ID работы: 9322564

Господин подпоручик

Слэш
NC-17
Завершён
409
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
409 Нравится 16 Отзывы 47 В сборник Скачать

//

Настройки текста
Полковник Пестель, чьи щеки давно налились пьяным румянцем, протянул с ленивой, небрежной иронией: — К чему так горячиться, господин Рылеев? Не могу, конечно, умалить Вашей значимости в предприятии, но одними высокими речами переворота не свершить. Кондратий откликнулся возмущенно и живо: — Вы умаляете значимость агитации! Молодым сердцам, исполненным отваги и благородного рвения, необходимо указа… — Солдатам Вы тоже укажете вооружиться словом? — перебив его, хмыкнул Пестель. — А, впрочем, кто Вам, гражданскому, указывать-то даст, ежели мы готовим военную революцию? Остальные участники собрания — оно перетекло в ужин столь незаметно, сколь опустела пара-другая бутылок шампанского — заинтригованно притихли. Вечер, интеллигентной пустотой бесед напоминавший салонный и отличавшийся от него же отсутствием трезвости, неоправданно затянулся — господа жаждали развлечений. У Ипполита не выпускалась из рук серебреная нить аксельбанта, Каховский в любопытстве теребил подбородок, и даже Бестужев-Рюмин, по обыкновению умудрившись выпить более всех и оттого задремать, встрепенулся. Лишь князь Трубецкой, чей фужер оставался полон, смотрел на присутствующих, как отец на расшалившихся ребятишек, и серьезного выражения лица не менял. На несколько звонких секунд воцарилось молчание. Рылеев, взъерошенный и воинственный, готов был разразиться тирадой, только гнев спутал его мысли, рассредоточил. Заметил, как пришел в напряжение Трубецкой: по натуре миролюбивый и шума не терпящий, наблюдать чужой ссоры тот не хотел. Но вместо опасных для приятельства реплик поэт выдал наивное, полное детской обиды: — Я, между прочим, служил! У меня и форма осталась. Сергей Муравьев-Апостол, пьяный скорее за компанию, чем по доброй воле, удивленно приподнял бровь. Ополовиненный бокал в руке Павла качнулся — на скатерти заблестели, пачкая ее праздничную белизну и тем вызывая у хозяина неудовольствие, медовые капли. — А любопытно было бы взглянуть на вас при параде, господин Рылеев, — хрусталь с грохотом опустился на стол. Кондратию прийти в изумление не дало все то же шампанское. — Вы, верно, шутить изволите. — Зачем же? Ни к чему не обязывающая, полунасмешливая беседа так бы и замялась, если б не поддержавший Пестеля Михаил: — В самом деле, Кондратий Федорович! Ваша сила не в сабле — в словах. Однако кому, как не Вам, иметь доблестный вид, коему форма очень способствует? Недаром по ней иная барышня вздохнет украдкою да взор потупит. Каховский одобрительно хмыкнул, приглаживая усы: в минувших летах он помнил себя пусть не бравым, но однозначно лихим офицером. Ипполит, слишком стеснительный для того, чтобы вслух подхватить затею, подавил смешок и придвинулся ближе, уперся грудью в стол. Впрочем, он тут же отпрянул, стоило старшему брату нахмуриться: — Не тем мы заняты, господа. Его голос, изрядно смягченный выпитым, только на Ипполита и подействовал. Для остальных — хотя бы для Рюмина, который в отношении друга о субординации забывал, даже будучи трезв, — он прозвучал не то чтобы убедительно. — Ну Сережа-а! И Муравьев, разумеется, капитулировал — лицо его просветлело, не обремененное напускной строгостью, и озарилось улыбкой. Дождавшись, когда Мишель вернет ее, он посмотрел на Рылеева теперь не с вежливой безучастностью, но выжидающе. Хозяин дома умиленно вздохнул: последний, кто пытался сохранить здравомыслие, примкнул к охочей до зрелищ публике слишком уж скоро. Причем не сказать, что Кондратию внимание было в тягость. Напротив, поэт в некоторой — он предпочитал не думать, насколько это масштабно — мере зависел от регулярного подтверждения собственной важности, индивидуальности; взлелеянному с малых лет честолюбию требовалась подпитка. Он сознавал, что, не отличаясь крепким телосложением, умел очаровать противоположным — изящностью да гибкою грацией в жестах. Выглядящий моложе своих лет, аккуратный и юркий, Кондратий приосанился: мысленно он уже красовался перед друзьями золотом эполет. Рылеева действительно ждали: Пестель — на него даже злиться расхотелось — многозначительно поигрывал ногтями по замутневшему хрусталю; Ипполит, чьи щеки прелестно надулись от рвущихся из горла смешинок, едва сдерживался, чтобы не начать скандировать — и брат теперь был на его стороне, потому как Рюмин без малого этим и занимался; Каховский ему вторил. Лишь князь Трубецкой — безмятежный, рассудительный и зачем-то преступно красивый князь Трубецкой — молчал, не выказывая толики участия. Кондратий сжал губы. Природа досадного чувства, кольнувшего там, под ребрами, была ему столь прозрачна, что обмануть себя он и не пытался. Захотел увидеть именно в этих глазах, обычно прохладно-ясных и словно бы отрешенных, восхищение, захотел встревожить чужой покой — и промолчал для порядка добрых пару минут, на деле давно согласный и готовый. — С вашей неумолимостью, господа, только Зимний дворец и брать! — улыбнулся он краешком губ. — Разрешите, я оставлю вас ненадолго, — и, кивнув товарищам, покинул мерцающе-тусклую залу. Уже стоя пред зеркалом в своем кабинете, одергивая увитый шитьем воротник и проверяя, не потускнели ли пуговицы на обшлагах, Кондратий поморщился: это было ребячество чистой воды. И втянулся он в него с таким энтузиазмом, что делалось стыдно. Но, с другой стороны, мундир остался ему по размеру, сел идеально — в чертах появилась стать. Щуплая фигура его преобразилась вдруг до желания вздернуть подбородок повыше и расправить плечи. Он, собственно, это и сделал — в отражении дрогнул блеск эполет. Лосины, чья белизна обтянула ноги — ощущенье забытое, но привычное и тугое, — подчеркнули их стройность; по изгибам ботфорт можно было оценить, сколь тонки в обхвате лодыжки. Зеркальная гладь словно бы посветлела, вбирая лучистый взор, румяную нежность и выправку, в коей угадывалось что-то торжественно-гордое, авантажное. Вполне удовлетворенный, Рылеев притворил за собою дверь. В гостиную он вернулся с замершим в предчувствии — предвкушении? — сердцем. Товарищи встретили его безмолвно — и от еще не осознанного, но явно восторженного удивления Кондратий вконец зарделся. Расплылся в улыбке смущения и удовольствия: — Отставной артиллерии подпоручик Рылеев к вашим услугам. Первым отмер, ожидаемо, Павел. Широко ухмыльнувшись, чем явил на редкость открытое и прямодушное выражение лица, он хлопнул в ладони: — Ба-а, Кондратий Федорович, Вас не узнать! В глазах солдат эполеты определенно прибавляют вес речам, и сейчас Вы лишь подтверждаете это. Посмотрите: все мы готовы внимать каждому Вашему слову! — Ежели так, весь этот фарс, любимый царем столь беззаветно, — поэт оглядел себя, — чего-то да стоит. — Вы и впрямь преобразились во мгновение ока, Кондратий Федорович! — воскликнул Бестужев. Новый образ литератора поразил его до той меры, что хмель выветрился из головы. — Магия. Колдовство! Сергей Муравьев бросил на друга взгляд, в котором Рылеев не без забавы приметил ревнивые искорки, но согласился быстро, от сердца: — С такой осанкой пополнить бы Вам ряды семеновцев! — И даже этот Ваш образ лиричен, — скромно улыбнулся Ипполит. — Хороши, право, хороши! — покачал головой Каховский. Благостное расположение духа, в коем он пребывал — теплый прием, шампанское и десерты не позволяли хмуриться хотя бы из привычки, — радовало хозяина весь вечер. Огорчало одно: Трубецкой даже не улыбнулся. Наоборот, он как-то весь подобрался, заерзал неуютно и на Рылеева старался не смотреть. Пальцы его потянулись к горлу, точно в стремлении оттянуть воротник, жесткий и жаркий, и грудь расправилась в очевидно тяжелом вдохе. Кондратий испытал нечто липкое, замешанное на досаде вполовину с обидой, но похолодеть руками его заставило вовсе не это. Скулы у князя порозовели; пунцовость задела уши, перетекла к шее — обычно бледная кожа стала в тон полумраку. Вмиг отругав себя за близорукий эгоизм, Рылеев замер подле стола. Убедился, что всеобщее внимание рассеялось, и затем лишь спросил: — Вам нездоровится, князь? Голос был негромок, учтиво снижен на полтона — однако Сергей дернулся, как если бы его вырвали из глубоких дум. Обернувшись к поэту, чтобы не говорить сидя в профиль, он чуть приподнял уголки рта: — Нет, что Вы! Я в порядке, благодарю, — лицо его оказалось так близко, что Рылеев мог почувствовать дыхание, пронаблюдать взмах ресниц. И оценить фальшь в мимике, конечно. — Как удачно Вы подошли: я хотел испросить разрешения задержаться. Мне нужно переговорить с Вами tête-à-tête. Кондратий молча кивнул. Мысль о том, что он останется наедине с князем, привела его в сильное волнение, и гомон стал досаждать. На него вдруг накатила усталость, покалывающая и тягучая; ожидание грозило перетечь в головную боль. К счастью, товарищи и сами поняли, что пришло время откланяться, — Рылеев хмыкнул в сторону опустевших блюд да бутылок. Иронизировал он беззлобно, на деле успокоенный фактом, что гости сыты и довольны. В полутьме прихожей их силуэты дрожали; Кондратий мысленно оценил, все ли крепко держатся на ногах. Для Апостола-старшего целительней всякого снадобья от похмелья было чувство ответственности — убедившись, что брат застегнул шинель, он забросил руку Бестужева себе на плечи. Каховский, разморенный и осоловелый, покинуть дом не спешил, но не участвовать в сборах не мог из соображений приличия. А Пестель — Пестель и трижды пьяный умудрялся сохранять твердость походки, ясность мыслей и неоспоримый дар убеждения. В любом случае, ночная прохлада должна была всех взбодрить. Осознание, что вместе с беззаботно-веселым шумом исчезла пусть мнимая, но спокойность, накрыло Кондратия, когда за последним из товарищей хлопнула дверь. Нетерпеливый интерес, досада и предвкушение слились в один давящий ком — он рухнул куда-то вниз, растекся под ребрами. Рылеев остался один перед князем — и ничто более не могло его ни потревожить, ни спасти. Трубецкой, привычно задумчивый и по-доброму строгий, дожидался его в гостиной. Он встал из-за стола — поэт отчего-то устыдился беспорядка, на нем царившего — и теперь опирался о мебель бедрами. В позе угадывалась тревога: несмотря на внешнюю невозмутимость, князь скрестил руки на груди, и Рылеев, столкнувшись с ним взглядом при возвращении, сделал вывод, что все это время он смотрел в дверной проем. — Так о чем Вы хотели со мною побеседовать? — осведомился поэт. — Боюсь, для мыслей о деле нашем моя голова сейчас сколь чугунна, столь и блаженно-пуста. Сергей, улыбнувшись, всплеснул руками: — Господь с Вами, Кондратий Федорович! У меня бы дерзости не хватило докучать Вам работою в поздний час, не давая отдохнуть наконец от всей нашей честной компании, — улыбка его дрогнула — и пропала. — И все-таки я смею, как видите, отнимать Ваш досуг, уповая на милость. Рылеев, заинтригованный, хотел было броситься убеждать князя, что вовсе тот не тяготит его своим присутствием, что не доставляет неудобств — но ограничился коротким кивком: — Не томите, прошу, Вы ведь знаете: Вас я всегда выслушаю с охотой и вниманием. Предгрозовое небо в глазах князя налилось таинственным сумраком, и блики — отражение свеч — заиграли в них мягко, дрожаще. Он шагнул вперед, не отдавая себе в том, казалось, отчета, и заговорил: — С первых дней нашего знакомства я потерял покой в мыслях о Вас. Вы очень… экспрессивны, и поначалу я думал, что именно эта Ваша черта сбивает меня с толку, влечет и дурманит. Какую власть Вы можете иметь над своими слушателями, Кондратий Федорович!.. И мое сердце, далекое от поэзии, пленилось той силою, коей Вы наделяете всякое Ваше слово, — голос его звенел напряженно-натянуто, однако он продолжал: — Потом я заметил, что мне вовсе не обязательно слушать, о чем Вы говорите, дабы испытать трепет и душевный подъем. Все чаще я отвлекался, запоминая не рифмы, но движения губ; все чаще я ловил себя на непристойном почти любовании. И когда рассудок мой окончательно помутился, способный фиксировать лишь точеную Вашу грацию, рвение и самоотверженность, какую не встретишь и у четверти членов Союза, я понял, что пропал. Ладони Рылеева, узкие и ухоженные, оказались в чужих — широких и мощных. Князь прижал их к своей груди, вверяя биение сердца. — Погибель моя мне в радость, и я счастлив принять ее от Ваших рук, потому как Вы владеете мной безраздельно. Я люблю Вас, Кондратий Федорович, смиренно люблю, — последние слова прозвучали особенно твердо, хоть тон и снизился до полушепота. Трубецкой опустил взор на кисти поэта, которые по-прежнему осязали глубокий, мерный стук: он явно не желал их отпускать. Никогда еще Рылееву не было так экстатично, что кружилась голова. Изумленный, опьяненный не до конца осознанным счастьем, он гляделся в лицо напротив, точно в зеркало своих чувств, и безмолвствовал. В горле у него пересохло, в животе затрепыхалось испуганно-упоенно. Чужое сердце билось ему в ладони открыто, с благородною прямотой — это нашло отклик в собственной груди. Пальцы шевельнулись, одаривая незатейливой лаской. — «Коль пред тобой стою, в восторге утопаю, твое дыханье пью; в разлуке же вздыхаю»… Знаете, Сергей Петрович, сколько бумаги я извел на безнадежно-наивные строки? И все — о Вас. Кондратий сам подивился, сколь ровно звучал его голос, тогда как внутри все натягивалось и плыло. Спохватившись, добавил: — Не оскорбитесь, прошу, панибратством: я позволял его себе, тешась мечтой, что мы близки, — он покраснел в запоздалом смущении, — и будучи убежден, что строки эти Ваших ушей не коснутся, ведь о взаимности даже не помышлял. Неверие скользнуло по лицу князя, углубило, как тенью, крошечные морщинки — но те вскоре разгладились. Он улыбнулся, и Рылеев подумал, что улыбки светлей не знавал. — Вы озвучите мне каждое из творений, и я почту за честь быть Вашим единственным слушателем, тем, кому Вы доверите тайны своего большого, пылкого сердца, — Трубецкой осторожно коснулся щеки, заправил отливающую свечной позолотой прядь за ухо. — Но не сейчас. — А сейчас?.. — растерявшийся от нежданной ласки, спросил Рылеев. Князь ему не ответил — вместо этого он дотронулся до скулы, щекотно и изучающе, и подался вперед. Кондратий б не успел удивиться, зажмуриться и отойти, даже если бы захотел. Он пронаблюдал, как лицо Трубецкого, лишенное суровых дум и оттого помолодевшее, приблизилось к собственному. Секундная недвижность позволила запомнить, сколь длинна чернь ресниц, сколь бесшумно дыханье и плавно очерчены губы. Наконец они накрыли его — ждущие, чуть приоткрытые. Застыли, смакуя интимность момента, — в этом касании смыслов и правд было больше, чем в тысяче слов. Рылеев вжался теснее — неловко, порывисто, искренно, — устроив руки на волевых плечах и с радостью отметив тепло, что опоясало талию. Они целовались неспешно, пили дыхание с чужих губ. Вначале старались запомнить податливость, и текстуру, и контур; после — их вкус и движенья. Трубецкой провел языком вдоль линии, где было припухло, — рот Кондратия принял его, объял. Ваниль и мускатный орех, ромовая пропитка бисквитов, кислинка, свойственная шампанскому — князь обстоятельно исследовал влажную глубину. И когда Рылеев, осмелев и освоившись, погладил его язык, он пришел в такое восхищение, что отстранился, лишь почувствовав ладони, упершиеся ему в грудь. Кондратий весь раскраснелся; глаза его сияли шало и счастливо, ото рта тянулась ниточка слюны. Он заглянул в лицо князю, убеждаясь в обоюдном восторге, и бросился ему на шею. Осыпал поцелуями нос, подбородок, щеки; с особым трепетом коснулся сомкнутых век. Сергей обнял его крепче и, утешающе ткнувшись в макушку, зашептал: — Вы красивы, Кондратий Федорович, Вы нестерпимо красивы… До боли в сердце моем. Слышите, как стучит? Томится по Вас. Весь я изнемогаю в желании, не смею взора лишний раз обратить — так Вы красивы. Оттолкните меня, ну же, пока я не перешел черту. — Мое сердце томится не меньше Вашего, и Вы вольны делать со мной, что хотите. Я убежден: одна тяга владеет нами, и одно есть тому решение, — Кондратий взял князя за руку. Пальцы прошил тремор: ему ранее не приходилось делать таких красноречивых намеков. Но Трубецкой бережно сжал их в своей ладони, сам шагнул в сторону лестницы — сомнения, дотоле терзавшие Кондратия, исчерпали себя. Череда ступеней — устланные ковровой дорожкой, они скрадывали всякий шорох — оказалась за спинами, и только перила могли помнить встревоженную легкость, с коей их касался поэт. Они переступили порог не слишком просторной, но безусловно уютной спальни — не было угла в этом доме, где бы царствовала массивная, безвкусная роскошь. Скрипнула притворяемая за ними дверь, Кондратий перевел взгляд на окно. Лунный диск, одинокий и гордый, бледно истаивал, не встречая преграды облаков или тюля. Его света было достаточно, чтобы видеть друг друга и притом не смущаться. Рылеев задумался как раз об этом, когда Сергей счел нужным уверить: — Ежели Вам что не по нраву или Вы передумали, прошу, говорите. Меньше всего я хочу совершать что-то в отношении Вас против Вашей же воли. Он бы, возможно, развил тему, благородный и добродетельный, но Кондратий остановил его касанием губ. Вжался тесно и влажно, требовательно и неумело — все слова позабылись. Все перестало быть значимым, кроме трепетного мгновенья, разделенного на двоих. Рылееву приходилось тянуться, вставать на носочки; он обнимал князя за шею и льнул к его крепкой груди. Сергей прихватывал кожицу за ухом, поминутно шепча: — С ума Вы меня свели, Кондратий Федорович. Столько легкости в Вас, столько непосредственности и обаяния… Я ведь как в форме Вас увидел, так сердцем и ослаб: невозможно мне было смотреть. Будто на солнце, на ангела… Вы и есть — ангел. — Я думал, что вконец Вам наскучил: Вы единственный были не веселы… А мне, признаться, только Вашего взора, кроткого и ясного, хотелось. — Голова у меня пошла кругом от статной прелести Вашей, — Трубецкой с жадностью, коей Рылеев в нем не подозревал, огладил худые плечи, спустился к талии. На ее уровне мундир заканчивался, и кушак не обматывал гибкий стан неопрятною, в складках всю, лентой — там начинались лосины. Парадная белизна визуально сужала обхват, хоть Кондратий и без того отличался редким для мужчины изяществом. Сергей устроился на кровати — перина прогнулась бесшумно, и простыня заструилась волнами, — не выпуская Рылеева из кольца своих рук. Поэту не оставалось иного, кроме как опуститься к нему на колени. Охнуть, всплеснуть руками в жесте наигранного протеста — и довольно расслабиться. Ему ведь мечталось — давно, незатейливо: сидеть вот так, полубоком, чувствуя себя желанным и защищенным, и зацеловывать князю лицо. Одна из ладоней его легла Трубецкому на щеку: кожа, подобная персику, теплела под пальцами — они спустились ниже и повторили скос бакенбард. Князь терпеливо принимал наивное любопытство, позволял ерошить и наматывать завитки. Свободную руку Рылеев запустил Трубецкому в волосы — шелковая смоль кудрей не давала ему покоя — и робко, на пробу, огладил. В мундире становилось душно, воротник натирал. Не думая, как можно трактовать этот жест, Кондратий принялся расстегивать пуговицы — горделиво поблескивающие, они с трудом проходили сквозь тугие отверстия петель. Добротная ткань, в полумгле утратившая изумрудно-зеленый оттенок, медленно расходилась надвое. Там, под жестким полотном, белела простейшего кроя рубашка. Шитый золоченой нитью, с тесьмою вдоль борта и эполетами, не отделанными бахромой, мундир все же выдавал невысокий чин и принадлежность к неэлитным войскам. Но Трубецкой смотрел на Кондратия с вежливым обожанием — если не преклонением, — отчего и мысли об ущербности не возникло. Стряхнув с себя вещь, поэт без колебаний отбросил ее. Чужие пальцы мимолетно задели кадык на пути к основанию горла — Кондратий гулко сглотнул, начиная ерзать в волнении. Ему до неприличия нравилось покровительство, с коим Сергей держал его у себя на бедрах, и ничего унизительного в своей позе он не находил. Вместе с тем поэт ощущал жар сильного, статного тела под собой — от этого бросало в дрожь. Эмоциональный в той мере, когда можно пьянеть без вина, и усмиряемый природной застенчивостью, он метался в своих желаниях. В какой-то момент не совладал с ними — обхватил чужую голову, чтобы каштаново-гладкая роскошь защекотала пальцы, и вжал князя лицом себе в шею. Дышал тот прерывисто; касание нагретого воздуха покалыванием отзывалось на коже. Рылеев, шалея от собственной дерзости, ухватился сперва за литые плечи, потом — за стройный ряд пуговиц на его мундире. Он исступленно выдохнул Сергею в губы — и вновь приник к ним, точно мучимый жаждой. Полные, мягкие, чувственные — ими было невозможно насытиться. Кондратий едва не скулил в чужой рот. Повторял языком его абрис, наслаждался теплом и охотно передавал инициативу. Но в боязни показаться развязным и открытым донельзя, нахальным, он сводил бедра; пересчитывал пуговицы, едва их касаясь. Князь нежил его, словно любимое дитя, гладил по волосам и оставлял поцелуи на щеках, веках — у Рылеева, отеческой ласки не знавшего, слезы наворачивались от такого обращения. В надежных объятьях, в касании губ и полубессвязной речи он нашел непостижимый дотоле покой, словно ему передалась толика чужой безмятежности. Вдохновенную душу оставил — лишь на время — огонь страстей, и Кондратию стало так хорошо, что он почти забыл о неловкости. Посмотрел в лицо напротив, вжался в рот очередным поцелуем. Дышать стало свободней — то неожиданно юркие пальцы распахнули рубашку, — но прохладное дуновение по груди совершенно его опьянило. Он внутренне напрягся, завозился на крепких коленях — князь глухо простонал ему в волосы. Рылеев не понял, как соскользнул с эластичного кипенно-белого и оказался распластан на простыне. Сжал ее в повлажневшей ладони и тут же ослабил хватку, зачарованный: Сергей принялся расстегивать свой мундир. Звякнул орденом у самого горла, провел рукою вдоль шва — того, что располовинивал алый, как кровь или отвага, нагрудник. Пуговицы по его бортам сверкали луной и начищенной бутафорией. Кондратий проводил взглядом золотые узорные росчерки, вплетенные в синеву, блеск наград и окаймленные багровым рукава. Трубецкой недолго оставался в рубашке — стряхнул ее, облепившую стан, вслед за мундиром. Оперевшись коленями по обе стороны от сведенных ног поэта, он помог и ему избавиться от скомканной у плеч ткани. Рылеев застыл: князь склонился над ним, склонился низко — теперь дыхание его и волосы щекотали открытую грудь. Не смешно было Кондратию — трепетно. Чужие губы — теплые, неторопливые — прильнули к шее. Обласкав то место, где заполошно бился пульс, Сергей прихватил ключицы, проследил кончиком носа их разлет. Коснулся поочередно сосков, набухших и оттого излишне чувствительных, — Рылеев не сумел сдержать всхлипа. Он был очень сиплый, однако сам Кондратий прогнулся в спине, всем естеством своим прося больше. И князь с охотою подчинился: стал вылизывать грудь, осыпать поцелуями, считать полукружия ребер. Ему, видно, нравилось ощущать, как чужое сердце, горячее и вероимное, стучит аккурат под губами. А руки его огладили впалый живот — Кондратий подтянулся весь, сжался — и бока, остановились у кромки лосин. Поэт воспротивился было — Сергей перехватил его ладонь и, прижавши к своей скуле, заглянул в лицо: — Вам неприятно? Только не молчите, не бойтесь мне сказать. — Нет, что Вы… — стушевался Рылеев. Ладонь его, повторив абрис щеки, безвольно — в согласии — опустилась. — Я не причиню боли, верьте, — серьезно попросил Трубецкой и, дождавшись кивка, вернул руки поэту на талию. Кондратий позволил перевернуть себя на живот, чтобы застежки одна за другой — не то утешающе-медленно, не то в тревожном смущении — поддались и холодком овеяло ноги. Пред взором Сергея, дотоле любовавшегося хрупкими, как крылья, лопатками и поясничным прогибом, предстала теперь и молочная белизна ягодиц. Рылеев внутренне обмер, но даже не шелохнулся: он знал, сердцем чувствовал, что князь его не обидит. Доверчивый в своей уязвимости, замер покорно. Подумал украдкой, что с ним станется потом, если уже сейчас распаленное тело его не слушается — льнет к чужому, ища покровительственной любви, погибели своей и спасения. Он не видел, как Трубецкой скатывал ткань с мощных бедер, скомкивал и снимал; не слышал, как упали ботфорты. Сергей вдруг накрыл его собой — интимно, нестерпимо вплотную, — и Кондратий обомлел: его жаждали. Грудью примкнули к спине, деля на двоих жар и пульсацию, а там, внизу, вжались столь твердо, столь сладостно, что сердце забилось у горла. Трубецкой не давил своим весом, предусмотрительно-бережный, но поэт и сам был рад подчиниться. Ощущал себя, боями не закаленного, совершенно беспомощно под ним — и испытывал трепет, испуг вполовину с восторгом. Чуть не прокусил губу, когда Сергей зашептал, опаляя дыханием ухо: — У Вас не найдется чего-нибудь… что облегчило б задачу нам обоим? — в голосе, в самой формулировке сквозила робость. Поцелуй пришелся на кудри. — Масло или… — Да, — глухо выдохнул Рылеев. — В ящичке подле кровати… Старая хозяйка так и не забрала. Трубецкой потянулся, куда было велено, — вновь задел. Бесцветно и липко, до бесстыдного твердо прильнул, вожделением раздвигая Кондратию ягодицы, и его это, казалось, не отвлекло — напротив, заставило искать упорней. Наконец шуршание стихло; в ночную прохладу, что колыхала тюль, вплелись цветочные ноты. Князь не спешил, чужой комфорт ставя на порядок выше собственного: дождался, пока щедро зачерпнутый крем растает в ладони, — и лишь тогда прикоснулся. Чтобы не заскулить позорно и просяще, Рылеев впился зубами в подушку. Никто еще не гладил его с такой заботой — и на похоть она, пусть Сергей трогал ниже спины, походила едва ли. Трубецкой склонился над ним, расцеловал — Кондратий задушенно пискнул — и заполз пальцами меж ягодиц. Повторяя другой ладонью округлые линии, чуть сминая, наслаждаясь упругостью, провел вдоль ложбинки — там, где особенно беззащитно; нащупал мышечное кольцо. Рылеев вильнул бедрами, подставляясь, — князь расценил это как дозволение. Первый палец не причинил ему сколько-нибудь дискомфорта: там было влажно от смазки, трения не возникло. Трубецкой отвлекал Кондратия поцелуями в шею, загривок; они привыкали вместе. Рылеева все еще терзало чувство стыда, абсолютной открытости перед князем — но даже сейчас, без пяти минут обладая им, тот выказывал крайне чуткое отношение. Это подкупало, и поэт невольно расслабился. Глотнул воздуха, отерся лицом о подушку — и снова в нее уткнулся, стоило Сергею продолжить. Стало чуть более туго, тесная плоть с неохотой расходилась под пальцами. Трубецкой прихватывал губами взмокшие кудри, игриво оттягивал — старался разнежить. И Кондратий опять подчинился. Со смятением ощутил он, как внутрь толкаются уже тремя, разводят их, потирая гладкие стенки. Вцепившись в нагретую простынь — та словно бы издала жалобный скрип, — зашептал лихорадочно, сбивчиво: — Не лучший момент я выбрал, пожалуй, для разговоров… Но когда, если не сейчас, мне быть с Вами откровенным? — Сергей прекратил двигаться вовсе, не вынув, однако, пальцы из нутра. Рылеев дрожал телом и голосом. — Я восхищен. Я покорен Вами, князь, всеобъемлюще. Сколько бессонных ночей я скоротал в мыслях о Ваших чертах, в коих аристократичная гордость перекликается с добродушием необычайным, сколько раз пытался запечатлеть!.. Образ Ваш так многогранен, что перо выпадает из рук. И как же жгуче, как сладко мне лежать под нагим Вашим телом, не смея просить о большей милости… Трубецкой, казалось, не дышал. — …но мечтая безраздельно принадлежать. Оставаться Вам лишь приятелем — мука во сто крат для меня страшнее, чем всякая боль. Говорить, не видя чужого лица, было свободно и правильно. Рылеев князю не одну спину — всего себя, уязвимого и распаленного, доверил. Выдохнул шумно, с посвистом, когда тот убрал руку — и вдруг обхватил поперек живота обеими. Осыпал поцелуями все, до чего только смог дотянуться: вихрастая макушка, кромки ушей, позвонки. — Кондратий, — в его устах имя наполнилось сокровенностью, — я так давно хотел с Вами сблизиться. Сердечным "ты" заменить всевозможные правила этикета. Обращаться к Вам нежно и просто, без отчества… Позволите ли? — каждое слово он перемежал с поцелуем — усмешка истерлась, вышла глухой: — И я, видите, грешу панибратством. Рылеев, поглощенный не столько смыслом сказанного, сколько бархатом тона и чувством, как к нему притираются, нашел в себе силы кивнуть: князю он бы что угодно позволил. Набухший член, чья толщина откровенно пугала, втискивался между бедер — упоительно, страшно и томно. В какой-то глупой решимости Кондратий качнул ими назад — Трубецкой замер. Добавил крема, что и так струился, растаявший, и уперся головкой во вход. Горячая, крупная, она раздвинула стенки — поэт не сдержался от вскрика. Единение оказалось странно-тугим, почти болезненным. Сергей был осторожен, в движениях его сквозила тягучая плавность. Рылеев усердно насаживался, невзирая на дискомфорт и предупредительно-чуткие руки — они похлопывали и мяли, останавливая; само знание, что он занимается с князем любовью, делало его донельзя счастливым. А потом Сергей толкнулся как-то особенно удачно — Кондратия буквально выгнуло, прошило удовольствием. И он захныкал в подушку, не стесняясь уже своей слабости, своих неуемных чувств. Принимать в себя плоть, что казалась мучительно жаркой и толстой, теперь было приятно; заданный князем темп услаждал бережливой неспешностью. Забывшись в ласках, Рылеев едва не упустил момент, когда Сергей отстранился. Выскользнул с влажным звуком, отчего Кондратий простонал разочарованно-удивленно. Но в следующую минуту о недовольстве он позабыл: князь перевернул его на спину, и они вновь могли видеть лица друг друга. Кондратий предстал перед ним взмокшим и жалобно, жадно молящим о продолжении. Трубецкой, правда, был не лучше: с голодной негой во взоре, комплиментами на губах и смазкой на пальцах. В голове его было меркло, мысли не оформлялись в складную цепь — все они обратились в ощущение. Ощущение того, сколь сильно он любит и в той же мере любим. Пылкое и беспредельное, оно позволяло упиваться моментом, бездумно лаская поджарое тело над собой. Кондратий уткнулся Трубецкому в шею, пытаясь перекрыть непристойное хлюпанье своим шепотом, состоящим из признаний, мольбы не останавливаться да заветного имени. И в какой-то миг собственная восторженность вкупе с чужой ладонью, что обхватила плоть, толкнула его за край — он со стоном излился. Вслед за ним достиг своего пика Сергей, окропляя промежность. Князь устроил Рылеева у себя под боком; обнял, прижимаясь губами к щеке, — румянец не успел остыть. Кондратий дышал глубоко, с шумом втягивая воздух, и все думал, какой же Сергей красивый. Знал, что широкоплечестью тот пошел в отца, мирным нравом — в мать. Знал, что росчерк неживой, обескровленно-белой кожи растекался у него по правому бедру — напоминание о событиях тысяча восемьсот двенадцатого. И еще знал, что у князя большое сердце, в котором для него, Рылеева, отведен особый уголок. Уже засыпая, Кондратий пришел к выводу, что в свое время служил не зря.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.