Бетти Бакли, Больдини и бланманже
3 мая 2020 г., 10:02
Примечания:
https://vk.com/wall-128092416_470
–…нет, серьёзно, они так и сказали: зачем вы выставляете это непотребство? Их оскорбило, что картины голых женщин висели в одном зале с Пикассо. Окей, я понимаю, у каждого свой вкус, но с тобой поделились частью искусства, ты не можешь быть просто благодарен? — О таких вещах Арми как обычно говорит с мягким снисходительным смехом, но одновременно — с такой постиронией, что даже Генри становится сложно расшифровать его эмоции. Поэтому он предпочитает пить кофе и слушать. И, конечно, смотреть. — Хорошо, что рядом был Говард. Но я всё равно подумал, что пусть лучше смотрят на голых женщин, чем на Пикассо.
Атмосфера Неаполя и короткая передышка между съёмками вполне располагают к таким разговорам: в этот раз ресторан выбирает Арми, потому что сегодня Гай решает провести время в компании Лайонела и Алисии, чтобы обсудить следующую сцену. Генри не расстраивается. Конечно, только Гай знает, какую рыбу стоит выбрать на ужин и какое вино подойдёт к ней лучше всего, но до ужина ещё далеко, в «Траттории» достойный выбор блюд с морепродуктами, а отсутствие Гая вполне компенсирует присутствие Арми — и его разговоры обо всём на свете.
Например, он говорит о Бетти Бакли, пока заказывает рыбные стейки, капучино и какой-то десерт с французским названием. Генри останавливается на рыбном ассорти и эспрессо, немного жалея о том, что ему приходится обходиться без сладкого — и вообще без половины того, что он любит: чтобы не начинать всё с начала к следующей роли, приходится поддерживать форму диетой. Когда официант уходит, Арми уже делится впечатлениями от бродвейских постановок — и Генри не думает, что что-то упустил, потому что говорить о Бетти Бакли и не затронуть бродвейских «Кошек» и Бродвей в целом — просто кощунство. Это как говорить о Шекспире и его постановках, но не упомянуть «Глобус».
Заказ им приносят где-то между разговорами о выставках, дедушкиных коллекциях, Галерее Хаммера и импрессионистах. Арми благодарит официанта одними глазами и почему-то начинает с десерта: трогает желейный бок пальцем, словно проверяет, достаточно ли плотный, потом — беспощадно разламывает чайной ложкой пополам и, зачерпнув кусочек с середины, где ягодная прослойка превращается в чёткие пастельные штрихи, отправляет в рот. Хватает всего доли секунды, чтобы его лицо одухотворённо засветилось, и Генри почему-то не может сдержать дурацкой улыбки, когда Арми довольно качает головой: «Это нереально вкусно. Ты должен попробовать».
Как-нибудь в другой раз, решает Генри, потому что бланманже оказывается отставлен, и Арми всё-таки решает разделаться с рыбным стейком — или, судя по его заинтересованному лицу, прикинуть, сколько времени и при какой температуре шеф доводил блюдо до идеальной прожарки. На самом деле Арми может сделать не хуже: гриль и копчение — его конёк; и всё же он явно что-то просчитывает, прежде чем наконец взяться за еду.
Глупо думать, что это заставит его замолчать. Он умудряется не только поглощать рыбный стейк, но и наслаждаться им, и не прекращать рассказывать о Бостонской школе, о Тарбелле и Бенсоне, о влиянии новообразованного французского художественного течения на группу итальянских художников, название которой Генри едва ли повторит, — и делает это с такой лёгкостью, будто играет фактами, перебирает их, как цветные нити, а затем — сплетает в удивительную историю, в единое винтажное полотно.
После рыбного стейка они добираются до обнажённых женщин Больдини, неблагодарных посетителей и позднего Пикассо. Арми не перестаёт причитать, заедая своё возмущение подтаивающим десертом, и неподдельное удовольствие и наслаждение, которые неприкрыто читаются в глазах, на секунду заставляет Генри пожалеть, что он не решился заказать то же самое. Возможно, он упустил что-то важное. Что-то по-настоящему заслуживающее его внимания.
Или нет.
— Пикассо гений, — улыбается Генри и даже не прячет губы за ободком кружки. Кофе горький, но не может перебить сладость момента. В Неаполе прохладно, и тенты растянуты больше от дождя, чем от солнца, но Генри кажется, что у него обгорели руки и кончики пальцев. Или это самовнушение. Потому что загривок кусает тёплый ветер, и за шиворот срывается какая-то изморось: близится сезон дождей, скоро октябрь, и всё-таки Генри кажется, что ему печёт грудную клетку и плечи.
Сегодня в Неаполе пасмурно.
— Конечно гений, но ты видел Больдини? — У Арми шало блестят глаза, и он весь в нетерпении поделиться очередной потрясающей вещью, которая есть в его мире, поэтому важно не упустить момент: Генри не видел Больдини — или да, просто не знал, что это Больдини, — но он видел много других вещей: например, как очаровательно распахиваются глаза Арми, когда он в двух секундах от того, чтобы открыть миру очередное чудо света. Или как искренне восхищается чем-то или кем-то, напрасно умаляя собственные заслуги и достоинства. Или как погружается в новый, неизученный мир, проникается им, становится неотделимой его частью — и так со всем, будь то кино, живопись, книга — или чья-то жизнь.
Генри едва заметно качает головой, и Арми конечно же понимает этот жест.
— О, парень, тебе определённо надо это увидеть, — говорит он и указывает ложкой в его сторону, словно подчёркивает: определённо, — он того стоит.
Стоит не столько того, чтобы любоваться самим Больдини, а сколько проверить слова Арми и в который раз убедиться, что у него поразительный вкус в некоторых вещах. И что он умеет удивлять. И что на самом деле это двойное удовольствие — познавать чужой мир и одновременно наполнять свой новыми, поразительными, чудесными открытиями.
И как у него это получается?
— Дело не в голых женщинах, — смеётся Арми, и замечание звучит совершенно не пошло, скорее — интимно, и Генри в нетерпении облизывает губы. Кофе теряет вкус; на языке остаётся непонятная сладость. — Они красивы, конечно, какая женщина не красива? — этот парень определённо знал толк в телах, но суть не в обнажении, а в цвете, в линиях. — Он запинается на миг, словно тушуется, и порывисто опускает глаза в полупустую розочку с бланманже. Его ложка застывает над пока не тронутой половиной, и Генри почему-то кажется, что Арми просто собрался что-то наколдовать, но неожиданно забыл заклинание — вот так, в самый разгар таинства, — но магия, конечно, не в его пальцах, а в его голосе, его словах, и ловить искры волшебства приходится в трепещущих светлых ресницах, когда Арми с особой любовью, присущей только ему, добавляет: — В нежности.
— Вот как? — только и может спросить Генри, но вопрос, он надеется, не звучит насмешливо. Потому что над тем, что говорит Арми, невозможно смеяться, ведь если он говорит о нежности, хочется её прочувствовать — глубину, насыщенность, форму. Ощутить цвет, осязать линии.
Арми всё понимает правильно: улыбается спокойно и уверенно, наклоняется ближе, словно готовится поделиться сокровенной тайной, и Генри ловит момент этой сгущающейся сокровенности — ловит и не может отпустить.
Это одна из потрясающих и неповторимых черт Арми — делиться неважными, незримыми мелочами, превращая их в подлинно бесценные вещи. Он рассуждает об архитектуре и живописи не со скучным менторским превосходством, с каким обычно читают лекции старые университетские преподаватели, но раскрывает суть, позволяет заглянуть в глубь, чтобы увидеть самое ценное. Красота на поверхности — безусловно, и за этой красотой сокрыты куда более невзрачные детали, которые Арми достаёт на поверхность, показывает, рассказывает, заставляет ощутить и распробовать.
Генри знает, какова нежность Арми. Она вся — в его уверенных, сильных руках, в его открытом взгляде, в его гордом «моя жена» и до глухой тоски тёплом «скоро увидимся». Вся его нежность заключена в Элизабет Чэмберс.
Генри не вор, он не собирается пользоваться тем, что ему не принадлежит, поэтому берёт то, что предлагают: безобидные шутки, дружескую поддержку, время, которое они проводят вместе не только на съёмочных площадках, разговоры ни о чём, но обо всём одновременно.
— У Ренуара, знаешь, тоже есть голые женщины, — откладывая злосчастную ложку, говорит Арми — и, кажется, в этот момент для него перестаёт существовать всё вокруг, кроме его, Генри, внимания. Это льстит. Безумно. И Генри всё-таки ощущает себя воришкой — пока, слава богу, не пойманным. — Но это позирование. В этом нет ничего такого. В смысле, я хочу сказать… — он неловко взмахивает ладонью и пожимает плечом: пытается свести концы воедино, — ладно, да, это портреты известного художника, но кроме завершённого образа в этом ничего нет, ты видишь людей, женщин, не важно, которых рисовали с натуры много часов, и иногда вместо того, чтобы наслаждаться, просто думаешь: «Чёрт возьми, как у неё не затекли плечи?» В конце концов, это не фотография. — Арми прерывается, только чтобы вспомнить о своём бланманже, но ложка снова зависает, так и не коснувшись десерта — наверное, Арми просто оттягивает время, чтобы собраться с мыслями, чтобы собраться самому — передать в точности свои ощущения и эмоции. За несколько месяцев репетиций и пару месяцев съёмок Генри почти безошибочно научился разгадывать слова и эмоции Арми, но этот момент — когда слова становятся словами и эмоции становятся эмоциями, а не зашифрованным посланием, понятным на самом деле только им, — тоже ценен. Поэтому Генри ждёт. Смотрит на дрожащие ресницы, опускает взгляд к приоткрытому рту — опасная и глупая привычка — и заставляет себя переключиться на пустую чашку кофе.
Позаботиться о том, чтобы заказать новую, Генри не успевает, потому что Арми наконец говорит — чуть тише и с какой-то лёгкой хрипотцой:
— Больдини… ловит момент. — Арми бросает быстрый взгляд, облизывает губы — и Генри тоже ловит момент, запечатлевает, запечатывает, убирает глубоко в нагрудный карман — ближе к сердцу. — Кажется, что он рисует, когда женщина спит, или когда просыпается, или принимает ванну, курит, одевается… он не заставляет их позировать, он просто… ну, знаешь, ловит их движения и передаёт с любовной небрежностью; не хотел беспокоить, не предупредил, просто нарисовал. Они естественные, живые, не приукрашенные. Нежные.
Генри кивает так, будто понимает, будто в полной мере осознаёт, как всю нежность нескончаемого момента Больдини запечатлевает на холсте. На самом деле это сложно представить, пока не увидишь своими глазами, но сейчас жалеть стоит о другом: рядом нет художника, способного увековечить миг, который тщетно и отчаянно пытается сохранить Генри. Потому что сытый, улыбчивый, искренний Арми — это то, что заслуживает не только внимания, но бережного запечатления. Слишком грубо будет достать смартфон и просто сфотографировать его — не так поймёт, посчитает шуткой, улыбнётся на камеру больше профессионально, чем искренне — и развеет этот момент. Здесь нужно что-то тоньше, что-то интимнее — вроде карандашных или пастельных эскизов. Что-то быстрое — набросать основные черты, немного небрежные, но лёгкие, чуть смазанные; главное — уловить расслабленность позы и ленное веселье; уловить улыбку, мягкий изгиб губ, остатки сладости на них — и живо сияющие невозможные глаза под светлыми длинными ресницами.
Наполеон с его многочисленными талантами однозначно смог бы запечатлеть это в лучшем виде. Но Генри не Наполеон. И он упускает самое важное.
Когда рядом возникает Гай, Генри всё ещё продолжает созерцать и пытаться ухватить волшебство момента, даже когда Арми подзывает взмахом руки официанта, а Ричи говорит что-то вроде «Свидание в Неаполе — это прекрасно, но нужно возвращаться на площадку».
Конечно, да, конечно нужно.
И пока Арми оставляет в чековой книжке наличку с неплохими чаевыми, Генри тянет к себе недоеденный бланманже и всё-таки пробует разводы ягодной пастели. Как и ожидалось: вкусно. Не приторно, но сладко — как красть поцелуй. Генри никогда не крал поцелуи, просто иногда — сейчас — хочется попробовать на вкус улыбчивые губы Арми. Для сравнения. Просто чтобы понять вкус нежности.
Но пока Генри сохраняет лишь сладость момента — и этого, он надеется, достаточно.