От человека

R
В процессе
7
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 11 страниц, 4 376 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 15 Отзывы 3 В сборник

Глава 1

Настройки
Едва успев осознать открывшиеся перспективы жизненного статуса «продолжение последовало», девушка закрыла глаза с выражением, что граничило с несколько анальным облегчением, и глубоким истинно Байроновским разочарованием. Пару секунд больная пыталась предвосхитить вечность после столь интимного свидания с естественным для положения вещей окончанием жизни и безоговорочной капитуляции тщательно продуманной шекспировской трагедии имени себя. Напряжение от ожидания чего-то, смысла, который в её понимании должен был в тот момент выразиться одним всеобъемлющим словом в его явно психотическом или еврейском понимании, достигло предела. Душа алкала смыслового оргазма. Тем временем сознание вопреки эстетике ситуации было занято более постыдными в своём явно бытовом значении вещами. Самоубийца могла сосредоточиться лишь на проблеме нехватки свежего глотка никотина, не менее волнующем факте культового умения Мэрилина Мэнсона отсасывать себе и феноменологии настоящего украинского мата. На уровне ауры палаты мучительно чувствовалось исчезновение эротизированной позитивной энергии на шее лечащего врача. Для сохранения авторитета девушке пришлось цепляться за систему Станиславского, но быть Гамлетом на мокрой от градуса духоты койке в паутине трубок и обилии датчиков казалось сложным, если не невозможным, а потому все попытки возвыситься лишь противно пахли разящим контрастом Воображаемого и Реального. Смирившись со своей бездуховностью, добровольная пациентка токсикологии открыла глаза и заметила, что слово «изменения» вертится в комнате буквально на атомарном уровне. Койка не была такой. Не могла изнасилованная жизнью и смертью кровать (и все-таки ничем не примечательная вещь, обыкновенно даже не олицетворяемая и вряд ли понимающая хоть что-нибудь во временном аспекте присутствия) быть той же: то парящей в воздухе, то опрокидывающейся вместе с потолком в пропасть близости реальной смерти. Воздух раньше не был таким же. Не был приторно-сладким, горьким, коматозным, слепым: все нотки пропитанной медикаментами атмосферы в палате теперь мог передать лишь признанный гурман или парфюмер, в крайнем случае Гоголь и Акутагава с их непревзойденными носами. «Я не была той же… А кто я?» — словно отстранённо, попросту безлично и как-то по Брехту, с явным философско-пессимистичным подтекстом говорила с собой воскресшая. На стуле рядом лежала книга с красноречивой надписью «М. Хайдеггер», по виду полуразвалившейся обложки изрядно потрёпанная бытием и временем. Там же изредка выдавал своё присутствие приглушённым гудением оставленный дежурным телефон, гармонирующий с вывеской на стене, гласящей «вход с мобильными устройствами запрещён». На экране то и дело всплывали сообщения, в глаза бросалась яркая заставка с изображением женской задницы на пурпурном фоне. «Вот она, философия жизни без примеси литературщины в одной мизансцене…» — подметила впадающая в вечное. Вопрос «кто я» оставался разомкнутом в своём присутствии на всех уровнях сознания шестнадцатилетней. Вытеснения ради она начала подбирать доказательства вечного возвращения Ницше, чтобы тут же их опровергать. Стрелки часов игриво скрежетали по коре головного мозга. Девушка очнулась лишь осознав, что уже полчаса как продумывает и просчитывает все возможные комбинации движений взад-вперёд стрелок часов с условием невозвращения в исходную точку и непересечения друг с другом. В теле нарастало непонятное инфантильное веселье, отвергать которое становилось всё сложнее. Сладострастная щекотка переросла в страшное в своей мещанской простоте чувство жизни космического масштаба. «Я жива. Любая хрень в разы лучше смерти. Я выживу» — полная и окончательная победа над презентабельностью мысли ознаменовалась горячей дрожью. — Док, я жить буду? — по озабоченному лицу дежурного поняла, что спрашивает уже не первый раз. После минутной паузы и напряжённого акта «глаз-в-глаз»: — Я повторю ещё раз. Отсюда возвращаются… мало кто. — А если я засну… Если опять… Вы же меня разбудите, когда я начну умирать? — в ответ собеседник засмеялся даже громче обычного. — Вот анекдот! Персонификация уязвлённого самолюбия нервно постукивала кончиками пальцев по железному столику с препаратами. Девушку до боли в зубах мучил фантазм кастрации, и она уже почти решилась псевдо-понимающим тоном допрошать мужчину о чувствах, которые у него вызывает собственная беспомощность перед смертью или недостаточный профессионализм. Единственная деталь в комнате, которую она не успела подметить, была фактом того, что не так уж поменялась сама девушка: принцип наслаждения от упивания чьей-то большой и маленькой печалью, заботой, горем всё так же настойчиво стучал в висках. «…Будто бы так я становлюсь выше подобных переживаний или могу посмеяться над собой в лице другого человека. Нечто вроде слабого подобия контрпереноса…» — решила прикусить язык. Пошарила рядом с собой в надежде найти блокнот и ручку сублимации ради. «В моём случае остаются только мелкие обыденные надежды вроде этой. Предсказуемые цели. Их отсутствие. Как у каждого в состоянии несостояния», — без доли софизма удавалось найти даже записи. В конце-концов, почти не удивившись, девушка обнаружила исканное где-то в складках скомканной простыни на краю койки. — «С точки зрения воздуха — край земли отовсюду», — незаметно для самой себя проговорила вслух. Решила не оправдываться авторитетом Бродского. В её состоянии вообще оправдываться было поздно. «В какой-то мере я осознаю, что ночь только началась. Я хотя бы должна записать то,. записать, что… Его… это — что было там». — девушка вербализировала свои ощущения как «ватные мысли» и даже успела представить набухший, полурастворённый в воде ватный комок — мысли сами по себе останавливалось, словно в один момент произошёл отёк двух полушарий. Записная книжка кокетливо приветствовала надписью вырвиглазно-белого цвета на чёрном фоне «синодальный отдел УПЦ по делам молодёжи» — подарок отца. Нервный смешок. …Я думаю, на сей раз можно обойтись без окололитературных вступлений. Ну вот, всё равно вступила. Какой сегодня день? Да чёрт его знает, время и история меня не касаются: я на одре смерти. Считай, дорогой дневник, (а ведь главное, ты мне не дорог, ни чуточки не одушевлённый ты предмет, и фетишизмом я страдать не собираюсь отнюдь) что я обманула историю, оставшись лежать на койке, ведь она принадлежат живым незастенённым в экспериментальной колбе одной комнаты. Или обманула саму себя — суть не в этом. Я могу много и сочно отрицать время вообще, но, так уж и быть, принимаю некие условности. Хотя дня и часа не назову. Мне не хочется больше видеть циферблат с моего ложа. Мне ничего не видно. Понимаешь? Просто ничего. Я задыхаюсь. Задыхаюсь после того, что было. Задыхаюсь от неизбежности того, что будет. Это — самое остриё факта неизбежной смерти. Просто не может быть, чтобы подобная чушь касалась меня. Если я выбрала жизнь, я знаю, что такое страх. Это так странно. Будто я могу чувствовать себя лишь… лишь в состоянии несуществующего полного удовлетворения. Не то чтобы мучительно, но так хочется уйти во что-то с головой. Обратно в мрак или в новую мечту. Лучше — мрак, он надёжней. Ведь даже мраком я что-то созидаю, созидаю себя же. А так — кто я? Зачем? И где? И почему растворяюсь? Почему внутри так холодно? Та я, которая внутри, если бы она была, была бы покрыта корой стылого льда, пар застывал бы инеем на её сухих и мертвых в своей бледности губах. Но её самой нет, есть странное ощущение её. Нужно успокоиться. Зачем гнаться за смыслом, бояться не успеть хотя бы что-то успеть, если можно просто уживаться с бессмыслицей? Я не знаю. Рыдания в этих обездвиживающих стенах, стенах, похожих на тугие нематериальные ремни, становятся комом отдельной вселенной в горле. Вселенной, которую я отрицаю. Вселенной, которая я. И так больно, и страшно, боже, боже, как страшно… Но это не значит, что я боюсь. Для других — нет. Для других, для того, кто был там, после смерти, — ха, а что такое страхъ? А внутри от всего мурашки и давит, и… Нет, ни мурашек, ни сдавленности, ничего не происходит. Просто эти живые вокруг — что-то же знают. И он знает. Иначе почему живут, живут, живут, не существуют? Иначе почему он пришёл? Вначале состояния несостояния, после псевдо-смерти, помню, лишь перенеслась на несколько часов назад, в то время, когда ехала в метро с парацетамолом внутри и полной дереализацией снаружи. Всеобъемлющий ужас менял и меняет всё — он не способен менять, он уничтожает всё, уничтожает от слова ничтожность. Вещи казались такими простыми в своём контурном небытии. Вещей нет, есть материальные очертания, граничащие с пространственным тупиком. И были контуры режущих звуков, каждый — слышен, каждый — раз-дельно, потому что вместе. Мысли о вратах в ад вместо дверей метро не дошли до стадии принятия, это — подворотня мира из не- и недо-понимания, это ничто и нечто, пытающееся вырваться, не поддающееся контр-олю, так как и он — contra. Двери — двери, синие были. Или там ещё жёлтые полосы? Реальны не люди рядом, реальна двигающаяся каменность их тел. Слой на поверхности каменности, слой каменности на поверхности ничего толщиной в одну молекулу. Страх нереален, страха нету. Но он был в слишком часто бьющемся сердце, оно бился о давящие стены клетки груди. Реальна боль от быстрых ударов — если реально что-то кроме границ и контуров. Это — мой вечный сон, мой мир, сотворённый из ничего. Это — мир не-сотворённый, синоним и антоним creatio ex nigilo. Боль тоже не реальна, боль тоже рвётся вместе с сердцем, не входящим в проекцию касающихся с тупиками пространства внешних иллюзий, тревожно становящихся реальными. Гул, поделённый на партитуры создавал и рушил увертюру конца, которой нет, которого нет. Стучащая по вискам реальность не может обезличиться даже с признанием её не-существования. Реальна не реальность, реально лишь отсутствие дамбы и берегов водоёма in general, в общем. Реально отсутствие, присутствие не реально как отсутствие присутствия, гложущее обилием чужого и внешнего. Но и присутствие отсутствия не реально, так как рождается из ничего отсутствие отсутствия — ведь дамба знает о том, что вода прорвалось, берега водохранилища знают о том, что их нету и знают о том, что знать не могут и не могут знать что не знают — «не могу» и «не знаю» совокупляются в бесконечности, совокупляются с бесконечностью. Что-то над дамбой и берегами чувствует кляп неба в своём рту, оно не может сказать, оно не может смеяться. Оно не может сказать нереальному, становящемуся реальным, что всё это чушь. Оно смеётся, оно есть, оно знает, его слышат, но оно — неслышимо. Что-то становиться между голосом-смехом и бредом. Голос-смех говорит о бреде, голос-смех прогнозирует завтра, голос-смех где-то в неслышимому начинает говорить о форклюзии, иллюзиях, театральности и спектакле, но небо из ваты, вата из ваты, вата из воздуха и наоборот существуют вне голоса-смеха, который знает своё незнание, который знает, что есть лишь он, который надеется, облекая надежду в уверенность, что временность побеждает даже всеобъемлющую бредоносицу. Что же я пишу… Я не ощущаю своего тела. Давно не было такой лёгкости, такого скачущего в груди сердца что — господи, остановите его кто-то — и как же забавно бояться смерти и её любить, бояться любви и любить смерть, бояться жизни и любить её; будто моё бытие — это маленькое банальное кораблекрушение, без шторма, в абсолютный штиль, в такой предсказуемой и нетрагической обстановке. И, Лакан его всё подери, мне нужна чья-то рука, когда небо недвижимо падает и вода не колишась завлекает на дно. Но не его рука. Я улыбаюсь, потому что не имеет смысла рыдать. Да и улыбаться тоже. Разве если обезличиться и посмотреть со стороны, как во время смерти. И всё такое светлое и грустное, и смех, и слёзы, и нервно, и дрожь бьёт от радости жизни, тревоги и страха смерти. Я не могу столько чувствовать одновременно. Я не могу выдерживать этот театр абсурда в моей голове. Я не могу так любить и так бояться. Это как звуки фортепиано, из которых выстраивается моя жизнь. Одной ноты достаточно чтобы разрыдаться от звенящей чистоты, гордиева узла абсурда, херовой пустоты, внезапной наполненности, беспричинного страха, запредельной нежности, еле живой любви, саднящей тоски, тяжёлой вины, катарсического раскаяния… и рассмеяться от них же. Если у меня есть душа, то она голая, бестелесная, но оголённая, слишком остро чувствующая. И я забываю, к чему веду. А веду я к тому, чего быть не могло, к тому, что желательно было бы назвать галлюцинацией любому материалисту. Есть ряд обстоятельств, по которым я не могу об этом писать. Но, всё же, есть и некая обязанность донести эту чертовщину… Кому? Бред. Я знаю. Если умру этой ночью, записи прочтут. Хотя, если не повторится ночная метаморфоза, я этого уже не постыжусь. «Чжоу ли снилось, что он был бабочкой, или бабочке снится, что она…» Готова поклясться, — хотя что значит моя клятва? Что значит клятва человека вроде меня? Клятва не верящего в осмысленность, полюса, чёткие границы? Клятва той, что сама растворяется в своей неопределённости? Я уверенна, что это был не сон. Даже самый красочный кошмар при пробуждении осознаётся как сновидение, но тут… Я выдумывала. Поэзия — всегда галиматья, статья за честность, — потому ни во что стоящее мои лживые строки не вылились. Появлялись стихи, рассказы, даже притчи. В то желторотое время, когда с началом средней школы заливаешь всем о своём умении пить водку бидонами размером с атомные электростанции, а по ночам пишешь рыцарские романы. К счастью весь мусор находила мать. Я смотрела, как листы горят над газовой конфоркой и думала о том, что если душа и имеет форму, то именно этого языка пламени. Потом уже сама смывала ростки высокого в канализацию. Было сложно. Намокшие листы долго сохраняют форму и читабельность. Главное — сделать из них синеватые комочки под ледяной проточной водой, так чтобы синяя паста от ручки смешалась с мокрой бумагой в кашицу и слова потеряли смысл. Смыть в неизвестность. Так я смывала в неизвестность всё лучшее. Это был он. Я увидела того, кто являлся мне только в глупых детских снах, да, снах необъяснимого умиления, когда ещё пятилетней соплёй я плакала о том, что могла бы коснуться его руки. Тот, с кем я робко разговаривала перед сном, рисуя таинственные узоры пальцами по шероховатой стене возле кровати, тот, за которого я мечтала отдать жизнь и единственным капризом было «только лучше расстрел, я боюсь боли». Тот, от которого потом осталось только слово и привычка самоукорения, ненависти к телу и себе in general, навязчивая установка «я хуже всех, я недостойна ни жизни, ни смерти, убейте меня самым грязным способом, сожгите, развейте прах или оставьте гнить возле мусорной свалки, чтобы никто не услышал воплей, мольбы о помощи, и так, чтобы никто никогда не узнал, что в пригороде Киева существовала скотина по имени…» Тот который впоследствии «умер», никого не оставив взамен. Тот, существование которого я никогда до конца не смогла отрицать. Сын иерусалимского ветра, назарянин-плотник… Почему-то гроб проносили возле школы. Асфальтированная дорожка, на которой выпускники рисовали звёздочки со своими инициалами казалась не простым совпадением — не ей ли уже никогда не стать таковой? Фоновая картина будто принадлежала равнодушному наблюдателю, вставившему параллельный видеоряд в программу принявшей свою смерть девушки. Тем не менее сознание работало на пределе, подмечая, что все похоронные процессии из книг всегда визуализировались именно в этом месте в представлении умершей. Тут, у парадного входа школы, под свечками сосен, возле облезших лавочек, отдающих двухцветным псевдопатриотизмом. И всё-таки гроб не проносили, его будто бы волокла непонятная субстанция. Неразборчивая масса двуногих лишь подразумевалась. Футбольное поле, что присутствовало невдалеке от этого места в реальности, совершенно отсутствовало. Виден был лишь маленький кадр, искусно вырезанный из длинной киноплёнки, отсылающей к протяжённости бытия и его остановке на последнем кадре. Шёл сильный дождь, швырял холодные серые кишки по косой, диагонали, то и дело уменьшая градус прикосновения к земле. Как и градус — пустоты. С другой стороны — увеличивая, потому толерантней, в лучших традициях радикального релятивизма, было бы сказать, что дождь усиливался. Переломным моментом между чёрным экраном и взглядом «извне» стал нарастающий гул в ушах, отдалённо напоминающий вопли сломанной аппаратуры в пустом зале. Громче — становилось яснее: это всего-лишь предчувствие, пред-звук, пред-голос. — Встань и иди. Невыносимый гул напомнил звуки сломанных колонок на школьных концертах. Тело девушки забилось словно посаженное на электрический стул или на внушительную дозу наркоты. Сознание начало возвращаться — и первым делом оживающая почувствовала стыд за то, что есть и пить ей хочется больше, чем узнать, каким образом холодный спрут на запястьях и щиколотках, заставляющий верить в невозможность пошевелить ни одной конечностью, эдакая персонификация страха, исчез и перевоплотился в силу неизвестного происхождения, разрывающую тело по швам, увлекая его на встречу странному зову. Первые секунды душа требовала молочный коктейль из «Криминального чтива», следующие — горячий шоколад из ванильных картинок про эстетику осени. Тем временем гвозди в крышке гроба поддались — руки были изуродованы окончательно. Вне влагалища смерти был только свет, запредельный свет, мгновенно поддающийся у человека опытного в катарсисе жёсткой критике и очень напоминающий идеальные фальшивые детские воспоминания. От такой мгновенной заполненности больную потянуло на рвоту. — Встань и иди. — воскрешаемой это показалось вариацией фразы «повторяю для тупых» из истинно школьного дискурса. — Гражданин, уважайте во мне субъекта! — свет становился таким ярким, что оставалось лишь щуриться и отрицать незнакомую реальность претендующими на оригинальность словами. Писк аппаратуры. Свет продемонстрировал своё свойство рассеиваться пародией на мрак. Над головами возникающих из тумана двоих появилось электронное табло с надписью, которую мгновенно озвучил стандартный голос с железнодорожных станций. — Вы пошли не по сценарию. Перед глазами девушки возник некто, напоминающий старинную фреску. Сложно было предположить безграничную любовь в покрытых кракелюром глазах, но излучение подобного рода в таких ситуациях подразумевается априори. Сквозь темнопись маски прибилась тень интереса, но бог по привычке решил сохранить молчание. Странный писк повторился снова. Во избежание лишнего шума сказалось само по себе: — И что я должна делать? Зарезать овцу или несуществующего сына, порвать на себе одежды, пригласить на чашечку кофе или просто упасть в ноги? — А что ты делаешь, дитя? — нежность в этом голосе вошла в состав прямой пропорциональности с его неоспоримой невозможностью и дала в результате нервный тик нижнего века на лице собеседницы. — Я? Что я делаю? Разрабатываю новую философскую теорию… — возбуждённо выпалила героиня трагикомедии «по ту сторону принципа смерти», — основная концепция состоит из трёх равносильных слов: «идите на хуй», а толкование её отталкивается от понятий Пути, на который явно указывает нам «идите», Встречи, которая предполагается как результат самой формулировки, Жизни, вне которой этот Путь происходить не может, явного либидозного подтекста, отсылающего к фрейдистскому пониманию любви, отношения субъекта с миром, что вытекает из того же обращения «идите» и от покорения невозможных вершин, о чём свидетельствует приставка «на»… — Нет, ты хочешь пить. — сохраняемый Иисусом нейтралитет окончательно завёл начинающего философа в тупик. — И сейчас хочу. — на экране высветились слова «Ваши отношения с Иисусом Христом улучшились», которые вызвали истерический смешок у говорящей и абсолютное ничего у её адресата. — Я дам тебе воды живой. — Не нужно мне ничего давать, тем более если это жидкость и тем более если она одушевлённая… Глаза назарянина засветились состраданием. «А может действительно он даст мне истину, смысл, спасение от смерти? Может это — короткий путь во что-то через никуда?..» — Зачем? Чтобы поверить в Вашу «мерзейшую мощь» и полное всемогущество? Реальная галлюцинация только протянула ей чашу с вязкой жидкостью белесого цвета. — Поверить во единого бога. — спокойно и уверенно ответил Христос. — У Вас Эдип вообще как пройден без отца то, чувство собственного всемогущество на десятке по пятибальной системе? — уклонилась душа от протянутой руки с посудиной, но необъяснимым образом тут же почувствовала горьковатость «живой воды» на языке. Мутное содержимое чаши напомнило процесс крещения не осознающего ровным счётом ничего ребёнка, насильное приобщение. В глазах помутнело, голова пошла кругом. — И где этот Ваш смысл? — Везде. Смысл оказался сакральным неоновым вращающимся пятном, салютирующим во все стороны. Смысл был нем. Вначале он представлял из себя маленький шар, застрявший в спутанных волосах где-то в области виска, но очень быстро разросся, скользнул на переносицу, максимально пропуская к познанию себя, потом бесформенным комом припал к ногам и слегка отстранился, снова поднявшись до уровня глаз чуть подальше. Они долго вглядывались в него. Истина оказалась такой большой и сильной, что девушке инстинктивно захотелось отстраниться. В самом её светящемся ядре начала образовываться ещё более светящаяся спираль, в которой с трезвой лёгкостью можно было рассмотреть весь вмиг утративший абсурдность мир от начала до конца, хотя грани начал и концов неумолимо стирались в линейных изгибах. Каждая частица увиденной картины была не просто смыслом, она становилась промыслом. Спирализировалось всё вокруг. Мир — спираль, душа — спираль, спираль — спираль. Очень скоро сама спираль сжалась до размера и вида цветастой игрушки-пружины, при чём её кольца начали неумолимо застревать одно в другом, пока та вовсе не исчезла. Через какое-то время девушка поняла, что шар совершенно не выпуклый, он стал впадиной в кубе, жаркой светящейся пропастью. Ноги немели на грани неприятного наслаждения, подрагивая перед открывшейся бездной. После приближения к смыслу вплотную воскрешённая почувствовала, как что-то душит горло снаружи и изнутри. Вязкая слюна кольцом раздвигала вширь стенки рта, пока тяжелеющий воздух давил через кожу шеи. Откровенно опять тянуло на рвоту. Смысл оставил после себя привкус разочарования и материализовался в прямое отторжение. — Паскудно. — самое ёмкое, что смогла выдавить из себя съёжившаяся от увиденного душа. Сразу после этого или, скорее, через неопределённо долгое время смысл превратился в огромную ладонь с мозолистыми пальцами и потресканной даже на внутренней её части кожей, а девушка ясно поняла, что её теперь две. Ладонь напоминала изуродованный фрагмент из росписей Микеланджело. Всё было просто и железно за пределами или в самом ядре логики. Первая она продолжала смотреть на происходящее. Вторая она наблюдала стремительный рост пространства вокруг. Первая она видела вторую, ставшую розово-охристым и будто пружинистым на ощупь эмбрионом. Вторая максимально чувствовала свою незащищённость и вырванность из непередаваемого языком контекста, осознавая себя выжившим абортом с маленьким телом для жестокости и насилия. Огромная рука бережно взяла зародыш, медленно сжимая узловатые пальцы. Послышалось оглушительное в своей тишине чавканье. Первая она почувствовала на своём лице брызги слизи и крови. — Так это же не вода, а опиум, маковое молоко! — словно в защиту закричала выжившая часть расщеплённой девушки. Пространство завертелось болезненным контрастом экстаза истины и новой реальности. — И вот, хотя она посажена, но будет ли успех? Не иссохнет ли она, как скоро коснется ее восточный ветер? — смешалось в непонятном шуме.
7 Нравится 15 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (7)