Теория рабства

NC-17
В процессе
161
5
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 223 страницы, 106 800 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
161 Нравится 74 Отзывы 19 В сборник

X

Настройки
      В ночь перед вечеринкой я застал его в библиотеке. Было за полночь. На улице лил дождь, капли хлестали по окнам, и комната, освещенная одной лишь керосиновой лампой, со смотревшими со стен темными корешками книг, возвышалась над Гамильтоном словно большое спящее животное. На столе в пятне света от лампы мирно лежал раскрытый журнал. Наблюдая за тем, как удобно Гамильтон устроился в кресле, читая что-то помимо объемистого Платонического диалога, я не мог понять, что же это делается в доме. Пожалуй, начнись в тот миг извержение вулкана или еще какое-нибудь стихийное бедствие, это удивило бы меня гораздо меньше.       Я забеспокоился, когда он не пришел в спальню в обычное время. Я не смог уснуть. Я лежал в темноте, глядя в слепой штукатурный глаз потолка, распаляя себя мечтами о грядущем дне. Вот я найду Джефферсона, даже если гостиная будет переполнена людьми. «Идемте со мной?» Затем я протяну руку, отведу его в комнату подальше от вечеринки, позволю его рукам следовать туда, куда они пожелают; стянуть с меня мой новый костюм, взять меня — я не издам ни звука, не расскажу ни единой душе. Если бы хоть мое сердце перестало так бешено колотиться, может быть, я еще чего-нибудь и придумал бы. Ах, вот бы Гамильтон просто вошел сейчас и избавил меня от необходимости себя трогать. Мое смятение вынудило меня встать на бесшумные босые ноги, пройтись до кабинета, который оказался пуст, и затем спуститься на первый этаж. Я заслужил быть отчитанным.       Я бесшумно проскользнул в библиотеку. Никто никогда не нарушал одиночества Гамильтона, считая, что он хочет, чтобы его оставили наедине с его нескончаемым бдение. Вот только сам я меньше всего хотел быть один.       — Привет мистер Гамильтон. Знаете, сейчас очень поздно. Он едва сумел скрыть содрогание.       — Ради всего святого! Не подкрадывайся так ко мне.       — Вам повезло, что я подкрался. Еще немного, и вы бы уснули. Гамильтон снял очки и посмотрел на меня, заслонив слабые глаза рукой.       — Который час?       — Половина первого.       — Час неплохой, — протянул он. — Не самый худший в сутках. Несмотря на продолжительную тупую боль в самом корне моего состава, страх перед завтрашним днем отступил, стоило мне увидеться с Гамильтоном (нелепо, плачевно нелепо). Его грубоватая простота находила во мне живой отклик.       — А ты почему не в постели? — спросил он, снова уставившись в журнал.       — Я ждал вас. Завтра долгий день, вам следует выспаться.       — Глас мудрости — твоя самая неубедительная черта, Джон, — он оторвался от страницы и посмотрел мне в лицо. — Неужели я так сильно тебе нравлюсь, что ты не можешь уснуть один? Я рассмеялся.       — Кто бы говорил! Давно вы такой бесконечно мудрый? Он нахмурился.       — Я вовсе не мудрый. Неужели он собирался перейти на снисходительно-назидательный тон? Была ли это преамбула к роли временного родителя? Но ведь даже в лучшие наши мгновения, когда он читал рядом со мной в постели (причем мой взгляд все перелетал от книжной страницы к его лицу и обратно), или угощал меня остатками своего обеда, или безмолвно укрывал меня одеялом по утрам, он мне казался столь же неправдоподобным отцом, как я — сыном.       — Вообще, я вам наврал, — изобрел я, в попытке сменить тему и, возможно, прийти ему на помощь, а заодно дать понять, что его секрет меня ничуть не смущал. — Я не вас искал. Я собирался украсть отсюда книгу, пока вы заняты.       — Какую книгу? Я достану ее завтра, до приезда поставщиков. А сейчас оставь меня в покое. Я не слишком гордился своей ложью в то мгновение, но это был единственный способ завладеть его вниманием       — «Телени, или оборотная сторона медали». Слыхали о такой? Его встревоженный взгляд доставил мне непомерное удовольствие, ведь самая лучшая награда, которую я мог получить за свои усилия — его смущение. Гамильтон тяжело вздохнул и уронил голову на руки.       — Присядь на минуту. Он был в плохом настроении. Я опустился на стул, поджав под себя одну ногу и натягивая подол ночной рубашки поверх колен.       — Все в порядке? У вас донельзя усталый вид.       — Объясни мне кое-что. Он указал подбородком на страницу журнала, на которой я сразу разглядел знакомые рифмы. Эту поэму я знал наизусть. Я был одновременно удивлен и тронут.       — Ну что же, я пойду с тобой… Уводят улицы, как скучный спор, и поведут в упор к убийственному для тебя вопросу, не спрашивай, о чем. Ну что ж, давай туда пойдем. В гостиной дамы тяжело…       — Беседуют о Микеланджело, — закончил вместе со мной Гамильтон, и строфа растворилась в поломанном аккорде. — Ты посоветовал эту поэму, когда был пьян. Помнишь? Я замер в изумлении при мысли, что Гамильтон был способен принимать от меня рекомендации в литературе, а уж тем более от пьяного, тупого, полуголого меня.       — Вы шутите? Вы всерьез читаете Т. С. Элиота? Мне с трудом верится.       — Совсем чуть-чуть. Я заскучал сегодня, и решил ознакомиться с его творчеством. Он прочистил горло, больше не принуждая меня слушать и верить, и я сейчас же почувствовал неправду в его словах. Он был чем-то обеспокоен: это хорошо читалось в знакомом истеричном тоне его голоса. Положив локоть на стол и подперев голову ладонью, я понимающе посмотрел на него.       — Я знал, что вам понравится. Но что тут может быть непонятного? Эта поэма про…       — Про нерешительного господина, который не знает, стоит ли ему признаться в своих чувствах. Уж это мне понятно.       — И?       — Так признался он или нет? — подгоняемый какой-то искалеченной идеей, он стал быстро и бурно листать журнал, ища строчку, которую хотел показать мне. — Вот он спрашивает: Я посмею? Разве я посмею? Так как же я начну? И так далее. Но ответа не находит. Может, у этой поэмы есть продолжение? Видишь ли, мне доводилось работать в печатном издательстве. Я знаю что часто продолжение литературных работ бывает внезапно отменено. Может, с этой поэмой было так же. Как думаешь, я прав? Я пожал плечами.       — Не думаю, что у этой истории вообще есть продолжение.       — Что-ж, ясно. Голова у него была так сильно откинута назад, что упиралась в спинку кресла. Так пускай же он останется неспокоен и разочарован в продолжение еще минуты или двух.       — Эта поэма, — мягко начал я, — Передает всю суть нашего существования. Мы перемещаемся во времени, время движется сквозь нас, мы меняемся и продолжаем меняться, но потом возвращаемся к одному и тому же «убийственному вопросу». Легко прожить жизнь и состариться, так и не найдя на него ответа. Наверное, именно это и пытался донести до нас поэт.       — Я почти на два десятилетия старше тебя, но все равно не понимаю, — тихо ответил Гамильтон, разглядывая венок гипсовых цветов на потолке. — Я желаю знать.       — Ну, если вам интересно мое мнение, я считаю, что он не признался. Он струсил. Опять преобразившись, став теперь величественным и несколько мрачным, Гамильтон выпрямился в своем кресле.       — Изволь объяснить. Я выхватил у него журнал (жаль, что никто не запечатлел на кинопленке любопытный узор, соприкосновение наших пальцев) и, под его пристальным взглядом, который нисколько не служил мне помехой, пролистнул страницы.       — Пруфрок так ненавидит одиночество, потому что терпеть не может самого себя. Ведь надо же — с таким апломбом признаваться кому-то в любви, если не можешь сперва полюбить себя.       — Думаешь, он себя не любит?       — Он о себе вообще не думает. Его волнует лишь то, что о нем думают окружающие. Беда в том, что окружающим на него совсем плевать. Гамильтон поднялся из-за стола.       — Не знаю. Возможно, ему просто нужно было время, чтобы понять, чего он хочет.       — Но к чему ждать? — я поднялся следом. — Пруфрок трус и подхалим, так и есть, но почти все люди либо одно, либо другое, а бывает что и то и другое. Перед ним две тропы, но лишь одна ведет к прогрессу. Что с того, что есть и вторая тропа? Я сделал шаг в том направлении, куда звала меня надежда, то есть, в его сторону.       — Поэма начинается с отрывка из Божественной Комедии Данте. Прямо за входом в Ад души нерешительных людей, не творивших при жизни ни добра, ни зла, вечно гоняются за пустым знаменем, пока их жалят слепни. Иными словами, они застряли. Каждый в жизни проходит через период застоя. Кто-то оправляется, кто-то — притворяется, что оправился, другие же никогда не возвращаются и, из страха ступить не на ту тропу, живут неполную жизнь до конца своих дней. Гамильтон задумчиво кивнул, тем самым возможно давая понять, что не считает себя экспертом в подобных вопросах и с готовностью уступит тому, кто таковым является. А может, из глубин его изощренного сознания, наконец вырвалось наружу понимание.       — Ты, кажется, многое смыслишь в разборе поэзии.       — Я же вам говорил, что изучал литературу, — внезапно распалился я. — Кроме нее я ровным счетом ни в чем не смыслю. Просто знаю, как читать книги, и знаю, как соединять слова в предложения, но больше ничего. Для меня это был единственный способ познать жизнь, но сейчас мне даже это запрещено. Вот что есть самый настоящий застой. Горечь пронизала меня, добавив к боли и тоске. Гамильтон шагнул вперед, словно его что-то подтолкнуло, и положил руку мне на плечо.       — Ты так иногда рассуждаешь… Все у тебя будет хорошо. Ты хороший молодой человек. Мы уставились друг на друга. Мне стало интересно, не сделается ли от проживания в этом доме мое собственное лицо таким же отталкивающим, как и у Гамильтона. Нос у него был блестящий, выпуклая бровь — заросшей, а несравненные темные глаза покраснели и слезились. Секунду постояв так, мы решили, что пора ложиться спать.       Я помог ему подготовиться ко сну. Между нами давно установилось безусловное понимание, усвоенное от бесчисленных ночей, проведенных вместе. Так что всякий раз, когда я ловил его взгляд, с определенным оттенком, под определенным углом, я наверно знал, что именно ему нужно. После краткого обряда раздевания, я повесил его костюм в шкаф, сложил брюки четное количество раз и убрал их тоже, закинул белье в полотняные глубины бельевой корзины, прошелся лаком по ботинкам, выдвинул ящик, в котором хранились бесчисленные пижамы.       — Сегодня шелк или хлопок?       — Пожалуй, что хлопок. Я подал ему пижаму, и стал ждать, пока он переоденется. Тогда я еще не догадывался, что, наслаждаясь порывами совершенной откровенности, сбежавшими нас сильнее каждый раз, когда его босые ноги показывались из-под ширмы, я упивался вновь возрождавшимся огоньком стыда. Мы легли в постель. Как обычно, Гамильтон подложил под голову обе подушки — и свою и мою; я был не против. Дождь к тому времени прекратился, оставив за собой промокшие ели, набухшую гавань и нарост инея на окнах.       — Сильно ждешь вечеринки? — вдруг поинтересовалась темнота у меня под боком. Я оторвал взгляд от уходящего в темь потолка, и увидел рядом с собой зрачки, как будто налитые изнутри светом. Белок глаз был как бы прозрачен, голубоват.       — Ну, это должно быть весело, — сказал я. — А вы ждете?       — Совсем не люблю принимать гостей. Из меня никудышный хозяин. Я подпер голову рукой. Его лицо очутилось прямо напротив моего.       — Потому вы вечно прячетесь в кабинете?       — Я не прячусь. Просто люблю быть один. Я дал улечься этому дуновению тщеславия, потом сказал прозаически:       — А я считаю, никто не любит одиночество. Люди, живущие сами по себе, привыкают к одиночеству, одиночество порождает тоску, а тоска еще усиливает одиночество. В противном случае, вы бы и спать предпочитали один. Ну что же, пойдем, пока под небом вечер стихнет, и будем читать истории о беспокойных людях, которые всегда заканчивают в одиночестве, но ненавидят его, потому что не выносят самих себя. Гамильтон удрученно вздохнул. Я решил его не мучать. Я тут задерживаюсь так долго на содроганиях того давно минувшего разговора, потому что намерен доказать, что я никогда не был и никогда не мог быть к нему жесток.       — Это совсем другое, — тихо ответил Гамильтон.       — Я все еще считаю, что вам следовало сказать об этом сразу.       — Я не сказал сразу, чтобы ты не нафантазировал себе бог весть чего. Сперва мне хотелось узнать, можно ли от тебя ждать чего-то.       — Ну и как — можно или нельзя?       — Ты так и не стал взрослым. Вероятно, это к лучшему. Теневой рукой он взял с тумбочки стакан с водой и залпом выпил содержимое; в это время я изъял свою подушку. Но прежде, чем опустить голову на наволочку, которая успела пропахнуть его волосами, я заметил что-то блестящее вокруг его шеи. Это была серебряная цепочка со звездой Давида. Была ли она там всегда? Вряд ли. Я бы заметил. Она явилась не из мира Гамильтона, ибо мне всегда казалось, что Гамильтон не любил мистику, желал видеть свой мир затянутым в мундир и держащимся по стойке «смирно». Я смотрел на его шею с обличительной подвеской и чувствовал, будто смотрю на что-то вневременное, нечто больше, а значит куда лучше, чем его душа.       По комнате плыла легкая дымка света — из щелей вокруг задернутых штор, и по мере того, как мои глаза привыкали к темноте, я все четче мог разглядеть черты его лица.       — Я в твоем возрасте думал, что знаю все на свете, — сказал он. — Это хорошо, что ты не обманываешь себя. Ты знаешь, чего хочешь от жизни, но не притворяешься, будто знаешь непознаваемое.       — Вы звучите, как Сократ. Он откинулся назад, посмеиваясь, и оперся на изголовье кровати.       — Я всегда знал, как хотел бы жить, но помимо этого — вообще ничего не знал. Когда я наконец повстречал Джефферсона, меня словно вывернули наизнанку, выпотрошили, исчетвертовали. Он нашел мне применение, и применил меня, как следует. Он меня обманул. Все это означает, что через сотню лет его будут вспоминать за мечту, которая однажды была моей. В каком-то смысле, я уже мертв.       Он поставил точку в предложении приступом судорожного кашля. Рассказы о его прошлом словно подсвечивались ярким, волшебным сиянием — как будто принадлежали другой жизни, к которой у меня не было доступа. Все эти стороны его существования напоминали события, произошедшие в жизни моего отца задолго до моего рождения.       — Что бы вы не собирались сделать завтра, — вкрадчиво сказал я, — Сделайте это. Он резко на меня посмотрел. Меня посетило чувство, что мы разговариваем так в первый и последний раз.       — Ты так считаешь?       — Я в самом деле без понятия, что вы задумали. Но да. Я позволил себе откинуться на подушку.       — Уж не знаю как вы, а я собираюсь танцевать так, будто это последний мой день на земле. Если спина позволит.       — Извини за твою спину. Я озадаченно уставился на него. Я с презрением отнесся бы к такому извинению, усмотрев в нем проявление выделанной учтивости. Но он, очевидно, действительно так думал, и во взгляде его было что-то такое, чего я не мог понять, — не жалость и не стыд, а покорность некой силе, неизбежной и всесокрушающей. Мы лежали в темноте, как две тени у Данте, одна постарше, другая помладше, и я все никак не мог понять, извинился ли он ради меня или ради себя самого.       — За платье тоже извини, — патетически добавил он. — Можешь не носить его больше. Хватит с тебя. Я уловил тусклый проблеск лунного света в подвеске на его шее. Отражение, только и всего. Для меня он был совершенный незнакомец.

***

      За три часа до вечеринки, я прошел по скрипучему полу гардеробной, под невозможным рубиновым взглядом рыбоглазого окна, и посмотрел в зеркало. Три месяца назад в этом зеркале отражалось совсем другое лицо. Длинные пряди украшали тогда двадцатилетнюю кудрявую голову. Ныне волосы были без особых претензий обрезаны, и едва доставали мне до мочек ушей. Ножницы лежали на полу, а рядом бритва в миске с мыльной водой. Целый год прошел с тех пор, когда я подстригался в последний раз. Пока этот год тянулся, он казался многоликим, многообразным, сложным и страшным, хотя теперь я понимаю, что он пролетел, как ураган. Но вот в зеркале я смотрю и вижу след, оставленный им на моем лице. Вертикальная складка на моей переносице точно переживет мои воспоминания.       Труп повешенного платья, все норовил — как бы я ни располагал его на вешалке — обнаружить разные очертания, относившиеся к не до конца переваренному, нестершемуся. С целью противостоять этому, я решил привести себя в особенно изящный вид — выкупался, побрил лицо и подмышки, выбрал чистые подштанники, и несколько раз поздравил себя с тем, что уговорил Гамильтона купить мне кое-какие весьма щегольские вещи — например, замшевый пиджак с перламутровыми пуговицами, шелковую рубашку с кружевами, важные на вид брюки и бледный кашемировый галстук. Часть меня все еще купалась в недавно обретенной роскоши его благотворной щедрости. Странно было думать, что мы оба ждали Джефферсона, пускай каждый по-своему. Осознание пришло с опозданием и мгновенно наполнило меня тревогой и волнением. Осталось три часа. Хотел ли я его теперь, когда последовало предложение? Было ли это предложением? Я не мог не разнервничаться. До двадцати одного года было у меня, насколько помнится, только одно переживание определенно полового порядка: торжественный благопристойный минет от девушки, дочери знаменитой тогда кинематографической актрисы, случайно произошедший в розовом саду академии. Я гадал: как уснуть после того, как ты больше не девственник?       Трубный глас Феодосии позвал меня на первый этаж. Я пересек коридор и стоял какое-то время на площадке лестницы, украдкой поглядывая вниз. Армия наемных лакеев бегала по гостиной под руководством Феодосии, расставляя по столам блюда, пестрые, как трико арлекина. Прибывшие заранее музыканты репетировали в углу, на специально возведенной для них сцене. Посреди гостиной уже строили помост для танцев. В открытые окна я мог разглядеть мужчин с газонокосилками, и узор их теней беспрестанно перемещался от того, что ветер шевелил ветви елей вокруг дома. И закатное солнце играло в зелени, и гудела виолончель, и аппетитный запах жареного мяса щекотал мне ноздри.       — Джон Лоуренс, негодяй, что ты сделал со своими волосами? Глаза Феодосии буравили меня, пока я бежал вниз по лестнице. Она была так туго затянута в свой костюм, что я боялся, как бы она не начала сдуваться, словно гигантский воздушный шар.       — Вам нравится? — спросил я, взъерошив кудрявые волоски на висках.       — Ну, по крайней мере, ты больше не похож на даму. Откуда ты достал этот костюм?       — Гамильтон купил. Вам что-то нужно?       — Хочешь сказать, он купил его для тебя? Я закатил глаза. Малейшего намека на какую-либо тайну достаточно было, чтобы пустить ее по следу — неутомимую и беспощадную, словно гончая.       — Да, для меня. Он был в хорошем расположении духа. Что с того? Феодосия вздохнула и махнула рукой.       — Сходи за ключами и запри все спальни. Гамильтон не хочет, чтобы гости шныряли по дому. Я напрягся. Вне всяких сомнений, это поставило бы под угрозу мой грандиозный романтический план.       — Их все?       — А ты как думаешь?       — Ладно… Будет сделано. Руки в боки, я постоял с минуту в совершенной неподвижности и полном самообладании. У меня достало ума учесть, что мне необходимо заручиться полным содействием Феодосии для того, чтобы осуществить другой мой план, невзирая ни на какое озлобление против меня и ни на какие другие ее цели. С тех пор, как умерла моя мать, я не испытывал доверия ни к одной женщине на свете и считал, что все они руководствуются всегда исключительно эгоистическими побуждениями. Но Феодосия отличалась от них, и неважно, шпионкой она была или нет.       — Миссис Батроу, — тихо сказал я, предварительно оглянувшись по сторонам. — С-и сегодня приедет?       — Мне-то откуда знать? — механически ответила Феодосия. Она, кажется, никак не могла решить, стоит ли ей объединить со мной усилия, или продолжить следовать своей загадочной метемпсихической схеме. Мгновение спустя:       — Я вроде велела тебе не совать нос куда ни попадя. Я опустил глаза.       — Послушайте, Миссис Батроу, — жалко пролепетал я. — Вы ко мне плохо относитесь, но тут уж ничего не поделаешь. Я, прежде всего, великий грешник. Я много ошибался в своей жизни — очень много. Но я был одним из самых выдающихся — в некотором роде… Я дал себя спровоцировать на поступок, которого не имел права совершать. Я ведь тогда посчитал, что на меня снизошла небесная благодать, а я — что-то вроде крестоносца. По невежеству моему произошло это дело, понимаете? И вот, верьте богу, себе в убыток, наказал господь за грехи. Я уверен, что он меня еще накажет. Справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо из окна и разом покончить, но я так не могу. Сперва я должен хоть что-то хорошее сделать в этой жизни. Только тогда я смогу умереть спокойно. Не лишайте меня такого шанса. Она обеспокоенно на меня посмотрела. Я все прочел в одном ее взгляде. Стало быть, действительно много раз и серьезно обдумывала она, до какой чудовищной боли истерзало меня мое позорное положение.       — Ты всего лишь мальчишка. У тебя вся жизнь впереди. Зачем ты так мучаешь себя? Я пожал плечами.       — Не знаю. Наверное, чтобы вы не мучали.       — Не буду. Я только хочу, чтобы ты был осторожен. Тебе пора выбрать, на чьей ты стороне.       — Что вы имеете ввиду? Она не ответила.       — Давай, ступай за ключами, — сказала она после некоторого молчания. — Люди скоро приедут.       Были уже хрусткие сумерки, когда первые автомобили остановились у кирпичного фасада дома, и первые гости распробовали пенную желтизну шампанского. Вскоре на подъездной аллее стало тесно от Фордов, Роллс-Ройсов и громко приветствующих друг друга гостей.       К тому моменту, как у ворот показался громадный кабриолет Аарона Берра, особняк кишел людьми. Девушки в ярких платьях, словно пестрый рой мотыльков, заполняли лестницу, одни поднимались, другие спускались по ней, или, перегнувшись через перила, со смехом кричали что-то молодым людям, стоявшим внизу. Гостиная сомкнулась вокруг меня голосами, лицами, движениями. Сверкание люстры над головой сделалось осязаемо реальным, и в то же время мистическим. Все это разом распахнуло мои чувства навстречу удушающим объятиям свободной жизни. «Здесь мое место», думал я. «Я один из этих людей».       — Мистер Лоуренс, да вы ослепительны! Тяжелая ладонь легла мне на плечо. Я обернулся и увидел Берра, который был сильнее всего похож на большого, импозантного кота-сфинкса. В его хитрых глазах бродили озорные искорки, а лысина блестела, словно ее облизала — а если так оно и было, то представьте себе такую великаншу — мама-кошка. Белые зубы ярко сверкнули на темном лице, глаза прошлись по мне с ног до головы.       — Спасибо, сэр. Добро пожаловать на вечеринку мистера Гамильтона. Не желаете ли шампанского?       — Ради бога, прекратите притворяться. Как у вас дела?       — Я в полном порядке. Очень рад, что вы к нам заглянули.       — Оркестр просто превосходит себя. Вы когда-нибудь слышали такой шикарный рэгтайм? Ничего не могу поделать со своими плечами, когда его слышу. Он продемонстрировал подходящее под музыку энергичное движение. Я вежливо захлопал в ладоши.       — Вам бы выступать на сцене.       — Да я и не прочь, — весело отозвался Берр, — Но только если вы со мной.       — С удовольствием.       — Где же Гамильтон? Я хочу поздороваться. Я неуверенно огляделся по сторонам, пытаясь отыскать хозяина. У бара, куда мой взгляд устремился прежде всего, было людно и шумно, но Гамильтона там явно не было. Его не было видно ни на лестнице, ни у столов с закусками.       — Я уверен, что он скоро спустится, — я махнул рукой. Берр тоже огляделся и наклонился ко мне.       — Вы о чем-нибудь разузнали? Я покачал головой.       — Я этим занимаюсь. Он прочистил горло и сказал отчетливо:       — Ну ничего. Я найду, с кем поздороваться. Если позволите. Прежде, чем я успел ответить, он схватил с моего подноса бокал шампанского и, виляя подвижными плечами, растворился в толпе. До Гамильтона мне не было особого дела, однако необходимость постоянно высматривать кое-чью трость — или фиолетовый фрак — заставила меня досконально изучить все доступные мне помещения. Холодная веранда, вся облитая светом, со сверкающими столиками и одним длинным столом с напитками, была пуста, ежели не считать увядшей женщины в очках, которая подошла ко мне и осведомилась, не хозяин ли я, потому что, если так, все меня искали.       В баре его не оказалось. В холле тоже. Из уборной доносился гул многих голосов, обсуждающих не то театр, не то бессмертие души, на Гамильтона там не было. К восьми часам всеобщее напряжение начинало сказываться. В отсутствии хозяина, вечеринка постепенно обрела более раскованный характер: крепкие ликеры прибыли из кладовой, и даже дирижер оркестра, с лицом того оттенка, который может сообщить лишь большая кружка пива, предложил публике балладу под названием «Я и ваша мамаша». Мужчины и женщины пили не стесняя себя, и их движения становились все более смелыми и варварскими. Было бы не к месту выказывать беспокойство, но я просто не мог не занервничать. Пока я пробирался сквозь созвездие людей посреди зала, волна вопросов едва не сбила меня с ног.       — Мистер Гамильтон будет с минуты на минуту, — отделался я, взбегая вверх по лестнице. Кабинет был заперт. Я постучал в дверь спальни. К тому времени я ожидал найти хозяина либо мертвым, либо в стельку.       — Мистер Гамильтон?       — Я занят! Я все равно вошел, и застал его за хождением из угла в угол. Такое напряжение было в его бледном, почти бескровном лице, словно он страдал от какой-то внутренней раны. Лихорадочно блестевшие глаза, которые он обратил ко мне, были подернуты сеткой крохотных розовых жилок, которые напомнили мне узоры рек на карте. На мгновение мне показалось, будто он внезапно и смертельно заболел.       — Прошу меня извинить, но вы опаздываете на собственную вечеринку.       — Я не приду.       — Это еще почему?       — Потому что Джефферсон не придет, — он взглянул на карманные часы с видом человека, которого неотложные дела призывают в другое место. — Мне следовало догадаться. Мне следовало…       — Вы пьяный? Он сел, глядя так жалобно, как будто это я его толкнул на кровать.       — Пока что нет. А если бы я даже глотнул раз-другой, что от этого меняется?       — В прошлый раз вы были ужасно пьяны, — отрезал я.       — Вовсе нет.       — Ну нет так нет, — я закрыл за собою дверь и сделал осторожный шаг вперед. — Скажите, это правда, что во время войны все всегда были пьяны?       — Что от этого меняется? — настаивал он.       — Вы глупо себя ведете, когда напиваетесь. Но я знаю, что вы ничего не помните, так что не вижу смысла об этом говорить.       — На самом деле, я все помню, — пробормотал он. — Я солгал. Я замер. Иллюзию смахнуло, словно карточный домик, и разом одного его присутствия стало достаточно, чтобы вывести меня из себя. Очевидно, внезапная краснота моих щек стала явью страны неуловимых, нерешенных половых загадок. Гамильтон резко поднялся и заметался по комнате, пытаясь хоть чем-то себя занять, открывая и закрывая комод, роясь в ящиках бюро.       — Это было ошибкой, — с холодноватым юмором объявил он. — Он не понимает. Раньше он все умел понять. Он как будто далеко-далеко от меня. Раз он в самом деле так сильно меня ненавидит, я лишь хочу, чтобы он явился лично и признался мне лицом к лицу. Разговор этот уже донельзя утомил меня, и терпение мое истощилось — надо же, чтобы он опять говорил о Джефферсоне, хотя мог бы наконец поговорить о нас.       — А вас это так волнует? Хорошо, если вам так необходимо до конца выяснить этот огромной важности вопрос, Джефферсону не обязательно говорить, что он ненавидит вас. Это и так ясно.       — Ты не в том положении…       — Ну так и хватит об этом! — воскликнул я, уже откровенно раздражаясь. — Меня это вовсе не интересует. Господи, вам хоть что-нибудь в этой жизни важно, кроме него? Гамильтон зло уставился на меня. Мне показалось, что в ту минуту он больше всего на свете ненавидит мой тупой эгоизм.       — Не особенно. Мы помолчали. Я вздохнул и сделал шаг в его направлении, а он опять обрел свой шутливо-отеческий тон, быть может, благодаря моей беззвучной близости.       — Я устал от тебя, и если это незаметно, так лишь потому, что ты еще больше устал от меня — сам знаешь, — сказал он. — Ступай. Я покачал головой.       — Не говорите гадостей, это глупо. И вы же все равно так не думаете. Объясните мне лучше, почему вы так быстро сдались.       — Я устал существовать в чужом мире.       — Что же вы не создадите себе собственный мир?       — Устал быть подхалимом.       — И не нужно. Пойдемте со мной. Люди сами к вам потянутся. Гамильтон, поперхнувшись кашлем, отозвался не сразу.       — Беда в том, что когда ты трезв, тебе ни с кем не хочется знаться.       — Вы это обо мне?       — Нет, я о себе.       — Если вы так настроены, лучше вообще не приходить — вы будете не ко двору. — Я укоризненно помахал ему пальцем. — Только вспомните, что случилось с Пруфроком.       — Ты обрезал волосы. Я медленно кивнул.       — Да… Все в порядке?       — Ты сегодня просто загляденье, если ты об этом.       — То есть как это, я? — растерянно спросил я. — Ах, да, я. Мы одновременно заглянули в зеркало, где мои надежды бегали буйной чередой вслед за его. Но, судя по выражению лица Гамильтона, вряд ли он там что-нибудь увидел.       — И костюм на тебе сидит, как надо, — похвалил он рассеянно. Я несколько принужденно улыбнулся.       — Благодарю. Ну что, пойдемте? Вот-вот начнутся танцы. Нехорошо получится, если вы их пропустите. Гамильтон еще раз глянул на меня уголком красного глаза и вышел.       Я выбежал на танцевальную площадку как раз к тому моменту, как оркестр взял первые хрюкающие аккорды чарльстона. Гамильтон остановился у подножия лестницы и приветствовал гостей. Он был великолепно одет — в новом костюме и ослепительном алом галстуке вокруг шеи. Гостиная кишмя кишела людьми, не знающими о его истинном пороке — ветеранами золотых девяностых годов, девушками в ярких костюмах, а он все высматривал кого-то в толпе, скрывая от всех свою украденную мечту. На миг мне померещилось, будто мы корабле и земля уже близко. Его глаза и губы свидетельствовали о серьезности выбора, и я в который раз подумал о том, как непосредственны были все его жесты. Он склонился в низком поклоне кому-то, прижав руку к безукоризненно белой гофрированной сорочке, и на миг наши взгляды пересеклись. Тогда я стал танцевать, и захватывающий дух ритм разом отмел все мелкие соображения. На второй половине песни, чье-то молодое влажное тело, сминая шелк платья, приникло ко мне. Я ее поворачивал то туда, то сюда так резво, что со временем она превратилась в яркое пятно. Когда я ловил на себе абстрактные взгляды Гамильтона, я удостаивал его улыбки, давая понять, что я не прочь, чтобы он продолжал наблюдать.       Песня подошла к концу. Я отправился к столику с напитками, вспотевший, с уставшими ногами, где лакей одарил меня такой благожелательной улыбкой, что у меня возникло ощущение, будто он пожал бы мне руку и поздравил бы с блестящим выступлением, если бы только мог. Я попросил налить мне лимонаду и присел на стул, обводя взглядом гостиную. К величайшему разочарованию, Гамильтона я не увидел. Внезапное беспокойство охватило меня при мысли, что он скорее всего вернулся к себе в спальню. Затаив дыхание, я всмотрелся в спутанные линии танца, то сплетающегося в один хоровод, то вновь принимающегося гулять вразброд среди столов, понаблюдал за целующимися, кашляющими, смеющимися, пьющими под ливнем из конфетти, пока не увидел С-и. Его остренькая лисья физиономия так холодно-беззастенчиво меня разглядывала из угла зала, что это невольно вызвало у меня странное чувство спешки. Кровь рванулась по всему моему телу, вместе с этим пришла и жизнь. Вот он, тот самый шанс. Я было наклонился, чтобы поставить стакан на стул — и почему-то с какой-то ледяной ясностью, в вариантном поле зрения (как если бы линия жизни то и дело раздваивалась), увидел краем глаза чье-то крепкое тело, а затем почувствовал широкую ладонь у себя на плече.       — Я кажется опоздал, мистер Лоуренс. Мне только ценой большого усилия удалось оторвать взгляд от С-и и посмотреть на Томаса. На нем был черный фрак, и его оживленное лицо ощутилось мне вдруг болезненно остро как высшее средоточие красоты во всей комнате. Сердце у меня екнуло, словно я услышал новую мелодию.       — А я уж думал, что не увижу вас.       — Я очень хотел вас видеть, — признался Томас. — Нам нужно с вами поговорить, серьезно поговорить, и желательно в таком месте, где мы можем быть одни. Вы не против? Я проглотил внезапно подступивший к горлу ком.       — Вот как?       — Да. И я имею в виду не за чайным столом. Может быть, в комнате, которая закрывается на замок. Его внезапная прямолинейность вдруг отозвалась в сознании, словно самое сокровенное мое желание.       — Что-ж… Ладно. Ладно, вот что, все спальни заперты. Мне нужно сходить на кухню за ключами. Можете подождать?       — Гамильтон здесь? Я оглядел гостиную, и с угрызением совести заметил, что С-и куда-то пропал.       — Десять минут назад был тут.       — Нельзя, чтобы он меня увидел. Прошу, мистер Лоуренс, у нас мало времени. Мое сердце страшно колотилось. Я ничего уже не боюсь, думал я, так отчего же теперь умираю со страху? Отчего? Не смей, Джон, не стоит даже пробовать, — это был голос моего отца. Одумайся. Если скрипичная струна может страдать, я страдал, как струна. Но я наслаждался грехом — если то был в самом грех, — и об этом он, мой отец, не знал. Я поспешил на кухню, пока моя романтическая душа тряслась в липком ознобе, мокрая, вывернутая наизнанку, в самом расцвете.       Но теперь послушайте, что произошло потом. Из кухни доносились шорохи и шепот. Конечно же, при большом желании парочка ненасытных гостей вполне могли туда пробраться. Я распахнул дверь, не постучавшись, и застал два полугорячелых темных тела, переплетенные в возмутительном подобии прелюдии. Двое сразу отпряли друг от друга, красные и сконфуженные. Феодосия была простоволоса, а Берр будто только пробудился ото сна, и сон все еще превозмогал явь. Я застыл на месте.       — Да вы шутите!       — Мистер Лоуренс! — воскликнул Берр, впопыхах натягивая брюки. — О, как неловко… Я проигнорировал его, уставившись на Феодосию.       — Так это он? — зло спросил я. — Это он ваш любовник? Ваш сутенер?       — Пошел вон, сволочь! — заорала Феодосия, замахиваясь на меня локтем.       — Оставь, Феодосия, это глупо, — встрял Берр.       — Как же так, миссис Барроу, — крикнул я. — И вот о нем вы мне рассказывали?       — А что такого, — с вызовом отвечала она, — почему бы и нет?       — Потому… потому что все это — фантастика. О, господи! — я указал на Берра пальцем. — А вам вообще должно быть стыдно! Вы чертов притворщик…       — Послушайте, мне кажется, вы немного не в себе! — возвысил голос Берр. Он сделал два шага вперед, но я попятился от него. — Давайте я объясню. Ярость, уязвленное доверие и разочарование привели мой ум в смятение.       — Плевал я на ваши объяснения! Ведь это не только смешно, это даже бесстыдно. То, что вы платите деньги, эти поганые доллары, — понимаете? — платите за любовь с рабыней… Вам не противно? Не противно пользоваться ее рабством?       — Я… Мистер Лоуренс!       — Идите к черту! Я резко развернулся и хлопнул дверью. Повинуясь истошной команде, изошедшей из какого-то невидимого источника, я побежал обратно в гостиную, позабыв о ключах. Глаза Томаса смотрели с почти собачьей мольбой. Моя рука фамильярно легла поверх его, и я повел его сквозь толпу в означенном направлении.       — Погодите минутку. Разве это не… — забеспокоился Томас, когда я привел его к спальне Гамильтона. Но было уже поздно, ведь я таким образом собирался замкнуть круг — соединить сон и фантазию: я и он, в моей постели. Я не мог произнести ни слова и молча вцепился в его рукав, потянув за собой в комнату. Удивленный, но заинтересованный, он шагнул внутрь и запер за собою дверь.       — Ну, я подумал, любая комната подойдет, — почти прошептал я. — Так в чем дело? Вы хотите поведать мне какой-то секрет? Это произойдет сейчас, думал я, все будет так, как я мечтал. Беспорядочные мысли кружились в моем мозгу.       — Ну, сперва, позвольте заметить, — начал Томас, глядя на меня сверху вниз. — Вы просто прекрасны сегодня. Его глаза сверкнули всего в полуфуте от моего лица.       — Благодарю. Вы тоже выглядите неплохо. Я сразу осознал что с моей стороны было безумием привести его в эту комнату, пока поблизости сновал Гамильтон, готовый отнять его у меня. Одно упущенное мгновение, и прощай навек, в самый миг торжества, волшебная награда. Я надеялся, что мы поспешим. «Как проходит вечер?» «Ах, буйственно». «Как-как?» «То есть, не вечер, а восторг. Словом, потрясающий вечер». «Вы много танцевали?» «О, не так уже страшно много — мне быстро надоело».       — И вправду, замечательная вечеринка, — сказал Томас, обведя вокруг шеи ленивую руку в мягком полушерстяном рукаве. — Простите меня за опоздание. Я, должно быть, испортил ваш вечер.       — Вовсе нет, — улыбнулся я. — Если вы завтра попадете под поезд, значит ли это, что вся железнодорожная компания останется без денег?       — Зачем же вы говорите такие мрачные вещи?       — Простите. Просто я устал от всех этих аристократов внизу. Держу пари, хотя бы половина из них владеет какой-нибудь железнодорожной компанией.       — Вы обнаружите здесь людей двух типов, — ответил Томас. — Тех, кто становятся помощниками или казначеями каких-нибудь магнатов, еще не достигнув тридцати, и тех, которые достигают того же в сорок пять. Человек, который достигает всего в тридцать, уедет отсюда первым, пока другой человек останется здесь до конца жизни. Он оглядел комнату.       — Или, в редких случаях, станет моим секретарем.       — Ясно. Я сел на кровати и скрестил ноги — слишком сильно они дрожали, чтобы стоять.       — Сейчас некоторые думают, — продолжал Томас, — что засидятся они на старте или нет, зависит от того, есть ли у них высшее образование. Но они неправы.       — Понимаю. Но покамест я сидел перед ним, весь красный, с расширенными зрачками, он деликатно спросил, благополучен ли я, а я, великодушно готовый ему подарить все — мое сердце, горло, внутренности, проговорил с трудом:       — Можете меня взять. Томас отпрянул с порывистым взмахом кудрей.       — Взять вас куда?       — О, не дразните меня, я не ребенок. Я ваш и хочу быть вашим совсем. Я только попрошу вас быть осторожнее, потому что у меня это в первый раз. Для меня самого было неожиданностью, что я способен на такой разговор.       — Мистер Лоуренс…       — Пожалуйста! Вы должно быть думаете, что я ничего в этом не понимаю, но я понимаю. Я взрослый. Я все знаю и про себя и про вас. Теперь, когда вы здесь, мы должны это сделать. Томас неловко стоял в изножьи постели, в смущении крутя пуговицу на фраке и не глядя мне в глаза.       — Вы не должны говорить так. Не должны. Вы этого не думаете. Я почувствовал, как жаркой волной обдало меня всего с головы до пят. Голоса, доносившиеся с первого этажа, как бы стали громче.       — Зачем же так? — пробормотал я после короткой паузы. — Разве вы… разве вы не хотите…       — Нет. Понимаете, мистер Лоуренс, я совершил ошибку, — в голосе его и во взгляде сквозила жалость, замаскированная стыдом, который, в свою очередь, был ему совсем не к лицу. — Это… это несчастное недоумение. Как в тумане вспоминаю я теперь, как сидел на краю кровати, а он — рядом со мной, крепко-крепко сжимая мои плечи, и как он говорил что-то, звучавшее для меня совершенно бессмысленно. Я ощущал странную пустоту в голове. Все мысли, владевшие мною минуту назад, куда-то исчезли.       — Я должен обсудить с вами кое-что важное, — проговорил Томас. — Во-первых, я хочу, чтобы вы знали: это я заставил Гамильтона купить вас. Я убедил его, что собираюсь оказать услугу вашему отцу, и что не могу купить вас сам, потому что это вызовет подозрения. Я заплатил ему, сколько он счел справедливым, и отправил на юг к последнему дню лета, чтобы все это выглядело, как стихийное решение. Ваш отец тут, разумеется, не при чем. В общем, это все была моя прихоть, и я извиняюсь, что не сказал вам сразу. Сперва мне нужно было с вами подружиться. В любом случае, я тут задерживаюсь, потому что нуждаюсь в серьезной помощи, а вы — единственный, кто способен мне помочь…       — Это все? Он прервался. Мощный толчок заставил меня подняться, мысленно обзывая себя ни на что не годным дураком; против моей воли, мир вокруг превратился в расплывчатое, дрожащее пятно.       — Мне следовало догадаться. Вы опять устроили со мною спектакль, — заговорил я, как всегда в минуты волнения неестественно высоким голосом. — Боже… Как же мне надоели ваши идиотские политические сюжеты! Джефферсон тоже поднялся и стоял, глядя на меня сверху вниз с выражением обреченности и страдания.       — Помилуйте, мистер Лоуренс! — бормотал он будто бы в ужасном испуге, — Знал бы только, что это вас так фраппирует, так я бы совсем и не начал. Но я думал, что вам это уже известно от Гамильтона.       — Какое мне дело до Гамильтона? Вы меня обманули! Вы мне внушили, что я вам симпатичен!       — Ну, будьте же справедливы. Разве я когда-нибудь… Но я не желал быть справедливым, хотя и понимал, что он прав. Его поведение всегда было чисто дружеским. Выходит, я все выдумал? Как мог я быть таким неосторожным, таким невнимательным и узколобым?       — Я думал, я вам небезразличен.       — Я… Не безразличен к вам, — глухо проговорил Джефферсон. — Я ведь не просто так вас выбрал, мистер Лоуренс. Я знаю, как сильно вы преданы своим убеждениям, и знаю, что для вас нет выше счастья, как собою пожертвовать. Вы не думайте, что я по глупости сейчас сбрендил; я понимаю, что говорю. Я и не неволю; всё в вашей воле, как скажете, так и будет. Но вы должны понимать, что дело состоит вовсе не в мелких склоках с Гамильтоном. Есть причины, по которым я предлагаю вам объединиться против него. Вы сейчас увидите, в чем дело. Пожалуйста, вы обязаны меня выслушать…       — Да пошли вы к черту с вашим Гамильтоном! Кто вы такой — указывать мне, что я должен и чего не должен делать? Я отказываюсь участвовать в вашей политике! Я не буду больше играть в ваши игры!       — Мистер Лоуренс, поймите… Его рука упала на мое предплечье. Но я тут же высвободился.       — Нет, — произнес я выделанно спокойно. — Я больше не хочу.       — Да помогите же мне, прошу! Я Гамильтона знаю лучше всех, ведь я ему другом, может быть, был, — выходил из себя Джефферсон. — Я понадеялся на вашу гуманность, на ум. Вы поймете е дело в настоящем виде, как глупую мечту сумасбродного и обиженного человека. От несчастий, заметьте, от долгих несчастий…       — Отстаньте! Слезы обожгли мои веки, и мне вдруг показалось, что какая-то невообразимая сила вот-вот расколет вдребезги мою жизнь, лишит существования. Я вытер глаза кулаком и выбежал из комнаты. Предательство подкосило меня. Все это время я был частью политической игры, подражавшей фальшивому роману, и так как пределы и правила таких игр расплывчаты, они оказались слишком субтильны, чтобы их смог уловить отшельник вроде меня. Я проклинал себя за то, что повелся. Как описать то, что я чувствовал? Мне казалось, что я дышу огнем. Измученный, злой, истерзанный телом и душой, я остановился на верхней ступени лестницы и поглядел вниз. Живое жужжание, которое я прежде принял за звон в ушах, оказалось смесью голосов, исходящих от собравшейся в гостиной толпы. Не успело мое сердце угомониться, как я заметил, сквозь все и всех, что Гамильтон поднялся на сцену и явно собирался произнести речь. Сквозь слезы я различил лишь очертания его фигуры. C детской настойчивостью я попытался протиснуться к нему сквозь толпу. Это было похоже на прогулку в летний вечер, когда дождь сыплется с желтых небес, косо бросающих на землю последний сияющий столб света. Так ясно, прохладно и чисто — и в центре этого луча стоял Гамильтон, неподвластный дождю, надежный и сильный. Я нуждался в нем. Я хотел вернуться в комнату, уснуть, проснуться рядом с ним, ощутить укол тревоги в ожидании возобновления флирта, — однако потом вспомнить, что эта черта уже пройдена. Вот я доберусь до него, украду у гостей и скажу всю правду прямо в лицо: Гамильтон, сделайте это со мной. Кто-то ведь должен — так пускай это будете вы. Однако, он заговорил прежде, чем я успел добраться до него.       — Дамы и Господа! — начал он и сделал паузу. Слово гулко замерло где-то в противоположном конце гостиной. Три сотни глаз, рассматривавшие Гамильтона с надеждой, цинизмом или скукой были одинаково прикованы к нему. — Сперва хочу поблагодарить всех собравшихся здесь. Для меня отрадно видеть столько почтенных лиц разом. Толпа отозвалась взрывом энтузиазма и продолжительными аплодисментами.       — Клянусь же вам и пари держу, что никто изо всей этой публики знать не знает о мне почти ничего. Разве что мистер Берр (смех). Почти все вы знаете меня лишь как непосредственного подчиненного мистера Джефферсона. Что-ж, с тяжелым сердцем я вынужден объявить, что мистер Джефферсон не почтил нас своим присутствием сегодня. Гости были явно разочарованы.       — Однако, я все еще должен кое-что сказать, хоть я и предпочел бы сделать в присутствии мистера Джефферсона. Все, что вы от меня услышите, святая правда. Меня зовут Александр Гамильтон. Мне тридцать семь лет. Я обыкновенный, не склонный к ерунде человек. Я родился на Лонг Айленде, но учился в Принстоне — по семейной традиции. После университета я построил замечательную карьеру адвоката по криминальным делам, а затем, совершенно добровольно, ничуть не нуждаясь в деньгах, отправился служить на Великую Войну. Уже после войны я познакомился с мистером Джефферсоном, и с тех пор занимаюсь его делами. Не беспокойтесь, я не стану удручать вас отчетом в прежней жизни. Я говорю это ровно за тем, чтобы вы видели во мне честного человека. Для меня это чрезвычайно важно. Я насчет многого бываю откровенен, но насчет чего-нибудь я умолчал, во-первых, потому, что не стоило говорить, а во-вторых, потому, что объявлял только о том, о чем спрашивали. Но сейчас вещи совсем вышли из-под контроля. Он уверенно окинул взглядом комнату.       — Большинство из вас принимают и ласкают мистера Джефферсона. Не просто так он находит множество сторонников в своем стремлении к президентству. Он хороший оратор и талантливый писатель. Он выходец из респектабельной семьи. Он безрассуден, но он еще молод; впрочем, с солидными знаниями в истории и философии. Но смотрите теперь с другой стороны: он радикальный теорист. Он легкомыслен, деспот, эгоист, низкие привычки, но вы его цените, во-первых, уж потому, что есть и гораздо хуже. Я напомню, что по его же Теории, рабство не есть наказание. Рабство меняет преступника и ставит его на путь к перерождению. Этой фундаментальной правды придерживаюсь я сам. Недавний случай в Нью-Йоркском Производственном Центре открыл мне глаза, пускай я и прежде сознавал, что мистер Джефферсон деспот. Впервые за многие годы я не найду в себе столько нравственной силы, чтобы и дальше поддерживать его радикальные взгляды. Более того, с сегодняшнего дня я намереваюсь выступать против них. Я завершаю наше сотрудничество. Все слушатели были захвачены вниманием. Слова его разносились по гостиной, словно раскаты грома.       — Если ничего не сделать, на грядущих выборах Республиканская партия будет вынуждена говорить голосом Джефферсона, — гордо произнес он. — Я считаю, настало время составить ему здоровую конкуренцию. Дамы и господа, мое полное намерение — выдвинуться на пост Президента. Гостиная ошарашенно вдохнула. В следующую секунду ослепительно блеснул магний, и улыбка Гамильтона была увековечена. Восторг перешел все пределы: вопили, хлопали в ладоши, даже иные кричали: «Довольно! Лучше ничего не скажете!» Я оцепенел от изумления. Так вот, к чему все шло. Наконец глаза Гамильтона нашли мои. Они внимательно смотрели на меня сквозь тусклую толщу тысячелетий; все чувства, которые я мог испытывать, все слова, которые я мог произнести, были ничто в сравнении с красноречием его триумфа.       — Ты, сволочь! Все головы повернулись в сторону лестницы, внизу которой стоял Джефферсон. Лицо его выражало неприкрытую готовность к битве. — Какого черта ты творишь? Ты обещал!       — Что ж, и вам добрый вечер! Джефферсон пронесся сквозь толпу, и вот они с Гамильтоном вцепились друг в друга, а несколько человек, включая меня, рванулись их разнимать. Произошла потасовка. Я изо всей силы обхватил Джефферсона и сжал его сзади.       — Это не то, не то! Нет, это совсем не то! Я бы, может быть, и еще что-нибудь прибавил к своему столь позднему восклицанию, но мне не дали докончить: кто-то случайно заехал мне по лицу, да так сильно, что я взвизгнул не своим голосом и вцепился в пострадавший глаз обеими руками.       — Джон! Наверх! — крикнул Гамильтон, пытаясь высвободиться.       — Но…       — Я сказал, наверх! Не смея, не смея даже обернуться — не смея позволить себе понять, что именно это и было начало той несказанной жизни, которую при умелой поддержке судьбы я наконец заставил осуществиться — я убежал на второй этаж и закрылся в спальне. Снизу доносился гомон, послышался внезапный резкий всплеск разбитого стакана, потом еще один. Не сумев нащупать в темноте выключатель, я разулся и обессиленно упал на кровать.       В спальне было как всегда душно. Ни ветерка, занавески безвольно обвисли, тускло сияя в нимбе луны. Это была особенная луна, красивая, как осколок древней скалы, яркая, словно прожектор. Может это и был прожектор, но, Господи, как все же красиво. Я посмотрел в зеркало в углу комнаты. Зеркало показало то, что обычно показывало: перекошенную физиономию явно преступного типа с подбитым как бы левым глазом. «Убийца, взломщик, окровавленный нож…» Мне сделалось тошно. Я разобрал постель и залез под одеяло. Знакомая кровать. Моя кровать. Но хранящая запах еще одного мужчины, целительный и всепрощающий, мужчины достаточно средних лет, чтобы быть терпимым к красавице-жене, потакать ее прихотям, прощать безрассудству ее юности…       Я лежал, наверное, больше часа. Шум внизу постепенно стих. Ниоткуда не доносилось ни звука, только огромная неодолимая тишина. Вскоре из коридора раздались шаги. В дверном проеме показался Гамильтон, словно порожденный непостижимым мерцанием луны. С серым лицом, с мешками под глазами, с растрепанным пухом вокруг головы, но все же вполне узнаваемый, он вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Затихший, смолкший дом, казалось, затаив дыхание, наблюдал за нами. Секунда, и я так и вплыл в его объятия. Он прижал меня к себе. Я чувствовал, как мой страх передается ему, точно соленые слезы просачивается в душу, а сердце готово вырваться из моей груди и ворваться в его. В то же время я с неожиданным презрением к себе подумал о том, почему прежде считал его чудовищем. Со мной он не был чудовищем. Скорее, он был бешеным псом, не таким уж колючим, не таким уж плохим. Мне нравилось его обнимать. Он был мягким, пускай больше всего на свете ненавидел прикосновения рук. Как просто в ком угодно выдумать гуманность.       Внезапно мы оказались влюбленными друг в друга — безумно, неуклюже, мучительно. Он прижал свой рот к моему так крепко, что я почувствовал его передние зубы и разделил с ним дымный вкус его слюны. Машинально я сделал глубокий вдох и поцеловал его в ответ. Пока его губы сжимали и цепляли мои неумелые губы, его рука отправилась в длинное, осторожное путешествие к моему затылку. Будучи убийцей, наделенным потрясающей, но неровной памятью, не могу вам сказать, в какой именно момент моя нога обвилась вокруг его, а его язык скользнул мне в рот. Преступный поцелуй, которому долгое время сопротивляешься, с которым борешься, а значит, жаждешь его, это что-то вроде сражения, которое невозможно описать и еще труднее запомнить. Последствием этого сражения стала кровь на губах, которые он истерзал, и блеск его острозубой пасти в свете луны.

Конец второй части.

161 Нравится 74 Отзывы 19 В сборник
Отзывы (2)