а снится нам не рокот космодрома

R
Завершён
226
scarlettnblack соавтор
Размер:
30 страниц, 8 972 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
226 Нравится 55 Отзывы 35 В сборник

Часть 1

Настройки

Послушайте, ведь если звёзды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно.

Сергей всегда хотел быть первым. В лётном училище среди разномастных сержантов, в старших классах среди всей подорванной, но не сломленной военными годами молодёжи, в комсомольском отряде — и теперь, прикрыв глаза, смотрел на просторы космодрома, мечтая и здесь быть первым. Взойти на подмостки, махнуть рукой, улыбнуться каждому из толпы и величественно принять своё место на троне космического корабля. Скомандовать: "вперёд", — и стать тем Человеком, за которым пойдут советские дети. И чтоб, когда его не будет, на земле играла его космическая музыка. Сергей всегда хотел быть первым. Ощущать спиной миллионы взглядов, смотреть мужественно в пропасть и шагать за край — лететь. Вести за собой всех тех ведомых, вдохновлять всех тех воздыхателей по лучшему миру, стремиться и устремлять своим примером. Хотел пробивать, прорубать, протаптывать пути неизведанные, широкой спиной прикрывая; хотел никогда в сердцах не умереть, вздёргивая струны доселе неслыханных душевных инструментов; хотел победить героем. Победить нечестивых и нечестных, победить страх в себе и страхи в людях, победить безоговорочно и до самого конца. Сергей всегда хотел быть первым. И доселе у него всегда получалось. — Вы уверены? — безучастно уточнил офицер за столом, проверив документы. — Да. — Сергей отвечал строго и уверенно. В очереди потенциальных участников космической программы СССР Муравьёв-Апостол был впереди всех — подошёл сам, опередив каждого сомневающегося. Тяжелым взглядом изучал разложенные по стопкам бумаги, не замечая никаких особо интересных вещей. Офицер не поднимал на него глаз. — В комнату справа, подполковник, — дал отмашку, отметил неровной галкой крайний столбец таблицы, протянул руку за следующим паспортом. — Дальше. Никаких эмоций не испытывая, Сергей прошёл в соседнее помещение — ряд стульев, невысокий парапет сцены, на тумбе микрофон без пенки. Без окон-зеркал, одна лишь дверь, моргающая лампочка. Затхлый запах пыли и свежей краски. В душной комнате Муравьёв вдруг услышал, как быстрее забилось его взбудораженное сердце. От цели его отделяла лишь единственная эта комната. — Лейтенант военно-воздушных войск Вооружённых сил Советского Союза, Михаил Бестужев-Рюмин, — раздался дребезжащий яркий голос молодого лётчика из-за спины. Сергей оглянулся, без особо интереса его оглядев — невысокий, небритый, взлохмаченный. Офицерской выправки, плечи широкие, шея длинная, весь по-юношески нескладный и совсем ещё зелёный; позабавила Муравьёва его детская манера чуть пружинить на носках от перевозбуждения. Протягивал свой паспорт и папку с результатами первичных исследований, гордо сжимал челюсти, задирал подбородок — вышедший на ринг бык. Телёнок. Никак не медведь. Не место таким в космическом пространстве. — Рост? — Сто шестьдесят шесть. — Вес? — Пятьдесят девять. — Диагнозы? — Никаких, товарищ капитан! Нельзя было не сравнить подслушанное с собой, и думалось Сергею, что он был на два сантиметра выше, но на пять килограммов тяжелее — оттого сильнее, выносливее, крепче. Он был лучше. Улыбчивый лейтенант ему не нравился. — Были случаи проблем с нервной системой? — третья графа. — Нет, — галочка. — Медицинские вмешательства? — четвёртая. — Нет, товарищ капитан, — ещё галочка. — Замечания по дисциплине? — без графы, для общей картины. Всё это было давно известно, наверное, уже даже Хрущёву. Спрашивали для всё той же галочки, перепроверяли по этой неизменной советской традиции перепроверить. Двенадцать бумажек с одинаковым содержанием под разную дату, сорок восемь печатей и сто двадцать подписей в левом нижнем углу. Бюрократия. Отвечал лейтенант односложно, но с нескрываемым энтузиазмом. Держал руки по швам, сам держался по стойке смирно, но видно было, как волновался. Сергею было смешно. Куда в космос отпускать ребёнка в теле лётчика. В космосе нужны смелые, бойкие, мужественные, этот же — совсем мальчик. У него ещё волосы неострижены-непослушны, руки мягки-ненамозолены, нет шрамов на теле-душе-сердце. Куда такому в самое пекло. Куда ему к звёздам — без царя в голове. — Вы уверены? — вопрос был, видимо, штатный. — Уверен, — Бестужев-Рюмин не думал и секунды. Миша всегда хотел увидеть космос. Узнать, чем теплится вакуум и дышат звёзды, ощутить Вселенную на своих ладонях, возлюбить его объятия галактик и туманностей и самому стать возлюбленным этой бескрайне красивой пустоты. В космосе не было ничего, но он отчего-то полностью забрал мишино сердце. Все эти просторы-пространства, пульсация осязаемой бесконечности, сокрытые пеленой темноты тайны мироздания — завораживали молодого лейтенанта с того мгновения, как он впервые различил Большую Медведицу. Миша всегда хотел ощутить космос на себе. Протянуть руку к иллюминатору и через стекло почувствовать прикосновение чего-то большего к своей крохотной по отношению к размерам Вселенной ладони. Узреть планету с орбиты, облака-горы-океаны, чтобы звёзды под ногами, а впереди — неизбитые пути к до сих пор непокорённой истине. Небо манило к себе, лелеяло, ворожило. Снилось и мерещилось, вместе с воздухом проникало в самые потаённые уголки организма. Миша небом болел, и лечиться не собирался. — В комнату справа, лейтенант, — взмах руки, росчерк карандаша, сухой кашель. До потрескавшейся улыбки молодого лётчика дела не было. — Следующий. — Спасибо! Чуть ли не вприпрыжку, одухотворённо, с блеском мечтательности на лице — Бестужев-Рюмин осветил собой будто целую комнату. Поправил упавшую на лицо чёлку, отряхнул руки, спрятал в нагрудный карман кителя документы. Подсобрался, выдохнул, взрезал горящим взглядом пустоту напряжённости. Его протянутую ладонь Сергей расценил, будто вызов. — Мишель, — представился, без обиняков, без стеснений. Смотрел глаза-в-глаза, держался прямо, будто не он только что взрывался ликованием. Рано взрывался. — Лётчик-истребитель, ВВС. Правила игры были приняты. — Серж, — усмехнулся Муравьёв, пародируя дурацкую французскость имени. Судя по взгляду, дерзость и передразнивание самоуверенного Сергея замечены не были. — Морская авиация. Здесь только лётчики-истребители, Мишель. — Банальное уважение, товарищ подполковник. Тоже подслушивал, видимо. Сергея лейтенант раздражал от прищура до выправки. Бледная кожа, торчащие волосы во все стороны, недоглаженный китель, сапоги кирзовые будто не по размеру. Напыщенный цыплёнок под маской офицера, бравирующий мундиром — а за душой ничего. Такого в космос не возьмут. Сергей уверен был. Руку пожал чуть крепче, чем оно того стоило. — Вам меня пока не за что уважать, лейтенант Бестужев. — Бестужев-Рюмин, — вздёрнул подбородок, чтобы казаться выше. Ребёнок. — И правда — не за что. — Так не трясите напрасно воздух своей двойной фамилией. — Ваша двойная тоже. — Это соревнование? — стиснул чужую ладонь сильнее. Всё-таки, мозолистая. — А если и соревнование? — сжал пальцы так же сильно. Не смотрите на меня так, лейтенант. Надев непроницаемую маску, Сергей отпустил его руку и едва удержался, чтобы нарочито демонстративно не отряхнуть свою. Лазурных глаз глубина проедала до затылка. Муравьёв отряхнул голову — наваждение. Не смотрите на меня так. — Тогда вы заранее проиграли. Хмыкнул, брови сведя, руки спрятал в карманы, отвернулся, отошёл на четыре широких шага. Никто их не слышал — отлично; негоже двум советским мужчинам под погонами так по-глупому ругаться. Партийный билет давал дороги и закрывал возможности. У Сергея Муравьёва-Апостола партийный билет был. Сергей Муравьёв-Апостол заработал, заслужил, это — его личная победа. А он растрачивался на молодого лётчика; зачем? Кто этот лётчик? А ежели и кто-то — Сергею он приходился никем и никак. Ни друг, ни враг. Пустое. Ребёнок в мундире не по размеру. И взгляд у него был — острый. Взрослый совсем. Взгляд окостенелого мечтателя, запертого в себе, в правилах, в запретах. Советский мальчик. Очередной никто в череде никаких. Думал, боролся, мечтал. К звёздам хотел, наверное. Погеройствовать мечтал, наверное. Кому, зачем, для чего — сам уже не представлял, наверное. Такому картошку полоть и в карты играть. А он — в космос. Дурак. Своим острым взглядом из-под тяжёлых век Миша прожигал коротко бритый затылок подполковника. Вспыльчивый, дерзкий, громкий — сейчас он на удивление смиренно молчал. Он, может, и дурак был. Самый настоящий, до мозга костей, взбалмошный дурак — но границы видел. Не переходил, не перешагивал. Мишу Серж не пугал. Ни званием, ни колкими замечаниями, ни взглядом, как на подзаборную дворнягу. Мишу неприязнь к себе Сержа никак не отталкивала. Разжигала любопытство — да, давила на натянутый нерв — возможно; но не отталкивала и не раздражала. Только к себе тянула, привлекала, щекотала самолюбие. Мише Серж нравился. Не сильно его выше, но будто на две головы, широкоплечий, строго выверенный, как из книжек, из учебников, с плакатов. Советский мужчина во всей его советскости, крепко сбитый, чуть хмурый, руки твёрдые, шершавые. Подполковник настоящий. Такой бы, наверное, и страну за собой повёл, и в горящий дом бросился. Миша б тоже. Бросился б. Никто почему-то не верил, что он бы смог. Миша привык никому не нравиться, особенно сначала. Встречать на улыбку снисхождение, на приветствие смешок, игнорирование, молчание, непробиваемое стекло равнодушия — привык. Его никто всерьёз не принимал. Самому младшему в семье, самому младшему из его лётного отряда, самому младшему среди кандидатов в космонавты — ему верить не хотелось. Ни верить, ни доверять. Салага недоросший, ноги не сбиты, руки не стёрты; Миша всё понимал. И мечтал дальше, продираясь через всеобщее неодобрение, ведь какое было ему дело. Ему до заветной мечты оставался лишь шаг. Шаг из душной комнаты, за которой Мише виделся космодром. Почти бескрайнее поле с обожжённой травой, металлические руки-ноги неведомых аппаратов и устремлённый ввысь нос ракеты — идеальный пейзаж, воплощённый красками художницы-реальности. Взбудораженный воздух, трясущийся от нетерпения цемент Байконура, надтреснутый купол первых слоёв атмосферы. И прямой билет туда, дальше, в трещины — к бесконечности. На кончиках пальцев Миша этот билет уже практически ощущал. Пыльное помещение заполнялось всё новыми лётчиками, все как на подбор — почти одного роста, одной комплекции, по-офицерски прямая осанка и огрубевшая кожа крыльями под глазами. На каждом всё тот же китель, сапоги, только погоны разные. Один Миша — не стрижен под машинку. Озирался, покачивался взад-вперёд, но себя всё равно сдерживал. Нужна была выдержка. Твёрдость. Сила воли, и духа, и всего остального тоже сила. У Миши всё это, честно, было. Руки по швам, ладони в кулаки сжаты. Сам стоял, едва держался, ноги уже отнимались в неудобных кирзах, от моргающей лампочки ныло в висках. Терпел стоически. Смотрел на тумбу с микрофоном, думал, кто же всё-таки их встретит. Карпов, Яздовский, может, Вершинин? Ясно, что не Королёв. Хотелось бы, чтоб Королёв. За спиной Бестужев-Рюмин слышал: — Вот этот коренастый не пройдёт, — хрипотца. Курильщик. Такого выгонят. — Думаешь? — у этого насморк. — Да ты посмотри только, младенец же. Королёв не возьмёт. Миша только хмыкнул своим мыслям и насмешливо тряхнул непослушной копной волос. Не удивлялся нисколько. Привык. — Вы, товарищи, слишком много смотрите по сторонам, — подполковник Муравьёв-Апостол вдруг подошёл к ним. — Лучше бы, не обессудьте, на себя поглядели. — Что? — Ремень, товарищ капитан, поправьте. Щёлкнул указательным по серебряной бляшке, дёрнул бровью, возражений не принимая; исподлобья взглянул на Мишу. Без деланной самоуверенности и заносчивости, не имея за душой предосуждения — просто так посмотрел. Не делая одолжений и не ожидая чего взамен. Миша выдохнул. Отвернулся. Сладковатой улыбкой искривило губы.

***

Амбулаторные исследования длились долго. Проверяли всё: стрессовые реакции, кровяное давление, устойчивость организма к разного рода перегрузкам. Разбирали по кирпичкам и неаккуратно складывали обратно, чтобы затем снова разобрать. Казалось Мише, что если б он даже и был на сто процентов идеального здоровья, то бесконечное советское недоверие в перепроверках оставило бы на нём паутину едва заметных надтрещин. У него не было ничего, за что зацепиться, но упорно специалисты ЦВНИАГ искали, вымучивали в нём физические несоответствия. Миша был готов кричать: Возьмите меня уже, я практически бессмертен! Ему хотелось поскорее закончить всю волокиту бумаг и проверок, пробраться в город космической подготовки, а может, и сразу на космодром. Прикоснуться своими руками к металлическому корпусу ракетного корабля, погладить собак-космонавтов, вдохнуть этот воздух, пропитанный ароматом победы. Победы над силами притяжения, над всем миром, над самими собой. Миша ждал так, как не ждал никогда, и упорно отвечал да на вопрос о том, хочет ли он продолжать. Удивляли Мишу те, кто отказался от инициативы. Как можно было? Просто сказать нет, развернуться и уйти, когда уже перед глазами сияла Земля в иллюминаторе, горели звёзды, дрожал космос, буквально руку протяни — дотянешься? Просто отвергнуть распростёртые объятия Солнечной Системы, которая манила, звала, приветливо улыбалась? Кем нужно было себя считать, чтобы поставить выше космоса. И те были, кто попросту не проходил отбор. Отсеивали безжалостно, на числа не скупясь. За всё отсеивали: за неправильный изгиб стопы, за поломанную перегородку носа, за подозрения на бессонницу, за кашель, повышенное потоотделение, за всё. Двести шесть человек их было. Кто знал, сколько останется. В марте, двадцать пятого, его приняли в Первый Отряд Космонавтов. С ним — ещё одного, Антоном звали. Если бы звёзды умели слышать, они бы различили в гуле окружающей их пустоты бесконечно громкий мишин восторженный вопль. Миша был счастлив. Готовый членам мандатной комиссии ноги целовать, он лишь кивал сдержанно, пожимал руки и мысленно уже взлетал в бескрайние просторы до начал мироздания. Пока везли в ЦПК — взлетал. Пока проводили самую последнюю аудиенцию с экспертами Лётно-исследовательского института — взлетал. Пока ждал, пока жил, пока просыпался-засыпал — взлетал. Пока шёл по длинным запутанным коридорам в середине мая на общее собрание Первого Отряда — взлетал так, что выше было некуда. Их было девятнадцать. Взгляд, пронзительно-глубокий и при том тяжёлый, одного осадил Мишу обратно на Землю. Сергей удостоил его только этим взглядом, небрежным кивком и тишиной. Напыщенный индюк, какого же ты о себе мнения высокого. — Давно с вами не виделись, товарищ подполковник! Миша полностью проигнорировал все знаки того, как сильно Муравьёв-Апостол с ним говорить не хотел. Протиснулся на ряд за ним, сел за спиной и вторгся в личное пространство так резко и возмутительно бесстыдно, что впору было его назначить главой коммунистической партии — понятия о частном и личном в нём точно не было. — И как счастливы были эти райские деньки, — практически пропел Сергей, головы не повернув. — Вам, Мишель, бритым больше идёт. На человека стали похожи. — Только если для вас человек — солдат. — А для вас кто? Взятая на секундные раздумия пауза утонула в гуле голосов. На всё ту же сцену всё той же душной комнаты взошёл чуть тучный с начищенными чехословацкими каучушками чиновник. Партиец, высокопоставленный человек, судя по ропоту — человечище. Отчеканил: — Ч-что ж, дорогие товарищ-щи будущ-щие кос-смонавты! — черкнул ладонью в воздухе, распотрошил удивлённый гул. — Добро пожаловать в Первый Отряд Кос-смонавтов, товарищи офицеры! Вы были отобраны чрезвычайно точными испытаниями и прошли все инстанции тестов, и сейчас по праву можете называться членами элитнейшего отряда Вооружённых Сил Советского Союза! Спустив к чертям все правила приличия, Миша хмыкнул прямо Сергею в ухо. — Для меня — творец, — прошептал и отклонился назад на неудобную спинку деревянного стула. Не обратил внимания, якобы, как Муравьёв-Апостол дёрнулся, чтобы на него обернуться, усмешку сдержал, плечи расправил. Будто слушал, что говорили. На деле — думал о звёздах. И может, немного, о Серже и его непозволительной наглости.

***

Центр подготовки космонавтов встретил их холодностью заштукатуренных стен и свежими, непользованными матрасами. Из окон было видно поле с почти вырвиглазно зелёной травой, постоянно подёрнутое тучами небо и далеко-далеко отстроенный высокий забор. Всё происходило под грифом строжайшей секретности: от меню питания до самого факта в Центре пребывания. Подписали документы о неразглашении, с каждым провели отдельный инструктаж о том, что ни за что никогда никому. Мише казалось, будто для всего мира за каменной оградой их не существовало вовсе; ни на бумагах, ни как людей. Они были никто и занимались ничем. Не тянули кончики пальцев к неизведанному, не вздымались над невозможным, не отстраивали лестницу в небо из пустоты. Их имена были выжжены из истории и помещены в архивы, их лица — стёрты из памяти. Матери думали, что сыновья в полётах, сослуживцы считали, что их товарищей перевели в другую роту, друзья и семьи верили, что их мужчины творили историю где-то далеко; и только властный аппарат Советов знал, какой подвиг готовились совершить девятнацать смелых лётчиков. Себя Миша смелым не считал. Ему лишь хотелось насытиться запахом звёздного вакуума. Кто расскажет ему, чем пахнут звёзды? Некому было. Некому было и злорадствовать над ним, маленьким и нескладным — понимал каждый, что за просто так в космонавты не брали. Миша был не мальчик, но самостоятельная испытательная единица, столь же заслуживший своё место солдат, как и они все. Ценили даже. Как сына, как младшего брата, как хорошего юного друга — здоровались, по плечу хлопали, успеха желали. Один Сергей особняком держался, оглядывал предосудительно, свой китель одёргивая, и лишь отпускал иногда нелестные комментарии. Его не заботило, что Миша не менее нелестно на них отвечал. — Ваша матушка не научила вас завязывать шнурки? — Спасибо, что подсказали, товарищ подполковник. — Да всегда пожалуйста. — Жизнь мне спасли! — Только если голову вашу пустую, — вздыхал. — Обращайтесь. — Мишель, прикройте, наконец, дверь, вы устраиваете сквозняк. — Простите, не знал, что вашу мысль так легко сдуть. — Вам за мной, Мишель, ходить не надоело? — Я не за вами — у нас, между прочим, организм выполняет одни и те же функции, и если вы закончили, разрешите я воспользуюсь этой кабинкой, спасибо. Сталкивались везде-постоянно-неизменно, даром, что находились в одном здании, практически его не покидая. И даже если Миша бы слукавил, сказав, что не старался пересечься с Сергеем, их встречи становились слишком частыми и неожиданными. Это стало чем-то вроде обыкновения — повстречать Сергея в коридоре, улыбнуться и получить в ответ снисходительный взор от пяток до макушки. Не проходило ощущение, будто Муравьёву-Апостолу Миша нравился всё меньше с каждым подобным столкновением; а Миша, казалось, тонул. Имя Сержа дрожало на его губах невысказанным влечением, детским любопытством, нездоровой тягой. День к дню, неделя за неделей — по капле набирался невылаканный океан вопросов и желаний, накрывая с головой. Под взмахами крепкой руки Миша рассыпался в песчинки, под строгими выверенными жестами Мишу взрезало на лоскуты, под неосторожными взглядами изумрудов-глаз от Миши оставался лишь пепел. Это было такое недоразумение, такая глупость — притяжение не к Земле, но к подполковнику морской авиации. Самая глупая из всех его глупых затей. Миша не каялся. В бога не верил, раскаяния не испытывал. Был бы бог — дал бы к такому привязаться? Дал бы прикипеть, припаяться, примёрзнуть каждой клеточкой к звукам имени, голоса, малейшего из вздохов? Мише так сильно хотелось покаяться и забыть. — Ты сегодня молчишь чего-то, Миш, — Антон с глупой фруктовой фамилией смотрел через стол. В руке горбушка, в другой — ложка. — Случилось чего? Не так ему и интересно было, пожалуй. — Муравьёв случился. Не скрывал, не прятал по околицам — думал, скрывать и прятать было нечего не о чем. Откуда Сергей про его день рождения узнал — не спросил, зачем поздравил и как достал граммофон с пластинками — не дознался. Не хотел даже о том думать. Это был намёк? Претензия? Просто подарок? Сергея было не так легко распутать, Сергей был сложный и неповторимый до одурения. Если бы бог был, он бы не создавал Сергея таким. С подёрнутым усталостью взглядом, с чёткими сформулированными намерениями, с драматично длинными ресницами и по-орлиному острым носом. Статного, притягательного, такого, что со спины даже тянуло. Красивого. Какому вообще богу вздумалось бы создавать таких красивых солдат? Как жаль, что в Советах бога не было. И некого, кроме себя, винить. — А что Муравьёв? — Непонятен он мне, — Миша зачерпнул овсянку чуть погнутой ложкой. Дёшево, сердито. — И всё. Какой такой бог вообще вообразил, что для любви нужно два человека? — Что же в нём непонятного, — всё. — Просто всем партийным есть, что скрывать, а он себя лучше всех нас считает к тому же. — Не считает. — Да по нему видно. Считал бы — граммофон с пластинками бы не дарил. Какой такой бог вообще придумал, чтобы все дороги куда-то вели? — В том и дело, Тох, что он не такой, — у Миши першило в горле чужим именем. — Самовлюблённый напыщенный индюк? — Арбузов ухмылялся. — С головой у него неполадок, самомнения чересчур. Сергею одновременно так сильно подходило это описание и так противоречило всему тому, что о нём считал молодой лейтенант-именинник. — У нас у всех с головой здесь неполадок. — Это чего так? — Мы в космос собрались. Какому такому богу вообще взбрело, что всегда найдётся неизведанный путь? Если бы в космосе Миша встретил такого бога, он бы точно его убил. Может, спросил бы сначала — а затем выдавил жизнь своими руками за все те дни с Сергеем рядом. Сколько прошло — месяц? Два? Полгода? Миша считать перестал в середине июня, когда к ним присоединился двадцатый. С ним Сергей дружился, знавался, обменивался шутками и большим, чем пустыми недовзглядами-недомолвками. Павел Иванович был старше всех, опытнее и, пожалуй, значимей. Всё сильнее Миша казался себе сам никем. Поговаривали, что он — один из шести. Шесть — такое интересное число. Шесть двадцатых, три десятых, буквально восемнадцать минут бесконечного часа; песчинки механизма, но самые гладкие и нужные из песчинок. Мише думалось, что его дразнили, потому что не выбрали бы из всех — его. Домой отпускали нечасто, и мало кто ездил. Сергей не покидал пределы ЦПК. Бестужева-Рюмина после августа не отпускали, с ним проводили будто больше бесед и тренировок. Сурдобарокамера стала родным домом, где он мог думать и воображать себе что угодно и сколь угодно долго. Центрифуга выверчивала из него ненужные заморочки, давая чуть отдохнуть. Долгий и изнурительный процесс подготовки стал для Миши спасательным кругом. Их переселили в октябре. Оформили сто семьдесят шестым приказом Главкома: и правда, шестеро. Переформировали Отряд так, что теперь они жили по двое. Миша смеялся неровно, переставляя граммофон на уже другую тумбочку уже в другом боксе; тяжёлый взгляд Сергея провожал будто каждое действие. — И зачем только подарил, — вздыхал. — М? — Полкомнаты займёт бандура, надо было бюстик Ленина хотя бы. Ироничные игрища судьбы и вероятности Мишу нескончаемо раздражали. Кроме него ведь было ещё пятеро — Пестель, Оболенский, да даже с Гагариным можно было бы пожить. Почему Муравьёв-Апостол? Почему так глупо? Бога точно не существовало, а если бы он и был, Мишу он точно не любил. — Я вас дарить мне ничего не просил, товарищ подполковник. Язык твердел от одних лишь дурацких, неподобающих мыслей. — Но ведь обрадовались. Врать было не о чем. — Обрадовался. Жили по двое — и Миша старался в боксе не появляться. Гулял по коридорам, по тропинкам вокруг зданий, уходил иногда в поле. Тренировался усерднее, ставился в первые на каждый из новейших этапов подготовки. На нёбе ощущал горьковатый привкус чужого смеха, на затылке чувствовал невидимые рубцы от острых взглядов. Знал — Серж. Что этому вашему Сержу надо было? Какими такими силами он был создан, чтобы вот так? Жить с Сергеем было практически невыносимо. До скрипа на зубной эмали, до вертолётов перед глазами. У него взгляд жемчужно-серый, как тёплые летние грозы, и Миша готов был этим ливнем себя наискосок поизрезать, этим бураном себя надвое всколошить, в эти ветры себя отдать до распоследней косточки. Такой это был бред — любить одному. Восторгаться каждым солнечным лучиком в уголке глаз, каждым всполохом улыбки как блика на пересвеченной фотокарточке, каждым полусловом-полувзглядом. В себя вбирать разговоры до последнего звука, касаться его идеально заправленной постели по утрам и, наглея, дышать в его подушку-его подушкой. Миша чувствовал себя настоящим ребёнком — влюблённым мальчишкой. Нашёл, в кого. — Давайте вы просто не будете, — глядя в потолок, процедил он в двенадцатом часу ноябрьского вечера. Осточертело. Надоело. Пожалуйста, чёрт возьми, перестань. — Не буду что? — Смотреть на меня вот так. — Как? Миша встретился с ним взглядами, повернув голову направо на подушке, моргнул медленно. Красноречиво сглотнул вставший в горле ком, всем своим видом показывая идиотизм ситуации. Чего Сергею стоило отречься от этих своих игр в односторонние гляделки. — Как будто я вам что-то должен, — прошептал чуть слышно. Голос хрипел по наждачной бумаге взбитого напряжением горла, в носу свербило заряженным воздухом. Ещё чуть, ещё немного — и будет кричать молниями. — Вы мне ничего не должны, Мишель. — Я знаю.

***

Это стало делом привычным — первым после пробуждения делом не зарядка, но хлопок по бедру от Муравьёва-Апостола и зов подниматься и поднимать целину. Никакой целины и цели в принципе Миша уже не видел. В какое бы время он ни поднялся, Сергей всегда был к тому времени бодр и свеж, будто и не спал никогда. Даже просыпался — первым из всех. Не было Сержу равных. Таким привычным стало смотреть на него исподтишка и ловить взгляды другие — прямые, долгие, оформленные. Останавливать себя на быстрых, как ласточка-истребитель, мыслях не о том, руки при себе держать и не дотрагиваться до литых мышц, до прямой спины, до раскинувшихся в стороны плеч, до очерченных скул и чуть впалых щёк. Привычно было сны видеть чересчур красочные, а разговоры вести — пресные, монохромные. Превратилось в привычку каждое мгновение, когда сердце замирало в горле от звука одного лишь его имени. Имя Сергея хотелось выплюнуть, выхаркать, выкричать; из груди трясущимися руками вместе с сердцем выдрать, бросить об цемент холодного пола и топтать, топтать, топтать, чтобы ни буквы не выжило, ни звука ни уцелело. Имя Сергея теплилось в лёгких, в артериях, в рёбрах, билось пульсом в затылке и застревало в горле, застилало пеленой глаза и острой болью резало изнутри. Это чёртово имя заменило Мише все мысли, и он уже не выдерживал. — Вы не можете такое слушать. Сергею, казалось, в лейтенанте Бестужеве-Рюмине не нравилось ничего. Лейтенант Бестужев-Рюмин устал уже делать вид, что в нём хватало сил давать отпор его артиллерии из напора и колких замечаний. — Отчего не могу? — спросил устало, вслушиваясь в завораживающий голос Лестера Янга, заменивший ему опостылевшие ноты апрелевских заводов, похожих один на другой. — Выключите, пожалуйста, — Муравьёв стоял напротив зеркала, брился. — Я вам не для того дарил, чтобы вы из дома контрафактные пластинки привозили. — Объясните, почему, и я выключу. Миша, сгорбившись, упирался подбородком в сложенные руки и следил за вращением грампластинки прямо перед глазами. Шептал заученные уже слова и практически не дышал. Со временем Скалистые горы порушатся и Гибралтар осушится, всё создано, чтоб рассыпаться, а наша любовь — остаться.* — Ваша музыка — на английском, товарищ лейтенант, а мы здесь живём по-русски, — от собственного отражения даже не оторвался, но голос его, казалось, дрогнул в такт Лестеру. — Думаем, слышим, считаем, читаем, говорим — живём. Всё по-русски. — Ваше это по-русски мне уже поперёк горла, подполковник. — Почему же? Хрипло вздохнув, Миша поднял глаза от иглы граммофона на едва освещённый настольной лампой силуэт Сергея. Ночь дарила самые красивые виды, особенно, если луна. — Я чувствую как будто совершенно не по-русски, Серж. Он не жил с Сергеем в одном тесном боксе — он самим Сергеем жил. Дышал, мыслил, бредил; Мише с этим было бороться — как с камнем драться. Бессмысленно и больно. Как было можно — вот так придумать себе любовь? И вроде всё ему везло. И вроде в космонавты взяли, и вроде хотели к звёздам в ближайшие полгода отправить, и вроде доверяли и верили. И вроде Сергей жил буквально — руку протяни. За него будто где-то наверху словечко замолвили. Не в ЦПК — в божьей обители. А всё ему было космоса мало. Хотелось обнимать, ласкать, в волосы смоляные носом зарываться, хотелось трогать под выглаженным мундиром, вдыхать совсем не фруктовый запах адамова яблока, шептать признания на ухо, хотелось губами в чужие губы — и дышать, дышать, дышать. На потрескавшейся плёнке этих губ Мише виделись облака и серость крыш северной столицы. В зелёноватом тумане глаз — непробиваемая стена дождя. Сергей был будто строгостью Ленинграда поцелован, и Миша никак уж не мог меньше. И даже с погонами лейтенанта, Бестужев-Рюмин был ещё совсем по-детски мечтатель. Чем, как не фантазией, были его эти воображения — о том, как Серёжа бы перебирал его пальцы в своих, тёрся своим орлиным носом об загривок и прикрывал от всего мира за своей широкой спиной. А на деле они даже по именам друг друга практически не звали. Товарищ лейтенант. Да, товарищ полковник? И Мишель — иногда. Редко. Будто по праздникам. Мише было бы не так сложно, если бы Сергею было всё равно. Миша чувствовал, что это было не так.

***

Декабрьские морозы встретили шестерых будущих космонавтов в Жуковском. Опускалось до минус тридцати, сухим ветром по щекам было — Сергею было тепло. Он смотрел по утрам на умиротворённое лицо лейтенанта Бестужева-Рюмина и чувствовал, что зима была ему нипочём. Смотрел на выразительные рёбра, когда лейтенант переодевался из белуги в китель или мундир, особо того не скрывая. Смотрел на кисти его рук, как он обхватывал стакан с горячим чаем обеими ладонями и, легко подув, отпивал совсем немного, обжигался — и пил снова. У Мишеля очень уж притягательно выделялись жилы на костяшках и ручейками убегали вены под рукава. Всматривался в недобритую щетину на чуть искривлённой челюсти и слизывал взглядом даже малейшие улыбки. И глаза у Мишеля были — неземная синева. Сергей хотел уже взмыть в небеса, чтобы точно себе доказать — даже Земля была не столь яркой из космоса, как солнечно улыбчивые омуты юных глаз. — Вы куда в космос, Мишель? — спрашивал вкрадчиво, когда опять только надвое делили кислород. — Зачем вам? Лейтенант отвечал будто спокойно. — Тянет. — У вас какая-то неправильная сила притяжения. В прагматическую картину мира Сергея никакой Мишель Бестужев-Рюмин не вписывался. Он был кусочком мозаики из другой коробки, маркой другой коллекции, неподходящей по цвету нитью — и шил по самому сердцу так бесстыдно, сам не замечая. И музыка его эта была какая-то не такая, не человеческая, неправильная. И красивые слова как в пустоту. И сам он по фрагментам Сергея разбирал без инструкции. Это было такой обыденностью — ярко-шершавый голос Мишеля. Сергею этот голос читал эпитафии в каждой шутке и в каждом приветствии. Что есть привязанность — не знал, но знал, что лейтенанта дома ждала матушка, и хотелось-мечталось-нужно было живым лично в руки вернуть. Целым, счастливым, таким же веснушчато-ромашковым мальчиком. Волосы опять отросли у него, падали на лоб и закрывали глаза. Стоило немалых усилий не тянуться их убирать. Что есть одухотворение другим человеком? Сергею хотелось быть первым, но быть с Мишелем — больше. Неправильно, неправедно, постыдно-предосудительно. Не против закона, но вопреки — быть, любить, целовать. Руки его не по-мальчишески рельефные пальцами обводить, ладони тёплые к груди прижимать, от слов-взглядов-мыслей закрыть под собой, как от гранаты. Сергей влюбился не как ребёнок, но как мужчина, обременённый тяготами обязательств. И кто был Мишель, чтобы вознестись над запретами, замолвленными чувствами, указами — никем. А стоял, улыбаясь, выше всего на свете. Светился, как настоящее солнце. Не нужно было никакого космоса, чтобы увидеть звёзды в его улыбке. В Жуковском было холодно. На душе — тепло. — Миш, — в какой-то момент граница званий раскололась под натиском взбаламученных чувств. — Скоро Новый год. — Ага, — от книжки даже не отвлёкся. — Что вам подарить? Себя. — Почему мы всё время на вы? — Сергей смотрел на побледневшие веснушки, на взлохмаченные волосы, на вздымающуюся дыханием грудь. Мишу бы в формалин и на полку. Совершенный. И прищур у него — насмешливый. — Банальное уважение, товарищ подполковник. Сердце пропустило удар. Как смешно. — Ну, что, есть, за что меня уважать? — спросил тихо. — А вы как думаете? — Ты. — Что? Луна за приоткрытыми шторами моргнула им бликами по лицу. — Серёжей меня зови, Миш. Под пересечением взглядов могли бы плавиться цепи и взрываться пороховницы. Во рту пересохло. Мишель положил книжку себе на грудь и дёрнул носом. Воздух ничем не пах, но будто искрился. — Есть, — сказал, чуть подумав, — Серёжа. За такие моменты Сергей готов был удачу свою расцеловать. — А за что? — А это уже другой вопрос. Так и смотрели. Друг другу в душу, под светом бледнолицей королевы-луны. И казалось Сергею, будто в лице Мишеля он видел не тени от ресниц, но фантомные следы собственных желанных прикосновений. Мишель был — огонь. Неведомое эфемерное тепло, сгусток потерявшейся солнечной энергии, капля света на бренной Земле. В распахнутой гимнастёрке на голое тело ли или при полном параде, в лёгких тренировочных штанах или отглаженных галифе, босой в коридорах или со стуком подошвы по паркету. Он был сам — как звезда. И космос ему бы очень пошёл.

***

Они не обговаривали и не заикались, но отчего-то попросту знали, что всё поменялось. Дышать стало легче. Остановиться — уже никак. Кто бы ни придумал их неведомое мы, Сергей был готов тому в ноги упасть руку пожать. После: — У нас даже ёлки нет, Миш, — они под снег выбежали, спрятав в рукав нож из обеденной, и, будто дети, спилили еловую лапу, вернулись и гордо водрузили её в стакан с водой, стакан — на этажерку справа от всё того же граммофона. Подбивал и уговаривал Миша — Сергей бы на такое ни за что не пошёл. Надевая на ветку конфету с петлёй из обычной чёрной нитки, Мишель смеялся ему и говорил загнанно: — А ты боялся, а видишь, теперь у нас — ёлка! Нос и щёки у него были красные, губы потрескались, глаза — горели огнём. Такой юный, светлый, чистый был, незапятнанный чужими страхами и предрассудками, живой совсем. У Сергея сил не было, как нужен был ему этот мальчик. Каждое новое касание не обсуждали, но помнили, у самого сердца держа. Смотрелись, как в зеркало, друг в друга, и мечтали, чтоб у стен не было ушей, глаз и любопытных языков. Затягивало в омут, и больше б не отпустило. Оборачивало петлями вокруг шей, давая обрывки верёвок друг другу в руки. Эта незрелая, неясная, нерегламентированная любовь могла бы быть трагической, но Сергею хотелось комедии. Шуток и заливистого мишиного смеха в ответ, искрометных перепалок и остроумных подколов. Миша становился душой их немногочисленной компании, и Сергей мог лишь с довольной улыбкой каждый раз не сводить с него глаз. Как он говорил, как жестикулировал, как несмело встречался взглядом. Как контрабанда. Миг — обменялись. Покраснели. Эйфория. — Миш, в ЛИИ такое не слушают, — просил будто, умолял перестать. Услышат, поймают, закроют. — Потому что не по-русски? — Догадливый какой. Лестер пел их чуть душной комнате, где только две кровати, этажерка и платяной шкаф, да пара табуретов. Пошире, чем бокс в ЦПК, и потолок выше. Ближе, чем здесь, Сергей к Мишелю никогда не был. — Ты ведь не скажешь никому, что я... — не договорил. Муравьёв-Апостол не дал. — Не скажу, — перебил. Не скажет ведь по-настоящему никогда. Не раскроет ни толики про Мишу, не поведает никому и крупицы его тайн. Это ведь Миша. А Лестер всё пел. Про любовь, бесконечное время, снова любовь.

— Бесконечность — это, наверное, так много? — Проверим, Миш.

Мишель подпирал ладонями щёки и смотрел на Сергея пристально. Как вид делал, что газету читает, как пальцы подрагивали чуть, как усиленно старался взглядами не встречаться. Полулежал, ко сну готовый, в белой майке и своих дурацких тёплых рейтузах — зато не мёрз. Отстукивал ритм по корпусу граммофона, наизусть пластинку выучив. — Потанцуем, может? — предложил вдруг несмело, хрупко, как если бы и не предлагал вовсе. Время не останавливалось и даже хода не замедляло, но Сергею казалось, будто у них в запасе была та самая бесконечность. Руки у Мишеля и правда были тёплые, мягкие, держал уверенно — на плече и в пальцах подполковника. Двигался плавно, будто всю жизнь знал, как, в позиции ведомого за собой вёл и старался не улыбаться дичайшим из образов; Сергей танцевать не умел, наступал на босые ноги и фыркал под нос себе. Кружились не они — комната вокруг. Существовали только мишины руки и прижимающаяся на вдохах к груди грудь. Взгляд — безосновательно яркий в тёмной вечерней комнате. И улыбка. До неприличного счастливая.

***

На импровизированную ёлку Сергей перед сном смотрел и думал — назавтра тридцать первое, а у него кроме этой конфеты с ниткой только сопящий в стенку Мишель и тремор холодных пальцев. Отмечали без шампанского и изысков, чокались компотом, поздравлялись искренне. До вечера сидели вшестером и говорили о жизни; коленом Сергей касался бедра лейтенанта и не двигался, чтобы не разорвать момент. Всё становилось настолько бредовым, что можно было потерять осознание реальности и больше никогда не отыскать. В мыслях потеряться и в чувствах заплутать. Между ними было всё и в то же время ничего. Ни жестом, ни взглядом, ни словом. Снегом запорошило совесть. Когда пробило двенадцать, Сергей коснулся чужого запястья и потянул сесть на свою постель. — Миш. — Да? — Мишель. — Да, Серёж? Шептали едва слышно, видели лишь очертания в лунном свете. Руками цеплялись за руки. — Мне кажется, нам поговорить нужно, — сглотнул. — А нужно? Зачем было говорить, когда всё было в глазах написано. Зачем было говорить, когда оба знали, что не просто так они мизинцами прикасались на построении. Зачем было говорить, когда давно уже всё оба поняли. — Ты понимаешь, о чём я. — Да, — всхрип, вздох. — Мне плевать. — Нас посадят. — Если узнают. — Ты понимаешь, что я тобой рискую? Что оступимся — и конец. Что нам пути никуда нет, понимаешь? Взгляд на взгляд, прикосновения душ. Отчаянный хриплый выдох, трепет длинных ресниц, от них — на щеках тень. Хотелось её стереть, сцеловать. — Да, Серёж, — кивнул сдавленно. — Давай не будем, — коснулся горячими пальцами стрелы торчащих из-под ворота ключиц. — Давай я просто поцелую тебя, а дальше — как получится. Ответа Сергей не дал, оглядел безумно почти, потянулся вперёд — поцеловал сам. Сладковато-горько, без резких выдохов и излишней страсти, делясь воздухом обожжённых любовью лёгких. Вёл пальцами по коже аккуратно, зарывался в мягкие пшеничные волосы, дрожал едва заметно. На вкус пробовал мишины губы, с ума по ним сходя, и искал в себе поводы остановиться. Не продолжать резко дальше. Не срываться с места в карьер и не торопить события. Мишель обвивал его ногами, лёжа на спине, и тянулся сам. Чуть всхлипывал, задыхаясь воздухом, и томно стонал в обветренные губы Сергея, к себе утягивая. Ближе, сильнее, так, чтобы смешались атомы. Шестьдесят первый встретил их последним павшим занавесом. Спасаться некому, спасал никто. Корабль не шёл ко дну — не было корабля. Были только они двое, разбивающие действительность на части, и безграничный космос вокруг них. Перед глазами небо, под ногами звёзды, в руках — тёплый, распахнутый, как цветок распустившийся Миша. До костей, до кровотока, до нервных окончаний — весь его. Сергей вёл носом за его ухом, забирался руками под гимнастёрку и охлаждал горячую кожу. Обнимал поперёк груди, к себе прижимая, и ловил каждый-каждый равномерный выдох. Миша спал, как убитый. Тянулся к нему во сне даже, сопел чуть слышно; Сергей его таким юным и незамызганным до бесчестия любил. Любил каждым мгновением. Целовал по утрам — завтракаем, Миш, — обнимал в закоулках коридоров, стоило пересечься, тормошил и без того непослушную шевелюру. Знал: где ночью горело — наутро дымит; оттого ночами был аккуратен. Осторожен. Мягок и ласков, чутко откликался на любой зов, сминал поцелуями стоны на мишиных губах, едва касался распалённой кожи. Шея, ключицы, оголённый впалый живот — целовал нежно, как самое родное на свете. Всегда спали, переплетя конечности, ютились на узкой одноместной койке; лучше всего было проснуться нос-к-носу, безмятежно огладить взором разглаженное в покое лицо, сладко мазнуть губами по щеке и провалиться ещё немного в дрёму. Снились не громовые раскаты двигателей и рокот космодрома — снились бездонные голубые глаза и карликовые звёзды на радужке. Казалось, будто они вечность друг друга знали. Не чуть больше полугода, и даже не от рождения — до. Будто в судьбе Сергея всегда присутствовало столь родное Мишель, и это было не выжечь, не высечь, не изменить. Будто у него предназначением определено личное солнце с красивым именем, такое, что не в небе — в ладонях. Светлое, ясное, веснушчатое и бледное так по-зимнему. Сергей рассказывал Мише про Ленинград. Про красивые дома в центре, про сады и парки, про Неву и Фонтанку, про то, как брезжит закат над стальными крышами, когда туч нет, про бакалейную лавку на перекрёстке Гороховой и набережной Грибоедова, где продавали самое вкусное молоко. Как матушка на восьмерых в коммуналке выбила местечко и расстилала во дворе-колодце старый ковёр, чтоб дети играли в танкистов. Как скрипела по ветру деревянная оконная рама его спальни и дребезжала стеклянная дверца серванта от любого шага по старым половицам коридора. Как соседская кошка по карнизу пробиралась к нему на балкон и ластилась к руке. Рассказывал и гладил по голове, уложив себе на колени, как ребёнка совсем. Каждый раз новое, иногда — про военное отрочество, но чаще о братьях. А Миша про семью, кроме матушки, не говорил никогда. Только про космос. Про звёзды, галактики и скопления, про параллаксы, прецессии и звёздные светимости; как тянуло его в пространство-время, в другие измерения, в неизбитое, неопознанное. — Ты зачем так в космос рвёшься, Миш? — убирал чёлку, обводил подушечками пальцев точёные скулы. Думал — куда такому к звёздам. Такого только крепче прижать к груди и не отпускать больше. — Там нас с тобой никто не осудит. Никто не знавал-не догадывался. С ними не работало всё тайное становится явным; не спрашивал даже близкий Сергею Павел Иванович, не интересовался ни один длинный язык. Они скрывались тщательно. Это не было игрой в кошки-мышки, не было салочками или другой детской игрой, где целью стояло хорошо спрятаться до поры до времени — у них главным было, чтоб никогда не нашли. Ставки были высоки слишком, чтобы так глупо всё отдавать. К февралю, после успешной сдачи всех экзаменов, объявили, что первый полёт состоится в середине марта. Наказали готовиться всем и усиленно, бросить все силы на поддержание идеальной формы организма. Сергей с ума сходил от нетерпения. — Гагарин, — говорил. — Гагарину пойдёт быть первым человеком в космосе. Пойдёт. — Серёж, — привычным образом Мишель обхватывал его могучий торс сзади, упирался подбородком в спину и носом тёрся о затылок. Успокаивал, как умел. — Ты будешь. Ты полетишь. Лучше тебя никого нет. Даже речь приветственную толпе учил, вставал на табурет и декламировал. Не ревностно, не театрально-стадионно — спокойным голосом, как настоящий герой огромнейшего государства. — ...спасибо за то что мне, простому советскому лётчику, было оказано такое большое доверие и поручено ответственное задание совершить первый полёт в космос... Миша с упоением слушал и представлял, как однажды они взойдут на корабль вдвоём. Улетят далеко-далеко, туда, где никакому государственному аппарату их не достать. Скроются от настырных глаз. Там они были бы свободны — хотя б на миг. Там бы Миша кричал на разрыв аорты, как сильно Серёжу любил. И звёзды бы его сквозь вакуум слышали.

***

Они поссорились так горько-сильно-бессмысленно и так некстати; дошли до предела и друг с другом не выдержали. Друг без друга было в тысячу крат хуже. Мишель больше не мог. Крутил в мыслях по новой, по новой, по новой секунду, когда в спину Муравьёва-Апостола звал: — Серёж, — сдавал свои оборонительные позиции и крепости, прекращал перекрёстный огонь, расписывался в несостоятельности. Умолял не выходить за дверь, не ставить ни точек, ни запятых, не прерывать то, что они так долго строили и тянули. — Серёжа. Серёжа дверью хлопнул и ушёл, чтобы не возвращаться в их комнату совсем. То ли переселился к Пестелю, то ли просто ночевал по коридорам — с Мишелем не виделся, не мирился. Всё это было глупейшим способом закончить, глупее, чем то, что они начали. Их ссора была бесполезным сотрясанием воздуха и бесцельным порывом обоюдного гнева, они ведь не хотели так и друг без друга умирали практически. Метелью вскрывал души февраль, давило на виски ответственностью, суровые тела советских космонавтов выдержали все испытания на глазах прибывавших высокопоставленных лиц, но далеко за дверями, наедине — сдались. Они все, как на подбор, улыбались Вершинину, Карпову, Королёву. Держали марку, дышали в такт, демонстрировали лучшие из своих показателей. А наедине с собой каждый готов был сломаться. Или, может, это Мише так казалось. Миша терпел. Стойко и мужественно, как настоящий военный лётчик, как солдат. Отставил своё любовное творчество, на Сергея не смотрел совсем. Извиниться хотел, но отчего-то не пытался, и сгорал, как простая дешёвая спичка. Что за дурацкая была причина ссориться — незатушенная лампа. Теперь — ничего не грело. Мишу бесило до исступления это упрямство Сергея, его эта прагматичность на грани с практиканством. Для него будто и людей порой не существовало, только собственные какие-то пространные рассуждения и выводы, строгая логика, устоявшиеся принципы. Как только Миша в них вписался — в принципы эти. Ещё и стремление это — первым быть. Лучшим, главным, значимым. Мише ничего не нужно было доказывать, для него Муравьёв и так шёл главнейшим из всех людей; и эта их игра в побег друг от друга не стоила ничего. И всё продолжалась.

***

К роковой февральской пятнице Миша закончился. Двадцать четвёртое. Всего около трёх недель до первого запуска. Финальные тесты на тренажёрах, осмотры, личные встречи с руководителями космической программы. Гриф секретности уже упирался дулом в затылок, переглядки-недоговорки щекотали натянутые и без того нервы. В этом заведомо проигрышном раскладе с двойки треф заходила судьба — сердца сдавали в утиль. Или только одно мишино сердце. Никто не знал, кто полетит первым, но во взглядах всех и каждого читался немой ответ — Сергей. Это казалось истиной в первейшей из инстанций, незыблемым постулатом, основополагающей аксиомой каждой из наук: подполковник Муравьёв-Апостол выглядел как человек, которому суждено было с первой секунды жизни стать первым человеком в космосе. Миша не претендовал. Мише не нужно было первым, сейчас, срочно. Мишу лишь разрывало на части желание хотя бы раз там оказаться. Это произошло неожиданно. Резко. Так, как никто не думал, это произойдёт. На третьем обороте центрифуга, заряженная космонавтом, обвалилась. Грохот был слышен даже в библиотечном отсеке, где Миша и читал, ожидая своей очереди к испытанию перегрузок. Очередному, плановому, такому же, как и всегда раньше. Всё было бы хорошо, если б не тот грохот. — Что там? — крикнул пробегающим мимо. — Обломало трубу! Трубу. Центрифуга. Глянул на часы — четверть третьего. Чёрт. — Серёжа! Он, по ощущениям, обогнал собственный вопль; помчался по запутанным лестницам и коридорам в сторону испытательной, заплетаясь в собственных ногах и теряя равновесие. Дверь сменялась дверью, стена стеной, Миша бежал, и сердце билось в висках. Нет, — думалось, — не может такого быть, чтобы так, не бывает, чтобы такое. Центрифуга не могла просто так обрушиться, не могла ведь, не с Серёжей, не вот так просто. Они всё продумали, всё предусмотрели, не могли же они пускать космонавтов на верную гибель, у них каждый винтик на счету. Это просто ошибка. Никто не упал. Ничто не обвалилось. Серёжа сейчас спокойно проходит трубу, как сотни раз до. Ворвавшись вихрем в столпы поднятой пыли, Миша понимал, что это произошло. Случилось. Он врезался в спины работников и наблюдавших, закашлялся. Прикрыв нос и рот рукавом, попытался продраться дальше. — Кто там? — орал, как умалишённый. — Кого заряжали? Кто, чёрт подери, там?! Побелка не давала разглядеть дальше полуметра, в глазах резало. Пульс, казалось, зашкаливал уже за все пределы допустимого. Миша не мог поверить. — Муравьёв! — ответили справа. В затылок будто набатом ударили. Дыши, чёрт возьми, дыши. Он выдерживал барокамеру, он претерпевал качели и эту самую чёртову центрифугу, он перешагнул каждое из испытаний с достоинством. Он был лётчиком-истребителем, в конце-то концов. И он не знал, доживёт ли до следующей секунды, в тот момент. Миша продрался через тела к первым рядам. Броситься прямо в обломанную капсулу не давали руки кого-то то ли из руководства, то ли из космонавтов. Шептали на ухо: спокойно, успокойся, Миша, перестань, — голосом Пестеля. Слышал ли Миша? Он не помнил. Помнил только, как Карпов через металлические прутья пролезал к кабине, и липкое паническое отчаяние, холодом режущее трахею. Бога не было, но за Апостола Миша молился. Сердце заходилось истерикой в кончиках пальцев, вдохнуть не удавалось, трясло. Едва ли не единственный среди всех, Бестужев-Рюмин готов был сойти с ума. Секунды тянулись вечностью. — Сергей Иваныч! — звал Карпов. Звал, звал. — Сергей Иваныч! Из-под завалов показалась рука, за ней плечо. Голова. — Живой! Живой! Сергей отряхивал волосы и откашливал из лёгких пыль. По собравшимся прокатился выдох — облегчённо-нервный. Кто-то вскрикнул радостно. Руки Павла облегчили хватку. Никуда никто не рвался больше. Миша улыбнулся слабо. Подумал: живой. И повалился наземь, закончившись до предела.

***

Выключило. Так глупо выключило. Всегда стойкого, крепкого, несломленного ещё ни разу — отрезало от мира. Он мешком безвольных костей упал в черноту, пойманный от удара об бетон лишь благодаря реакции Оболенского. Ничего не было — пустота. Всего стало слишком много, всех переживаний, нервов и передряг. Перенасытило, по капле, до краёв. Не выдержал. Опытный уже, практически готовый космонавт, один из самых выносливых в государстве — как так можно было? Как можно? На виду у всех и каждого, на глазах Королёва, с позором, обесценивая все свои предыдущие заслуги. — Повезло, что не разбились, — было первым, что ему сказали, когда он пришёл в себя тремя минутами позже под нашатырём доктора. — Вы, лейтенант, исключены из Отряда, — было вторым. Миша не мог сфокусировать зрение, оглядеть всех троих в пустом помещении подсобки — доктора, Вершинина и Королёва, намерившегося уйти; но рванулся на ноги, выдохнул рвано и схватил того за рукав. Посмотрел в глаза отчаянно. Зубы стиснул. — Вы не можете меня прогнать! Нагло, не к месту, нахально почти. Кто он был, чтобы так говорить? — И почему не могу? Королёв смотрел взглядом насмехающимся и снисходительным, будто вопрошал: если ты сделаешь мне массаж стоп, коли я прикажу, если ты будешь полы драить, коли мне так нужно будет, если ты полезешь в недоделанную бомбу на двигателе, коли поступит от меня указание — почему я не могу просто от тебя избавиться? Он был — Королёв. Миша был никем. У него не было причин оставаться в Отряде, не было оснований просить. Ради космоса? Никак. Ради Серёжи, только если. — Ваш запуск меньше, чем через месяц, а я знаю слишком много, чтобы выпускать меня за пределы лаборатории. Лишь бы сработало, лишь бы сработало, лишь бы сработало. Лаборатория номер сорок семь — не подведи. Королёв оглядел его практически презрительно, хмыкнул, одёрнул рукав его кителя. — Вы же понимаете, что в космос вас не пустят, лейтенант Бестужев-Рюмин? — спросил. — Так точно. — Оставайтесь в ЛИИ, — взмахнул рукой. Миша чуть не упал в обморок снова. — Ровно до первого запуска, затем — вы уезжаете домой. — Так точно! — Миша отсалютовал было, но затем передумал. — Могу идти? — Уйдите уже, товарищ лейтенант. Миша выбежал из подсобки. Хотелось выть. Кричать. Расцарапать себе горло и себя же задушить. Он облажался. Всё было так близко, и теперь — сгинуло. Сгорело. Кануло в Лету. Вселенная его отторгла, отвергла, оттолкнула — ни шанса не дала, ни в глаза не посмотрела. К чёрту вашего Муравьёва. В комнату Миша залетел с целью разгромить к чертям граммофон со всеми пластинками, но был остановлен суровым серо-зелёного цвета грозовым взглядом. Серёжа сидел на своей кровати, над ним колдовал штатный врач, по правую руку стоял Карпов. — Всё точно в порядке, Сергей Иванович? — оглядывал неуверенно, будто Муравьёв-Апостол скрывал переломанные кости. — Да, — кивал. — Только ссадина вот. Доктор обрабатывал его локоть и цокал языком. — А также ушиб колена и многочисленные гематомы, подполковник, — поправлял недостоверную информацию. — Так заживут через три дня. — Вы легко отделались, молодой человек, и это чистая удача. А что, если б сорвалась не на третьем — на двадцатом? На самой высокой скорости? Миша глотал воздух и думал, существует ли он вообще. Стоило ли ему теперь существовать. У него насмешливо спросили, в порядке ли он, посоветовали выпить ромашкового чая и похлопали по плечу. Вот так. Вот так он превратился в посмещище. Так легко. Так просто. Он смотрел поперёк комнаты на Серёжу и едва-едва дышал. Кто же знал, что таким образом они после ссоры встретятся. Лучше бы Миша не очнулся. Сергей остался так удивительно неправдоподобно цел, что Мише верилось — Вселенная очень хотела несмотря ни на что прижать Муравьёва к своей груди. Или, быть может, бог хотел на своего Апостола взглянуть ещё хоть раз. И ни единого следа на лице, никаких царапин и синяков. Цел. — Ты мудак, Муравьёв, — с порога заявил Миша, ни на шаг ближе не сдвинувшись. — Ты буквально сухим из воды вышел. Ты вообще представляешь, как это было? — Миш. — Нет, Муравьёв, ты послушай. Ты, чёрт подери, послушай — ты у меня всё забрал, до последней нитки, всё твоё, — каждая тщательно спрятанная эмоция, каждое накопившееся словечко, каждая невысказанная вина находили отражение в мишиной ярости. — Ты моё самообладание отнял, моё сердце заполучил, моё тело, меня всего. У тебя всё было, Серёж, зачем ты у меня ещё и космос отобрал? Зачем он тебе? Ты не мог мне хотя бы его оставить, Серёж, хотя бы что-то? Сергей встал, в два шага пересёк расстояние между ними. От гнева не осталось и огонька в глазах. — Миш, ты же понимаешь, что я не виноват, — просипел, стоя в считанных сантиметрах. — От этого ещё хуже, что лишь моя вина. — Не твоя. — Моя, — Миша запустил пальцы в волосы, — что я к тебе привязался так сильно. Мне тебя нельзя было так любить, Серёж, это для меня слишком. Не терпя возражений, Муравьёв-Апостол подался вперёд и стиснул в объятиях Мишу, никуда не собираясь пускать. — Прости, — шептал, носом зарывшись в макушку. — Прости, мой хороший. Как бы глупо было умереть, не помирившись. — Ты мне нужен, Серёж, — пробормотал ему в плечо Мишель, впиваясь пальцами в китель. — Я без тебя не могу. — Я от тебя больше никуда не денусь, никуда, — Муравьёв целовал его волосы, оглаживая спину. — Это была глупость, это всё забудется. Прости меня, Миш, за ссору эту дурацкую, и вообще... — Давай ты просто помолчишь, — взмолился лейтенант, вслушиваясь в сердцебиение Сергея. Быстрое. Неровное. Как у него самого. Молчать сил не было. — Я люблю тебя очень, Миш. Протянул руку, достал из пистона чуть потёртый жетон ВС СССР, вложил в ладонь Мишелю. В глаза посмотрел. Шумно выдохнул через нос. — Пусть с тобой будет, и тогда я к тебе приду, — поцеловал в лоб. — Я ножом сидел имя и год рождения выбивал. Твой он теперь. Миша ему на шею бросился, целуя жадно. Слезы застыли в глазах невыраженной болью. В поцелуй Миша улыбался. Дюралевый жетон резал пальцы. В крепких руках Сергея ему ничего не важно было.

***

Сомнения руководство не убедили. По разведданным американцы планировали запуск в апреле; Главком ВВС постановил: "Восток" стартует шестнадцатого марта. Проблема с центрифугой во внимания взята не была, утверждалось, что Королёв бы не допустил ошибок в конструкции космического корабля. Всё это было так смешно, все эти потуги сыграть всемогущих и провидцев; если бы Мише так страшно не было. Потому что их первый — его Серёжа. Мужественно ко всему готовый. Смотрящий опасностям в лицо. Не считающий риски. Он ведь всегда хотел быть первым. Его поселили отдельно, но Миша каждую ночь пробирался в его корпус и каждое утро прятался по углам. Серёжа не имел права, но рассказывал ему всё — как инструктировали, о чём предупреждали, какие были трудности. С каждым новым рассказом Миша всё сильнее убеждался, что всё было хуже, чем виделось. — Серёж, они замалчивают. — Чтоб разведчики не пронюхали, всё же ясно. — Серёж, если что случится — они скроют и всё. А Сергей улыбался только. — Ничего не случится. У них было несправедливо мало времени. Вертолёт прилетел за Серёжей в пять часов шестнадцатого утром. Миша едва сдержался, чтобы не пробраться на борт и спрятаться там, где прятаться попросту негде было. Его сердце рвалось следом. Его ноги бежали вдогонку. В клетке рёбер не хватало места тревоге, и она рвала его грудь на части, вырываясь в неразборчивых настырных поцелуях. Хотелось не пустить. Задержать. Оставить с собой. Его место не там, не среди звёзд — его место у Миши в руках. Он синица, не журавль. Ему не нужно было проверять прекрасное звёздное далёко на жестокость, ведь Миша уже всё проверил, ведь Миша был рядом и готов был всегда быть. Миша носил имя Сержа на своей шее, продев кожаный шнурок в отверстие жетона, и верил, что таким образом Сергей напрямую ежесекундно касался его сердца. Миша носил его имя на своих устах беспрестанно, шептал на ухо, звал, выстанывал, выхрипывал. Имя Сергея в спазмах сдавливало грудь любовью, и спасения не было. — Ну, всё, Миш, закругляйся, — смеялся, пытаясь застегнуть воротник мундира. Бестужев-Рюмин цеплялся за него со спины и дышал прямо в бритые волосы на затылке. — Миш, мне пора. — Не езжай. — Не могу. — Оставайся со мной. — Не имею права, Мишель. Поцеловал наскоро в качестве до свидания, потрепал волосы, шепнул: — К вечеру восемнадцатого обратно прилечу, — и вышёл навстречу руководству, скрывая лейтенанта Бестужева-Рюмина дверью. Ах, если бы он остался. Миша провожал его взглядом в окно и впервые мечтал, как бы закурить. Ныло, вертело, потрошило в груди. Не спалось больше. Кошмарилось только да волновалось. Ждалось. Знал, что запустят к десяти часам. Вернется к двенадцати. С точки приземления на вертолётах доставят до Куйбышева, переоденут, накормят. Там отпразднуют. Самолётом переправят в Москву, там — встретит Хрущёва и всю партию, побеседует, даст интервью, выступит перед толпой. А потом его довезут до Жуковского, к родной команде — праздноваться. Таков был план. План включал ещё и скорейшую телеграмму из первого же места, откуда можно было отправить. И бесконечную любовь, конечно. Чтобы точно вернулся.

Сергей мечтал вернуться и сказать Мише, что космос пахнет палёным металлом.

Сутки Миша не ел. Ночью нормально уснуть не мог. В ушах стучала кровь, глаза не смыкались сами собой. Смотрел в небо, будто ждал оттуда вестей.

По каналу связи Сергей передавал о неполадках системы. Слишком низкое давление в кабине, возможно, разгерметизация, температура опускается внутри, но двигатели разгораются, датчики показывают...

Вместо вестей Миша встретил взглядом вертолёты. Вернулись. Королёв и Карпов. Вернулись. Они не должны были так рано. Лейтенант Бестужев-Рюмин, не надев и кителя, босиком бросился навстречу через окно. Знал, что его не стерпят, его, пожалуй, ударят, все дороги закроют. Хотел просто услышать, что с ним.

Задыхаясь, Сергей терял сознание, проваливаясь в последний сон. Смотрел на Землю-голубой шар, улыбаясь. Ему виделись не подмостки и лихое "вперёд", ему снился не рокот космодрома. Ему казалось, будто пустота перед ним — неземная синева мишиных глаз.

Лучше бы не знал. Карпов даже глаз на него не поднял. Миша озирался по сторонам, как потерянный сын. Нет. Задыхался, падая на колени в сухую траву. О боже, н е т. Если бы звёзды умели слышать, они бы сумели уловить через тысячи световых лет душераздирающий мишин крик.

Сергей всегда хотел быть первым, чтобы стать в итоге нулевым.

Миша вырывал воплями из себя каждый остаток разломившихся чувств. Драл себя на лоскутья, разбивался в осколки, бил кулаками Землю и не мог дышать. Запрокидывал голову и одним неразборчивым криком силился выразить из себя все вопросы и всю горечь. Почему, космос? Зачем его? Почему не Мишеля? Он трясся мелко и позволял мартовским холодам отнимать своё последнее тепло с оголённой кожи. Перед глазами небо, под ногами сухая трава, в руках — пустота и холод смеющихся над ними звёзд. Вселенная сделала всё, чтобы принять Сергея в свои объятия. Или, быть может, бог-наглец захотел вернуть себе своего Апостола.

Человек в космосе! Капитан первого звездолёта — наш, Советский! Великая победа разума и труда. Мир рукоплещет Юрию Гагарину

Примечания:
226 Нравится 55 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (55)