-2-
3 мая 2020 г., 21:07
Топаз собирал себя по кусочкам. Учился жить заново. Учился доверять и открываться людям, чего не делал, кажется, последнюю жизнь. Поначалу его пугало абсолютно все, что было связано с Крысами. Пугало их убежище, пугал Фёдор, пугали другие русские, пугал чужой язык, пугали грубые обращения. Ужасно было осознавать, что даже встретив родственную душу, Карма не был счастлив по-настоящему и всей душой. Да, было приятно осознавать, что ты всё еще жив, что можешь ходить, говорить, дышать и мечтать, хотя, казалось бы, уже должен был разучиться.
Карма часто оставался в комнате, выделенной ему, на несколько дней. Он не выходил ни поесть, ни в туалет, ни просто пройтись по штабу, чтобы изучить, что и где находится. Подросток просто лежал на жесткой кровати, по самый нос кутаясь в старый пыльный серый, как и все убежище, плед. Он очень много думал. О семье, которой у него никогда не было и, скорее всего, уже не будет, о смерти Эйса, о том, что он с ним делал, когда выпивал. Короче говоря, ковырял ножом еще не совсем зашившие раны, которые отзывались болью где-то на другом конце сознания.
Достоевский иногда заходил к своей родственной душе — проверить, не умер ли, и, заметив, что бока того вздымаются при дыхании, выходил, оставляя тарелку с едой у порога. Ему не хотелось лезть кому-то в душу, пытаясь узнать причины тех или иных поступков, ему просто хотелось знать, что «самый близкий человек» жив и более-менее здоров, а остальное, в общем-то и неважно было.
Фёдор понимал, что Мёртвый дом пугает мальчишку, что ему не по себе находиться здесь, что надо бы с ним поговорить и как-то поддержать. Однако все это постоянно откладывалось в долгий ящик. Откладывалось до тех пор, пока рыжий сам не пришёл к Достоевскому, едва слышно стуча в деревянную дверь и чуть ли не падая в обморок от неловкости.
— Фёдор-сан, можно войти? — Как-то боязно и неуверенно, еле слышно спросил Топаз.
— Ну заходи, раз пришёл.
Русский сидел за массивным дубовым столом, изучая какие-то бумаги на неизвестном Карме языке. Войдя, он не знал, куда себя деть: сесть на стул или постоять. Дрожа, как банный лист и становясь белым, как алебастр, подросток стоял секунд тридцать, пока тишину не разрезал спокойный и уверенный голос Достоевского:
— Хватит трястись, как каторжник перед казнью, я не палач и не моральный урод, каким меня любят представлять.
От этого голоса вообще захотелось бежать куда подальше, желательно, прямо сейчас, но Карма, пересилив себя, подошел к мужчине и аккуратно сел на краешек соседнего стула. Весь в напряжении, он, кажется, был готов сорваться на бег, едва почуяв что-то неладное.
— Почему ты не выходишь из комнаты? Тебе страшно? Чего ты боишься? Неужели меня?
Глаза Фёдора больше не казались родными и прекрасными, они пугали до дрожи в коленях, заставялили тело покрываться мурашками, а сердце сжиматься в комок. Было в этом взгляде что-то страшное, что-то на грани безумия.
— Н-нет. Не Вас. И мне не страшно, — нагло врет, — мне просто непривычно. Не думайте, пожалуйста, что я так проявляю свою неблагодарность… Я очень Вам благодарен за освобождение, но… — «Но я настолько привык быть послушным цепным псом, что уже не представляю свою жизнь без металлического ошейника, не дающего мне дышать».
— Но?
— Я не могу свыкнуться с мыслью, что мой соулмейт — это именно Вы. — Говорит Топаз совсем не то, что хотел сказать.
— И что же тебе нужно, чтобы это понять? — Голос Фёдора был похож на темные воды Невы, в которые можно погрузиться с головой и больше никогда не вынырнуть, хоть на секунду потеряв концентрацию.
Подросток никогда не видел Неву в живую, но благодаря книгам, которые глава Крыс заботливо ему принес, он примерно представлял, что это вообще такое.
— Я не знаю.
Такой ответ Достоевского явно не устраивал. Он одним резким движением подался вперед, хватая соулмейта за руку, и прикасаясь холодными сухими губами к юношеским губам. Ответа, он естественно, не ожидал, а потому, взяв инициативу в свои руки, чуть углубил поцелуй, доводя и без того ошарашенного Карму до состояния, близкого в обмороку.
«Пытка» продолжалась не долго, и вскоре Достоевский отодвинулся назад, разрывая поцелуй. На глаза рядом сидящего Топаза навернулись слезы, он, не моргая, смотрел на мужчину, а внутренний голос буквально орал «Беги!». Подобные знаки внимания всегда вызывали у него шок и полное непонимание происходящего, ведь нормальной жизни у паренька никогда не было.
— Теперь свыкнуться будет легче? — Фёдор будто издевался над жертвой, загнанной в угол и неспособной куда-нибудь деться. Хотя, не исключено, что этот зловещий образ дорисовало разыгравшееся воображение Топаза.
Достоевский, коснувшись холодной рукой щеки Кармы, вытер большим пальцем единственную слезу, скатившуюся к подбородку. Другой же рукой он притянул подростка к себе, вовлекая в объятия. Дрожь не утихала.
— Хватит. — Голос мужчины больше не казался жестким и страшным, наоборот, он был мягким и успокаивающим.
— Л-ладно. — Практически прошептал рыжий, — Да, теперь легче, — и снова ложь, и снова Фёдор это понимает, но ничего не говорит, а лишь поглаживает Топаза по худой спине с выпирающими позвонками.
***
В следующий раз Достоевский сам решает наведаться к рыжему. Он рассказывает ему о своей стране, обещая, что, возьмет Карму с собой, если появится необходимость туда поехать. Рассказывает о своей жизни до появления гетерохромии и после.
Фёдор иногда берет подростка с собой на задания, оставляя на безопасном расстоянии и предоставляя возможность видеть, что происходит. Сначала ему страшно, потом привыкает. Привыкает видеть кровь на белоснежной рубашке русского, спрашивать, его ли это кровь и получать отрицательный ответ. Привыкает к Гоголю и Ивану. Привыкает к крысиной жизни.
Карма больше не путается в коридорах базы, не боится неродной речи, не пугается Демона. Ведь этот самый Демон стал для него семьей, стал тем, кто обнимает за плечи и целует в рыжую макушку, уходя на задания; стал тем, кто показал, что тьма тоже может быть по-настоящему родной; тем, кто подолгу гладит по голове и разрешает оставаться у себя на ночь; тем, кто наконец научил контролировать способность.
Учитель, старший брат, отец, любовь и Бог — всё в одном лишь человеке, всё лишь для Топаза.
Достоевский привыкает открываться лишь одному человеку. Учится быть нежным, а не устрашающим. Учится собирать израненную душу человека по кусочкам.
— Я люблю тебя. — говорит однажды Карма родственной душе, сплетая с ним пальцы.
— А я тебя больше. — Слышит он в ответ.