолок и ведёт на чердак — жаль не лето, а то пошли бы на крышу. Тяжёлый замок отпирается обычной пилкой, и Снай всегда забирает его с собой — после того случая, когда ремонтники заперли их на крыше на весь день, и шутки были про то, что у них двоих выход теперь только с края и об асфальт.
Мади снимает шапку и садится на подоконник, горбится и греет у батареи руки, рассматривает исписанные стены, как будто здесь в первый раз — стены делятся на белое и тёмно-зелёное, нацарапанные-намазанные-выжженные сигаретами надписи, среди которых можно найти свои собственные.
Снай подходит почти вплотную, подмигивает интригующе и отсыпает Мади в карман пальто горсть семечек.
— Какая же стереотипная гопота мне досталась, — фыркает Мади, опускает руку в карман и перекатывает горсть в ладони.
— Какой стереотипный ботаник украл моё сердечко в три полоски, — Снай наклоняется лицом к лицу, хмыкает и снимает с Мади очки.
Мади смотрит в глаза неотрывно, разгрызает семечку и сплёвывает кожуру Снаю на куртку — прости, хотел мимо, без очков не разглядел. Снай стряхивает мусор со скорбным цыканьем, возвращает очки на место и отходит к ступенькам, садится на третью и вытягивает ноги до пола.
— Видишь, я не стереотипный и сижу на жопе, а не на корточках, — он обрисовывает рукой свою позу и достаёт сигареты.
— Я тоже не стереотипный ботаник, видишь? — Мади показывает ему средний палец.
Снай щёлкает зажигалкой, затягивается и смотрит прищуром сквозь взметнувшийся дым — слежу за тобой, родной, пялюсь бессовестно ещё с восьмого класса.
Никакой он не гопник, господи — шпана обычная, ветер в башке и душа нараспашку, жизнь его бьёт наотмашь, а он смеётся хрипло и хлопает по карманам в поисках зажигалки — поджечь долбанный мир и от него же прикурить.
Ещё в десятом сказал, в ноябре — я бедовый, я тебя испорчу — и целовал в закутке перед закрытым спортзалом. Их сажали за парту вместе, Снай срывал уроки шуточками, засыпал или вовсе сбегал, а на последнем году начал звать с собой — весной самой, когда май разгонялся к двадцатым числам, своровал прямо на звонке и потащил прочь от кабинета алгебры, привёл на заброшенную стройку, где на бетоне среди граффити читал наизусть Маяковского, пока Мади слушал заворожённо и кутался в наброшенную на плечи прокуренную олимпийку.
Шпана романтичная, шпана почти беззаботная — если бы не нашёл себе слишком серьёзных проблем.
Снай молчит, вплетая в тишину шелестящие выдохи. Мади тоже сказать ему нечего, сидит с опущенной головой и мусолит всё батарею руками, натыкается ребром ладони на прилепленную размякшую жвачку, шипит и брезгливо вытирает руку о край подоконника.
— Занозу вгонишь, — переживает Снай.
— Плевать.
— Ты всё ещё злишься. Не злись.
— Да пошёл ты.
— Я дрался за благородное дело, чтоб ты знал.
— Кто бы сомневался.
— Я знаю, что ты за меня переживал.
— Да что ты?
— И хотел бы я пообещать тебе, что больше такого не повторится.
— Но?
— Не в этой жизни, хороший мой.
Мади да, Мади тут единственный хороший. Это вон у Сная — грани криминала или уже давно за ними, авантюры и сомнительные заработки, долги и разборки, допросы в милиции и один шаг до статьи, синяк и тут же по краю глаза лучики, когда он улыбается.
Снай и не собирался никуда выбиваться — крест на себе и воткнутый под рёбра — тебе дороги открытые, а мне в спину порыв, чтобы с края лететь на стёкла, тебе голову умную, а мне расстрелянную сквозными, ты в институт, а я в балбесы. У Мади горы конспектов, зачёты и бессонницы через раз, а у Сная — плохие компании, плохие дела, плохие привычки и частое напоминание, что в его роду все по мужской линии вешались.
Им, на самом-то деле, не по пути совершенно — но разойтись почему-то не возникает даже мысли.
— Насколько сильно ты влип?
— Но я не влипал? Просто временные трудности, выкручусь.
— Когда планируешь попросить меня заложить квартиру?
— Глупости, не будет такого никогда. Расскажи лучше, как с учёбой дела.
— Дневник тебе показать?
— Не вредничай.
— Я в феврале еду в Москву с докладом, буду важничать перед комиссией.
— Это что-то хорошее означает?
— Это означает повышенную стипендию и гарантию, что после выпуска я со своим дипломом действительно найду работу, а не буду на нём резать морковку.
— Ёб твою мать, ты у меня такая звезда.
— Похвала, которую я никогда не дождусь от родителей.
— Я тобой горжусь пиздец, ты охуенно умный.
— Ну хорош уже, я начинаю краснеть, — Мади наконец-то улыбается, с задором грызя семечки и складывая кожуру в подставленную ладонь.
Снай докуривает до предела — окурок еле в пальцах сжимается, он бросает его под ноги и подошвой размазывает у самой стены.
Мади слезает с подоконника и садится к нему, протиснувшись между его боком и перилами, ловит лицо в ладони и разворачивает к себе. Оглаживает скулу пальцем и касается синяка — невесомо и исцеляюще, если оба зажмуримся и представим.
Снай не шевелится и молчит, только на губы смотрит, взрослый такой и в то же время мальчишка, с покрасневшими на холоде щеками и щемяще растрёпанный — все вон крутых из себя строят и бреются под ноль, даже кто не сидел, а ты дурак лохматый ходишь.
Мади смотрит на него вот так, близко и в матовом свете подъездной лампочки — красивый, господи, аж в рёбрах нытьём отзывается.
— Сдал в ментовке своих?
— Мог наговорить лишнего только если случайно.
— Проблем хочешь?
— Нет, но они сами случаются.
— Как всегда.
— Но я сделаю всё, чтобы ни одна из проблем не коснулась тебя, будь уверен.
Мади усмехается устало, почти измождённо. Главная его проблема улыбается шире, когда губа разбита, мёрзнет в кожаной куртке в декабре и рискует под гимны безмозглой молодости.
Но без этой проблемы — в петлю сразу же, и даже в роду не нужен для такого пример.
— Просто всегда возвращайся домой, — просит Мади, вздыхает и кладёт голову Снаю на плечо. — Когда-нибудь он у нас будет даже общий.
Снай молчаливо теребит рукав его пальто — когда-нибудь в их случае и есть то самое "прекрасное далёко", ради которого они пока держатся — и на его голову склоняет свою.
Декабрьская идиллия шьётся случайным вечером без катастроф, пойманным в тишину пустой лестничной площадки.
— Поехали в Анапу летом?
Мади оборачивается с запутанной мишурой в руках. Снай смотрит на него с дивана, неторопливо перебирая гитарные струны — уютный и домашний в свитере с оленями и с прицепленным к волосам бантиком в горошек.
— Лета не будет, нам обещают конец света, — бурчит Мади, возвращаясь к проблемной мишуре.
— По телику вещают хуету.
— Моя бабушка в эту хуету верит.
— И поэтому бросила тебя и уехала к родственникам.
— Не может смотреть, как я погибаю.
— Тогда умрём вместе, без посторонних глаз.
— Зачем я тогда планирую резать салаты?
— Чтобы было, что пожевать, пока будем смотреть на конец человечества.
Мади задумчиво кусает губу, вертит в руках ёлочный шар и ловит на него искажённые отражения.
Человечеству, может, и хорошо на других кусочках карты — как и везде, где нас нет — но их со Снаем реальность складывается из осколков несчастной страны, и ей, наверное, проще будет догнить без вмешательств под руинами, которые никто не полез разгребать.
Но с другой стороны, хочется и взглянуть на этот рассвет над развалинами — застать лучи по выцветшим обоям, по просевшим половицам и по бабушкиному хрусталю, пробившиеся сквозь бетон и греющие, от которых просыпаются люди-тени, распиханные по цветным окошкам безликих хрущёвок, замученные нищетой, холодом в дырявых окнах и отравой для тараканов, но дни идут, мчатся даже, сменяя календари с мишками в сосновом бору или пухлым снегирём на ветке рябины, а лучше всё равно не становится.
Нам поют надрывно из хриплых радиоприёмников про перемены — в котором часу ждать, или это просто ложь ради красивых строк, разбросанная по радиоволнам?
— Ну а если серьёзно, как тебе Анапа?
— Не люблю жару, — Мади пожимает плечом и вешает шарик на ёлку.
— Я спрячу тебя в тень и закормлю там кукурузой. Или арбузом.
— У меня кстати есть важный вопрос про арбуз.
— Ну-ка.
— Ты ешь арбуз с чёрным хлебом?
— Пиздец, что? Зачем?
— Моя бабушка ест.
— Хорошо, что она уехала.
— Что мы будем делать в Анапе?
— В море купаться, прикинь.
— Как захватывающе.
— Ты избалованный засранец, я вот на море был всего один раз и лет в пять.
— Хорошо, покупаем тебя в море, нытик.
— А потом я угоню короче трактор.
— Прости?
— Всегда мечтал угнать трактор, ты со мной?
— А у меня останется выбор?
— Ну вроде и да, а вроде и нет, пока мы связаны судьбой.
— Когда это мы успели?
— Всё было предрешено в тот самый момент, когда я подсел к тебе на физике, забыв задачник.
— Слишком жуткие теории для часа дня и для наряжания ёлки, — Мади сердито оборачивается через плечо. — И да, ты не помогаешь.
Снай со своего места только сочувственно вздыхает и выдаёт на гитаре печальный трунь — его так-то отстранил от наряжания сам Мади, когда тот в прошлом году бесился и разбил шарик и деда мороза на прищепке.
Снай тогда ещё говорил, что девяносто девятый будет сложным — цифры конечные, весь год пройдёт будто по краю.
— Ма-а-адь, — растянутые гласные летят эхом в потолок. — Мы с тобой одной крови, ты помнишь, Мадь?
Мади дёргается, уколовшись о проволоку стеклянной сосульки.
Мади-мади-мади — сложившееся из двух переставленных слогов имени, когда Снай ещё в школе уткнулся однажды лбом в плечо и много раз пронудел его без остановки. И да, у них у обоих вторая отрицательная, ещё в дневниках записано было на первой странице, школа-весна-любовь — когда ты уже из этого вылезешь.
— И что с того? — Мади без энтузиазма набрасывает на ёлку дождик.
— Это важно, — за спиной звякают струны — Снай отставляет гитару в сторону и встаёт с дивана. — У нас связь особая, неразрывная. Одного не станет — второй выть будет, пока не сдохнет.
— Отличное новогоднее настроение.
— Ты только что говорил про конец света.
— Он меня радует больше, чем праздники и голубые огоньки.
— А ты уже придумал, что будешь мне дарить?
— Нет ещё.
— Как так? Я вот знаю, что буду дарить тебе!
— Ворованное что-то?
— Сворую тебя самого у всех, — Снай встаёт впритык и разворачивает Мади к себе, скинувший где-то по пути потешный бантик, набрасывает ему на плечи мишуру и держит его в кольце сцепленных рук.
Мади неловко стоять вот так глаза в глаза и неподвижно, поэтому он вешает Снаю на чёлку обрывки дождика — висят задорно и красиво, переливаясь в отблесках люстры.
Серый потолок рисуется тенями, буграми и трещинами на стыках плит. Серый цвет холодный, а у Сная глаза серые, но холодом от них всё равно не веет, это серое другое, серое дождём летним и рябью нервной по лужам, серое изгибом реки за холмами и серое рельсами за горизонт, что-то тёплое и обнимающее, зовущее от всех спрятаться и убежать далеко, где многоэтажки теряются из виду и закаты горят дольше.
— Конца света не будет, слишком зрелищно для нас, — скучающе сообщает Снай, будто подсмотрел все пророчества и остался не впечатлён. — Мы сдохнем от взрыва газа в неисправной колонке. Или нам в комнату влетит ядро.
— Что за ядро, пушечное?
— Нет, которым дома сносят, как в “Ну, погоди”.
— Зачем сносить наш дом?
— Новая эпоха грядёт, коть, нули вместо девяток, и тут не в суевериях даже дело — просто новое. Неизбежное.
— А мы не впишемся?
— Ты ещё да, а я под вопросом. Под ударом, точнее.
— Чё это ты не пойдёшь в новую эпоху с нами?
— Кто-то должен остаться за чертой, иначе мир никогда не будет меняться.
Мади хмурится. Его на философию сегодня не тянуло и не планировалось, и серьёзный Снай всё равно настораживает — пусть лучше ржёт до иканий, втихаря вытирает об шторы пальцы, измазанные в масле от шпрот, и кусает в плечо без предупреждений, выдёргивая крик и отвлекая от домашки.
— Мне не нужен новый мир без тебя, — Мади обводит пальцем вышитый на свитере ромбик. — И нет, я не насмотрелся сопливых фильмов. Говорю, как есть. Пошёл ты в жопу.
Снай медленно опускает руки и смотрит пристально — серое-тёплое темнеет, ливень из вспоротого неба и обвал потолков — загораживает собой от комнаты, в которой всё равно никого больше нет, и напирает — ростом повыше, особенно когда у Мади колени дуряще подгибаются.
Мади плывёт от прицела глаз и пятится назад — как когда-то в шестнадцать, смущённо и завороженно на сбитом выдохе, пока в спину не упёрлась обшарпанная стена подъезда — отступает до упора и врезается в заставленную стенку, в локти впиваются металлические ручки ящика, морды львиные и болтающие колечки.
Мади вздрагивает и оборачивается на пошатнувшиеся образа.
— Мне некомфортно целоваться перед иконами.
— Нет стыда у любви, — заверяет Снай вместо молитвы, снимает с него осторожно очки и кладёт их на книжную полку.
Он толкает его спиной в двери шкафа — Мади откидывает голову и бьётся затылком, рот открывает, чтобы выругаться, но ловит поцелуй, пока сервизы звенят за стеклом и узоры зелёного настенного ковра вскакивают кувырками и расплываются — дурацкий, боже, снять и сжечь — подставляет шею и заранее злится из-за отметин, рвано дышит от рук под одеждой и сам лезет своими холодными к раскалённому под задранный свитер.
Ядро влетает в комнату прямо сейчас — незримое, но от него стёкла вдребезги и стены под снос.
Снай отдаёт продавцу смятую купюру, выкрикивает поздравление и выскакивает из цветочного — единственный, наверное, неформат во всём городе, кому понадобилась роза в последние часы новогодней ночи.
Снай — еблан, и он готов выслушать это в свой адрес сегодня ещё не раз. Есть за что — срочные дела, прости, да-да, в новый год, но ты не злись и не переживай, вернусь ровно к курантам, крошка, не открывай без меня — но дела правда вырвали, дела без графика и без отсрочек, и Снай на обратном пути купил розу не только ради извинений.
Просто хочется, просто Мади будет смущённый и ещё красивее, просто Снай — романтик ещё со школы и никогда не излечится.
Воздух будто меняется с каждой минутой, и это голову дурит и кружит, смех рвётся почти счастливый — край близко, девятки сменятся на нули, и это что-то да значит, новое и окрыляющее, наивная вера в чудо каждый год в одну и ту же ночь, но в этот раз особенно.
Он впервые хочет вырваться — уйти из плохих компаний, он ведь тоже хороший мальчик, заигравшийся не с теми ребятами, и хочется начать дышать свободнее, не дёргаться от звонков в дверь и не бояться больше за Мади — на себя-то плевать — и никто не узнает, как они вдвоём связаны, никто не увидит и никто не осудит, новая эпоха унесёт их в новый мир, где не тычут пальцами и не забивают до смерти за то, что ты влюблён, и у твоей любви местоимения тоже мужские.
И всё будет — и совместный новый год, и Анапа летом, кукуруза и арбузы, угнанный трактор и рассвет в полях, и дом свой когда-нибудь обязательно, и надо спешить, он спрятал подарок для Мади в доме его же бабушки, какой же идиотизм, хоть бы не полез в этот комод разгребать подозрительно сваленные в кучу наволочки и не обнаружил раньше времени.
Снай заворачивает в арку, до подъезда осталось-то всего два дома. С другого конца приближается одинокая фигура в капюшоне — прохожий незнакомец, наверное, тоже куда-то спешит и доделывает дела в последний момент уходящего года, но да чёрт с ним, у Сная время на исходе и волнующийся Мади, от отчаяния наверняка уже съевший всё приготовленное.
Незнакомец проходит вплотную — в арке ведь места полно, так зачем же — задевает плечом и резко выдёргивает из кармана руку, движение доли секунды, взмах смазанный и неуловимый, и бок чем-то жалит, боль замедленная и отзывается не сразу.
Снай опускает голову — нож в собственной крови выглядит дурацкой шуткой под новый год, не смешно, лучше в сотый раз послушать одну и ту же юмореску с телевизора.
От проблем не убежишь в погоне за иллюзорным чудом под бой курантов — проблемы настигнут ударом в тёмной арке безлюдного питерского двора.
— Ментам надо было меньше трепаться, — царапает прокуренный голос — и Снай знает этот голос, конечно же — знакомый незнакомец отходит в сторону и быстрым шагом покидает арку, скрываясь тут же в неосвещённых подворотнях.
Боль пульсирует и разрастается, дуга обрывающейся впереди арки двоится и плывёт, контуры растушёвываются и тают, подрагивает сквозь встревоженную водную гладь. Снай сжимает в холодеющей руке розу — надо дойти — второй зажимает рану, нагибается и вымучивает шаг за шагом.
Он выходит из арки под свет чьего-то окна — у окон никто сейчас не сидит, все за столом и перед экраном — пошатывается и бредёт до детской площадки, ржавые перекладины и заваленные качели, петли летом скрипят отвратительно, но вечером на них хорошо просто сидеть, покачиваться лишь слегка и смотреть на звёзды в очерченном крышами квадрате.
Ноги подкашиваются у заснеженной горки — Снай оседает на сугроб и падает на спину, сжимает зубы от боли и рычит от беспомощности, вытянутая нога немеет и упирается в утонувший забор, рука не выпускает розу и в дёрганном жесте рисует на снегу кривой полукруг — недокрыло снежного ангела, забрызганное кровью.
Дурацкий и обидный исход, и помутневшие мысли горчит досадное не донёс — ни розу, ни себя.
Мади оборачивается на часы — до полуночи минуты считанные, тиканье на всю квартиру неуютное под телевизор с приглушённым звуком.
От Сная никаких приветов, и это не удивляет, но бесит до нервной трясучки.
Мади от злости начинает подъедать накрытый стол. Стучит с раздражением заедающим пультом по ладони, дурацкая антенна опять сбоит и рвёт экран на дёрганные помехи, везде одни и те же лица и один и тот же неизменный фильм — на двух каналах совпали даже сцены.
Мади выключает телевизор, подпирает голову кулаком и смотрит с безразличием на возвышающуюся над столом бутылку шампанского. Кругом тихо, будто никто в целом доме не остался в стенах, все высыпали праздновать на площади или разбрелись отмечать по гостям. Бумажные снежинки — помнишь, вырезали такие же в актовый зал — крутятся под потолком, на ёлке качаются ленты дождика — окна вроде залеплены, а сквозняки всё равно гуляют.
Сидеть и ждать в тишине становится невыносимо. Мади плюётся и идёт в коридор, влезает в ботинки, надевает пальто и вылетает из квартиры, дрожащей рукой проворачивает ключ и несётся по лестнице вниз.
Во дворе пусто и темно по классике — здесь фонари редкие и те тусклые, дворы вымершие и захороненные снегопадами, заметённые домики в стеклянном шарике на самой дальней и пыльной полке в запертом шкафу.
Чёрт его знает, куда он бежит — стены душат тишиной и неизвестностью, а здесь хоть ночное ледяное саднящим в горло, надежда хоть какая-то отыскать взглядом, подойти и дёрнуть за плечо, выматерить и потащить домой. Из своего двора он бежит в соседний, через него идти в любом случае от остановки или продуктового, два дома стоят под углом, в прорези между ними как раз проход к перекрёстку, но Мади до них не добирается.
Мади видит тень на снегу — издалека едва различимая, но внутри обрывается тут же и с треском.
Мади бежит к засыпанной снегом горке, чем ближе, тем яснее — куртка чёрная, в кои-то веки зимняя, мех рыжеватый на капюшоне, волосы чёрной копной, ты дурак, тебя никогда не заставить надеть шапку — падает на колени рядом, смотрит на эту нелепость — пугающе неподвижный Снай, роза в руке — дотрагивается в неверии ледяном, в отрицании бредовом и упрямом.
— Снай? — кровь сквозь куртку, кровь на снегу, всё плохо-плохо-плохо. — Снай?! Снай, блять!! Снай!!!!
Снай вздрагивает и открывает глаза, поворачивает с хрипом голову и смотрит на Мади — глаза мутные и будто незрячие, серый туман по ободку зрачков и дрожь скользнувшего блика — смотрит будто извиняясь и жмурится как от солнца. И приподнятая рука мажет неуклюже по воздуху и цепляется за рукав чуть пониже локтя.
В паре дворов отсюда в небо взлетают первые залпы — огоньки шипящими змейками и хлопки искрящими переливами, россыпь фейерверков высвечивает гудящее небо и бросает отсветы на тёмные окна, крыши многоэтажек контурами чёрными на плавящейся высоте, взрывы отдалённо и по ту сторону пелены, потому что у Мади в голове сейчас сплошной белый шум.
— С новым годом, крошка, — улыбается Снай окровавленным ртом и елозит по снегу розой, серое марево ловит с неба цветные всполохи и через мгновение стекленеет с улыбкой вместе.
Мади немеет, смотрит в застывшие распахнутые и трясёт Сная за плечо — бешено и наверняка до вывиха — хватается руками судорожно, по лицу холодному, пальцами по скулам и по приоткрытым губам, трясётся и тормошит, впивается в мех куртки и мажет по ране — одной крови с тобой, помнишь, вот тебе моя на твои ладони.
Мади смотрит на испачканную руку и не дышит, пока город ныряет в январь на огнях и под ликующий смех. Календари падают со стен, стрелки судорожно дёргаются вправо, отмеряя начало нового тысячелетия —
оборвавшийся пульс навечно остаётся в застывшем ноль-ноль.