***
Рассвет только забрезжил, когда Таня услышала стук копыт по грунтовой дороге. Она не спала, дожидалась — и сразу рванула к окну. Вцепилась в подоконник, чувствуя покалывание в кончиках пальцев. Таня вглядывалась в сизые сумерки, в стелющийся туман, но видела лишь неподвижные яблони. Безветрие и тишина, но вдруг за забором метнулась быстрая тень. Таня отпрянула вглубь комнаты, прижалась к двери. Как же ей проскочить, чтобы не разбудить тётю Любочку? Таня застыла, слушая колотящееся сердце. Он здесь, он приехал… А что же она? На цыпочках Таня вернулась к окну и осторожно открыла рамы. Прохлада раннего утра окутала и заставила вздрогнуть её, одетую в самое красивое платье. Подобрав непривычно длинную и широкую юбку, Таня влезла на подоконник и спрыгнула, отринув опаску и страх. Семён подхватил её легко и бесшумно. На нём новая гимнастёрка, и медаль «За отвагу» — новая, целая. Фуражка сдвинута набекрень, а за кантом пристроилась пушистая веточка синих колокольчиков. Он улыбался… он — солнце. Моцарт фыркал и нетерпеливо побивал землю копытами. Семён поднял Таню легко, словно куколку — и усадил в седло. А седло-то какое — тандем! — За похищение невесты бесконечность дают, — Семён начертил в воздухе лемнискату. — И не одну, а целую бесконечность бесконечностей. Вы, часом, не знаете, сколько это в секундах? Таня, смеясь, тряхнула короткими косичками. Бесконечность секунд, безмятежное счастье. Семён ловко сел позади и шепнул на ухо, дёрнув поводья: — Держитесь, идём в стратосферу! Едва Таня вцепилась в крепкую луку, Моцарт взвился в высоком прыжке, перемахнул забор и помчался грунтовкой. Сквозь белую дымку, сквозь воздух, пахнущий летним дождём — туда, где золотится заря, прочь от ночи и сырости. Позади оставались подворья, новая пасека с чёрными рамками, над которыми даже пчёлы ещё не жужжали. — Поворотные магниты на старт! — смеялся Семён, пустив Моцарта скакать вокруг фонтана перед разваленным клубом. Над лесом загорался рассвет, распевались сонные жаворонки. Дремало в тумане Студёное — вода как волшебное зеркало. И на пригорке мерцала, искрила Алёнкина ива. Ни дуновения, ни ветерка. На траве переливалась роса. Таня постоянно оглядывалась на Семёна, не могла насмотреться. А он увозил её в другую, новую жизнь, где больше нет боли и страха, где ждёт только безмятежное счастье. Таня слышала стук колёс — почтовый поезд подъезжал на Черепаховскую-нечётную. Позади пыхтела поджарая кобылка, скрипела подвода. Молоденький почтальон припозднился, и теперь хлестал её, чтоб скакала во весь опор. За Моцартом кобылка не поспевала и отставала сильней и сильней. Станция дремала в прохладной дымке. На выщербленном козырьке примостилась мелкая птичка. И ни души. Моцарт галопом влетел на остатки брусчатки, птичка спорхнула… Шипя, лязгая, обдавая клубами дыма, сбавлял ход видавший виды локомотив, но звезда у него на фронтоне ярко алела — покрасили. Позади всего три вагона: два до отказа забиты, с подножек свисали бойцы. Старшина высунулся с баяном и заунывно наигрывал «Эх, дороги». А последний вагон — для почты. Усатый приземистый проводник хмурил брови, опуская потёртую лестницу. А почтальон только-только подъехал, натягивал вожжи. — Давай, шевелись! — ругался на него проводник, а локомотив уже шипел, готовый тронуться в путь. Остановка — минута, только чтобы почту забрать. Семён снял Таню с седла и накрепко привязал Моцарта к железяке, торчавшей из остатков разбомбленной будки. Он что-то сказал ему по-немецки, а конь в ответ замотал головой. — Бегом, товарищ Нечаева! — Семён схватил Таню за руку, и они побежали ко второму вагону, где поменьше бойцов. Запыхавшийся почтальон тащил на себе два мешка. — Трогаемся, салага! — рявкнул ему проводник. А на подводе — ещё два мешка, не успеет. — Ждите в вагоне, товарищ Нечаева! — Семён помог Тане влезть на подножку, а сам соскочил и рванул к почтовой подводе. Взвалив на себя оставшиеся мешки, он бросился с ними к медленно отходящему поезду. Локомотив страшно шипел да свистел, проводник принимал мешки почти на ходу. Почтальон подбросил ему мешок, а сам споткнулся и покатился с перрона в траву. — Семён! — волновалась Таня, едва удерживаясь на подножке. Красивое платье мешало, могла оступиться в нём и тоже упасть. — Семён! — из-за дыма она не могла его разглядеть. Её голос тонул в раскатистом рёве гудка. — Ловите! Ещё! — Семён бросил проводнику тяжёлый мешок. Тот подхватил, закинул в тамбур и протянул Семёну ладонь. — Хватайтесь, товарищ! Семён отставал, но схватившись за крепкую руку проводника, запрыгнул одной ногой на подножку. Чуть назад не упал, но проводник удержал его, втолкнул в тамбур, и Семён с размаху сел на мешок. Колёса стучали по рельсам, поезд быстро набирал ход. Проводник втащил назад лестницу, закрыл скрипучую дверь. — Да что ж вам неймётся, товарищ? — удивился он, вытирая копоть с лица. — В кои-то веки на Черепаховской люди! — Женюсь! — Семён вскочил и бросился в тамбур. — Заждалась невестушка-то! Проводник изумился, но сказать ничего не успел — Семён сиганул в соседний вагон, на подножку. — Семён! — звала Таня, вертя головой. За спиной — гвалт голосов. И повсюду — грохот колёс и вой ветра. Красивое платье закрутилось вокруг коленей, подножка ушла из-под ног. — Успел! — сильные руки не дали упасть. Семён обнял её за талию, крепко прижимая к себе. С ним тепло и надёжно. Шальной ветер и тот, успокоился. Мерно стучали колёса, и мимо проносился зелёный солнечный лес. Позади оставался дым и туман, а впереди… — Ну вы даёте! — изумлённый старшина чуть баян не выронил на пути. Молоденькие бойцы глазели, почти не моргая. — Женюсь я, товарищи! — весело крикнул Семён, проводя Таню в тамбур. — Женюсь! — Расписаться спешим! — весело добавила Таня. Вместе с ветром её захватил восторг, и Таня смеялась, смеялась. Бойцы загалдели, поздравляя обоих. Пожимали руки, желали счастья. Мрачное лицо старшины посветлело. — Так держать, товарищ старлей! — хлопнув Семёна по плечу, он поднял баян и растянул мехи. Смешные частушки намного лучше мрачных песен про смерть.***
Заброшенные катакомбы — убежище неказистое. Тесно здесь, холодно и дьявольски сыро. Свечка дрожала, не освещая почти ни черта. Хрипела подбитая рация, вся в царапинах, в трещинах. В зловещей тени сидел на коряге и зябко ёжился человек, водя огрызком химического карандаша по страничке блокнота. Он злобно бранился, а когда рация стихла, стукнул по ней кулаком. — Что за чёрт? — изрыгнул он и вновь разразился гадостной бранью. Руки у него грязные, одет в жалкую, измаранную ветошку. Холодно. Да и больно, чёрт подери: плечо насквозь прострелено, ухо оторвано. Курт фон Шлегель, оберштурмбаннфюрер СС. Бывший, не нужен теперь оберштурмбаннфюрер: никаких СС больше нет. В убежище он остался один. Остальные, кто выжил, все спятили. Особенно, Баум подвёл: несокрушимый громила оказался никчёмен рассудком. Кто-то трусливо поскрёбся в ржавую дверь. — Давай, вползай! — Шлегель надменно задрал нос. Шлегель ждал этого гостя. Ух, как ждал, и очень давно. Дверь приоткрылась щёлкой, в которую едва боком притиснешься. Шире не надо, да и заело её, не открывается шире. Гость с трудом пролез и застрял, хлюпая носом. Жалкий, мелкий свинёнок, таращился на носки паршивых сапог и зачем-то охлопывал себя. Шлегель вскочил, припёр его к стенке, заломив руку за спину. Поросёнок заныл, уткнувшись носом в сырой, замшелый бетон. — Феликс, ты знаешь, что мне от тебя нужно, — зловеще процедил Шлегель и бросил его. Феликс пыхтел, отдуваясь, тёр пострадавшую руку. — Я не смог это забрать, он свернёт мне шею, — пробубнил он на выдохе и затоптался. — Как хочешь. Шлегель стиснул зубы и опять скорчился. Больно… больно, аж искры летят: в одном зубе чёртова дырка. Феликс от его гримасы попятился, трусливый крысёныш. Шлегель и сам бы свернул ему шею, но теперь всё не имеет значения. Больной зуб и то, поважнее. — Я б тебя расстрелял, — прошипел Шлегель и остался доволен: Феликс скорчил донельзя жалкую мину. Крыса, щенок — каким чёртом только Траурихлиген продвинул его в адъютанты? Да потому что сам — чёртов трус, дезертир. — Трусливый щенок! — рявкнул Шлегель и встал, чтобы врезать гадёнышу в глаз. Феликс перехватил его руку, жёстко скрутил да пихнул рожей в стену. Шлегель заверещал: гадёныш налёг на больное плечо. — Ты мне не командир, — шипел Феликс в его уцелевшее ухо. — Я не буду тебе служить, гнида. Шлегель трясся от боли, брызгал слюной и сипел: — Разве ты не хочешь вернуться? Ты же сдохнешь тут, мелкая крыса. — Нет, — выплюнул Феликс и швырнул Шлегеля на пол. Некуда ему уже возвращаться. «Там» ничего не осталось. Всё «его» теперь здесь. Здесь — Меланка. Феликс выбрал и готов на всё, чтобы заслужить её доверие. И её любовь. Именно за ней он пришёл. Вслед за звёздами? За небесными кошками? Частицами этими, как их там… чёртовыми? Или за Господом? Это одно и то же. Одна судьба, одно провидение. — Ах, ты ж! — Шлегель вскинул башку. Феликс смачно плюнул в его постылую рожу, и тот отшатнулся, давясь гадкой бранью. Феликс собрался врезать мерзавцу сапогом, но заметил его пистолет. Он подобрал этот новенький люгер и прицелился Шлегелю в лоб. — Снимай рубашку и пиши завещание, гнида! — Что? — гад захлебнулся бессильной злобой. — Хотя тебе это не поможет, свинья, — Феликс снова плюнул и нажал на спуск. Люгер клацнул — пустой, чтоб его. У одноглазого пса нет патронов. — Чёрт с тобой! — Феликс швырнул в него пистолетом и отправился прочь из поганого затхлого подземелья. Шлегель визжал, как свинья, но Феликсу было на него наплевать. Для него он погиб.***
Пыль танцевала в тёплых лучах. По вытертому паркету тянулась солнечная дорожка. Таня ступала словно по чистому свету, под руку с Семёном, прочь ото всякой беды. Седеющий старшина Кузьмин на «Хохнере» задорно играл «Смуглянку» да залихватски подсвистывал в такт. — И свою смуглянку я в отряде повстречал! — пел смешной молоденький Буров, щёлкая «Лейкой». — Историццкий момент запечатлеваю! — выкрикнул он, щёлкнул ещё раз и вдруг заволновался, отложил «Лейку» на стол. — Я сейчас, мигом, пулей! — Буров шмыгнул к двери и выскочил в коридор. — Забыл кое-что! Товарищ Смирнов щурился в очки у стола, а рядом с ним куталась в пуховый платок девчоночка не старше, чем Таня. — Будем знакомы: товарищ Софья Подгорная, наш регистратор, — Смирнов ей весело подмигнул и представил Семёна и Таню. Софья приветливо улыбалась и пыталась расправить плечи, но сутулилась всё равно — слишком уж худенькая. Таня вопросительно взглянула на дверь: куда это Буров так побежал? Но товарищ Смирнов заверил: — Сейчас прилетит. И кивнул Софье: — Начинайте, товарищ Подгорная. Кузьмин опустил громкий «Хохнер» — на улице вовсю заливались скворцы. — Дорогие жених и невеста, — Софья раскрыла потёртый пухлый журнал, и у Тани вспотели ладони. Она крепче сжала руку Семёна. Он заметил, нежно взял её похолодевшие пальцы. А ведь и его ладонь тоже вспотела. Голос у Софьи тоненький, слабый, но Таня слушала её почти не дыша. Да, сегодняшний день — самый-самый, сегодня они с Семёном только вдвоём. На ветку за окошком присели два голубка. Один — белоснежный, а второй пятнистый какой-то, смешной и растрёпанный. Семён не шевелился, боялся спугнуть. Спугнуть безмятежное счастье, слабеньким огоньком тлевшее среди боли и смерти. Счастье, иногда, казалось, потухшее, рядом с Таней вспыхнуло ярче, чем любой игнитрон. Истинный свет — только в её глазах. Никаких игнитронов больше не будет. — Семён, согласны ли вы?.. — Да! — Семён ни секунды не мешкал с ответом. Танино сердце забилось, аж дыхание оборвалось. Его руки — такое родное тепло, знакомое, кажется, с самого детства. Мелкие морщинки у глаз, чудесные ямочки на щеках — как будто бы он был с ней всегда, её единственный принц — взрослый, надёжный. Которому так идёт солнце. — Татьяна, обещаете ли?.. — Да! — выпалила Таня. Она обещает, она не отпустит. И он — чтобы держал, навсегда — и больше не отпускал. Софья аккуратно обмакнула в чернила кончик пера. У неё сложный почерк, с завитушками, как у семинариста. Таня не могла наглядеться, как Софья заполняет новый, совсем недавно отпечатанный бланк. — С этого момента вы стали еще ближе друг другу, — улыбнулась Софья. — Объявляю вас мужем и женой. Товарищ Смирнов свистнул в два пальца и захлопал в ладоши, Кузьмин выдал на «Хохнере» лихие аккорды и затянул во всё горло: — Чтоб огни сверкали, чтобы все плясали!.. Смирнов в пляске крутнулся и хлопнул внизу бланка печать да поставил размашистую сигнатуру. — Поздравляю, товарищи! — хохоча, товарищ плясал прямо к серванту, где за прозрачной дверцей блестели хрустальные стопки. Софья подула на документ, чтобы чернила быстрее просохли. Таня взяла его в руки. Плотный такой, сверкающий свежими чернилами. «Свидетельство о браке № 132», и не сон это, оно самое настоящее, нагретое солнцем. Семён взял его, мимолётно коснувшись Таных пальцев, и спрятал в карман гимнастёрки. — Товарищи, горько! — гаркнул товарищ Смирнов, скоренько расставляя стопки на столе. Таня встретилась взглядом с Семёном, и в лицо бросился жар. Они держались за руки и молчали. Глядели и никак не могли наглядеться, не могли надышаться. Тонули в звуках неважно настроенного аккордеона. — Да что ж ты такая тетёха, Нечай? — пожурил товарищ Смирнов и снова подался к серванту, вертясь в шутливом вальсе. Он вынул бутылку с медальками и похвастался: — «Отборный», прям от товарища замгенерального секретаря! Товарищи, грех не распить! В кабинет залетел запыхавшийся, расхристанный Буров с огромным букетом ромашек. — Успел! — выдохнул он и протянул его Тане. — Поздравляю, товарищи! — Поздравляю, поздравляю! — радовался товарищ Смирнов. Одну стопку он Семёну вручил, а вторая — для Тани. Шумно выдохнув, Смирнов залпом опрокинул «Отборный» и занюхал рукавом гимнастёрки. Таня свою порцию только понюхала: горечь ужасная, аж в носу защипало. Выпить это она не сможет. Но Семён её спас: забрал её стопку и поставил на стол. Товарищ Кузьмин наигрывал простенький вальс — Семён протянул Тане руку, приглашая на их самый первый удивительный танец. — Эх, вы, — буркнул товарищ Смирнов, опрокинув ещё одну стопку. — Тетёхи!***
На траве искрилась роса, а в воздухе витала утренняя прохлада. Таня с Семёном сбегали вниз по крыльцу, взявшись за руки, и Таня махала ромашками — как в детстве махала пролетающим журавлям. Безмятежное счастье… Каждый шаг невесомый, будто на крыльях. Таня смеялась, Семён тоже смеялся — и кружил её по маленькой площади перед райкомом. Когда-то и здесь был фонтан, круглый, с лепниной и такой же русалкой, как у них в Черепахово. А теперь только остатки бассейна и воронка, заваленная камнями. Редкие прохожие удивлялись: вот странные, с чего столько радости? — Женился! — кричал им Семён. Хмурые лица светлели. Незнакомые люди желали им счастья, а некоторые пускались плясать вместе с ними. — Ой! — спохватилась Таня, заметив новые часы на фронтоне райкома. Время не ждёт: если задержатся, обратный поезд вильнёт хвостом. — Вы правы, пора улетать, — согласился Семён. Его голос потопил рёв и натужный кашель плохого мотора. Видавший виды, подстреленный «Штейр"-кабриолет объехал фонтан, и из кабины выглянул товарищ Смирнов. — Подкину до станции! — крикнул он и махнул, чтобы Таня с Семёном садились назад. — А вот и наш «звёздный фрегат», — обрадовался Семён и распахнул перед Таней заднюю дверцу. — Сильвупле, мадам Тати! — Во даёт! — в усы ухмыльнулся Смирнов, удивившись французскому. — Вы, товарищи, не боитесь: я ж — как стёклышко. «Поцеловал» только рюмашку-то! Таня устроилась в жестковатом потёртом кресле — у Семёна под крылышком. Он и есть тот потрёпанный голубок, а она только сейчас научилась летать. — В путь, товарищи! — Смирнов дал по газам, и «Штейр» лихо рванул в переулок.***
Топот и злое бурчание нарушали тишину. В тяжёлом, душном полумраке нервно топтался приземистый тип и комкал бумагу холёными пальцами. Пару раз он останавливался у массивного запылённого стола, лил из глиняной бутылки вино — полный бокал до краёв. И опрокидывал залпом в перекошенный рот, не замечая, что плещет на китель. Погоны и ордена пока что, сверкали на дорогой серой ткани… Но Герхард фон Гоц всерьёз испугался, что сменит это великолепие на дрянную полосатую робу и гадкие башмаки на пару размеров меньше. Они ждут. Они могут всё, а Гоцу придётся крепко куснуть «руку дающего». Измятая, засаленная бумажка валялась на полу под его сапогами. Вспотевший, раскрасневшийся Герхард лил себе третий бокал вина. Не заметил, как хватил через край и плеснул на столешницу. — Чёрт! — рявкнул он в пустоту. Ответила ему тишина тяжёлых пыльных портьер, толстых книг, годами стоящих в высоких шкафах. Пыль. Под ногами у Гоца валялась радиограмма Нечаева: «Объект не релевантен тчк Разбомблено зпт затоплено болотной водой зпт сожжено тчк Велеград непригоден тчк». Это значит — крах. Они влепят Гоцу «звезду Давида» на рукав дрянной робы. Они могут всё — вознести до небес и сбросить прямиком в ад. Уничтожить и не оставить и памяти. Гоц обязан предоставить им радиограмму. Но мысленно он уже попрощался с жизнью: его «усыпят», и утром он окажется на аппельплятце в робе, в башмаках, со звездой.***
Таня чувствовала запах болота, слышала свист куликов да глухариный скрежет. И ещё этот шелест, будто трава колышется на ветру. — Где мы? — Таня слегка волновалась. Повязка не давала ей посмотреть, а Семён не позволял её снять, нашёптывал про сюрпризы. Моцарт ступал осторожно и медленно да пофыркивал. Таня чувствовала, как он дёргает головой, и крепче держалась за луку седла. Семён придерживал её сзади одной рукой, а второй держал поводья. Он натянул их Моцарт остановился, и Таня вновь потрогала повязку. Мягкая, приятная ткань, платок из тонкого шёлка. Она хотела сдёрнуть его, но Семён коснулся её руки, мол рановато, не время. — Куда ты меня привёз? — не унималась Таня. Теперь они муж и жена, теперь можно на «ты», хоть и непривычно, неловко. Но как же радостно: дождалась! Как приятно чувствовать тёплые руки — Семён помог Тане покинуть седло и спуститься на землю. Её ноги попали в траву, сырую и прохладную от росы. Таня не ожидала — вздрогнула и замерла. Он к ней так близко. — Похоже, мы снова оказались в состоянии квантовой суперпозиции, — Семён изобразил растерянность. — И я совершенно не знаю, где мы затерялись. Впрочем, взгляните сами, мадам Тати. Ткань исчезла, Таня сморгнула и глазам не поверила. Семён привёз её на еланку, к часовне. Среди зелени виднелись щербатые закопчённые стены, и сквозь черноту золотом поблескивали купола. Высокие травы качались, и в них танцевали, кружились… ужалки и мавки. Тропинка — как ниточка — вела за повалившиеся ворота. — Идёмте, — Семён взял Таню за руку. — Раз уж мы затерялись, поздороваемся с Гайтанкой Кутерьмой. — А, пойдём! — рассмеялась Таня и зашагала по колено в траве. За руку с Семёном она больше не боялась ни Гайтанки, ни Кутерьмы. Всё позади: Пелагея убита, а её посох-копьё хранится в опорном. Зябко часовне среди отсыревших камней, а время будто застыло. Сквозь дыры в стенах заглядывали косматые ветви. Иконостас высился, тихий и тёмный, на поминальном каноне потухли огарки свечей. Шаги по щербатой мозаике звучали глухо, и даже эхо не вторило им. Таня вопросительно поглядывала на Семёна, а тот вёл её прямо к престолу и насвистывал свадебный марш. Таинственный он, даже страшноватый немного. Таня старательно обходила плети избавь-травы, чтобы колючки не зацепились за самое красивое платье. Стебли стелились по полу, извивались, как змеи, а синие колокольчики особенно пышно цвели именно в самых тёмных и жутких местах. Семён остановился перед алтарём, взглянул на прохудившийся потолок и громко выкрикнул в пустоту: — Обвенчай нас, матушка Гайтанка! Под тёмными сводами заметались летучие мыши. Таня вскрикнула, но Семён приложил палец к губам. Он взял с алтаря одну свечку, щёлкнул зажигалкой и принялся поджигать. Таня удивлялась: что он задумал? А Семён вертел свечку, чтоб разгоралась, и приговаривал полушёпотом: — Клянусь любить товарища… Он кивнул, и Таня поняла, зашептала за ним: — Клянусь, — в тот, другой мир, откуда смотрит Гайтанка. — В горе и в радости, — Семён нашёптывал, как заговаривал на будущее. Таня повторяла, а свечка у Семёна в руках едва тлела. Не к добру? Ненастоящий Павлуха из сна пытался напомнить о смерти. — В богатстве и в бедности, — Семён опустил свечку вниз фитильком — пламя лизнуло её и сделалось синим. — В богатстве и в бедности, — Таня прильнула к его плечу, отгоняя злой навязчивый образ. Снаружи летел стрёкот кузнечиков: «аль-азиф» — вот он, их свадебный марш, и под солнцем взмахнул палочкой Невероятный маэстро. — В здравии и в болезни, — Семён вскинул руку со свечкой, и тихий огонёк взметнулся ослепительным пламенем. Вокруг с треском полетели жгучие искры, а разбитый иконостас вспыхнул драгоценным золотом. Блики заплясали на дырявых стенах и даже на потолке высоко-высоко. — Нигде и повсюду! — громко крикнул Семён. Таня смеялась: не свечка у него, а фальшфейер — специально ведь выбрал! Пламя шипело, и в сказочном свете сияла мозаика и фрески — да сколько же ангелов! — Нет пределов! — радовался Семён. — Она согласна, мадам Тати! Матушка Гайтанка согласна! Ангелы оживали, слетали и пели вместе с Невероятным маэстро. Огромные, словно орлы, и маленькие ангелы-бабочки — золотистые, белокрылые и переливчатые, похожие на стрекоз. Они танцевали среди искр и дыма, а их голоса — словно трели зарянок и иволги. Их волосы — ветерок, колышущий тонкие ветки, а глаза — солнечные зайчики на стенах. Мамочка-ангел, и рядом — помолодевший ангел-отец. Крисенька с лёгкими крыльями, и Алёнушка тут, и Мотря, и Настенька Дёмина с матерью. И никакие они не мавки, все — светлые ангелы. Все, и даже Сан Саныч порхал, а на плечо ему присела бессмертная бабочка. Гайтанка Кутерьма улыбнулась из нави: вех отпустила взглянуть на Танино счастье и сама тихо поздравила. Смеясь, ангелы поднимались к продырявленным сводам и вылетали в далёкое чистое небо. Но один жутко вскрикнул и рухнул вниз. Его белые крылья сгорали в волнах адского синего пламени и превращались в чёрные, как у летучих мышей. Люцифер! — Ну и фантазия у вас, мадам Тати, — удивился Семён. — Впору романы писать. Фальшфейер сгорел, часовня погрузилась в мягкую полумглу. Семён притянул Таню ближе к себе. Она повернулась к нему — он глядел с лёгкой улыбкой. Его тёплые пальцы коснулись её щеки, подбородка. — Горько, товарищ Нечаева, — прошептал он, слегка наклонившись. Его дыхание обожгло. Таня привстала на цыпочки. Горько… Да разве может быть горько, если поцелуи слаще дикого мёда? Теперь можно, и даже матушка Гайтанка согласна. Нет пределов.