Нечаев

Горячая работа
NC-17
В процессе
482
10
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 873 страницы, 300 196 слов, 62 части
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
482 Нравится 422 Отзывы 159 В сборник

Глава 56. Земля пухом

Настройки
Товарищ Замятин наконец-то вызвал Матвея Аггеича в тесный, душный прокуренный кабинет. Чтобы хоть что-то делать, хоть как-то работать, а не сидеть истуканом, пока товарищ Журавлёв ещё здесь. Раз уж Мартын пошёл в расход, так хоть эскулап расскажет, чего там его братец химичил с иконами. Замятин ни за что не поверил бы, что дед Матвей не знает про делишки «химородника». Матвей Аггеич ухмылялся, сидя напротив Замятина — как обычно, в усы, с хитрецой. — Папенька-то наш с Аггейкой, Аггей Панкратьич-покойничек, служил при Кунсткамере — Институт антропологии и этнографии АН СССР теперича это по-вашински, — он говорил, а Замятин пытался прислушиваться, отстроиться от навязчивого стука молотков за окном. Во дворе сколачивают гробы для тех, кто… застыл в потоке ультрарелятивистских частиц. Вот же ж, чёрт! Как присели чёртовы частицы Замятину на башку — как яд, как злое проклятье. Где-то там осталась Пелажка, и Нечай теперь среди них. Нечай, Нечай… «Успеем ещё в секционную»… Успел — загремел. Голова у товарища Замятина трещала, и он даже рад был, что Матвей Аггеич не выносит табак — а то расходовал бы папиросы, пока бы не лопнул. Старший лейтенант мазал в протоколе, записывая про Клинический институт Великой княгини Елены Павловны, Склифосовского, какую-то операцию на пищеводе… — Постойте, товарищ, — перебил Замятин. — Причём тут пищевод? Ему иконы нужны, контрабанда… А тут — пищевод. Товарищ Замятин не заметил, как с пера в протокол бухнулась клякса. — А это, чтоб вы, товарищ старлей, к диплому не имели претензий, — Матвей Аггеич явно испытывал его терпение. — Да не имею я, товарищ! — отрезал Замятин и выложил на стол проклятого Люцифера из сторожки. Специально брякнул окладом погромче, чтобы не расслаблялся товарищ «химородник». — Эх, Аггейка, — вздохнул дед Матвей. — До революции мы с ним лейб-хирургами служили, а после, как поджигнули всю лавочку, надо было нам сразу к вашему брату примкнуть, а Аггейка сказал, что не хлебно, не прибыльно. Царя надобно реставрировать. — Роялист, значит, — пробормотал товарищ Замятин. Как же раздражал его стук молотков. Монотонный, надсадный… стук по мозгам. Матвей Аггеич бормотал, как Аггей придумал роялистам переделывать лица: подрезал, подшил — вот и другой человек. Гады платили солидно: империалами, канделябрами, иконами в толстых золотых рамах. У Аггея Аггеича две груды добра накопилось, а он ещё больше грабастал. — Помогал я поначалу Аггейке, каюсь, — вздохнул дед Матвей. — Как-никак, родной братишка-то. А потом говорю: «А что ты покупать собрался-то на империалы?» А Аггейка мне тогда говорит, что бежать надо, на запад. Искать, кто пособит. И нашёл же ж Аггейка! У товарища Замятина аж зубы свело, едва он услышал, кто помогал Аггею. Филипп Морозюк — за то, что ему самому и сыну Игнату изменит лицо. Замятин едва протокол не порвал, записывая туда постылого Морозюка. Филипп Морозюк, роялист, Игнатов отец. А Матвей Аггеич назвал его Фипа. — Не довёз нас Фипа до запада, — ворчал дед Матвей. — Сюда-ка, на усадьбу, привёз и под пулю попал. Кажется, не по чём ему стук молотков, и допроса он не боится — спокойный как слон. Игнат тогда выкушал всю сливовицу, которая нашлась на усадьбе. Метался, опрокидывая мебель, буянил, орал про Люцифера и страшный суд — Аггей Аггеич ему даже делирий поставил. Бегом он взбежал по лестнице на второй этаж — споткнулся два раза, и повезло ему, что кубарем не покатился. На втором этаже Игнат тоже шумел, что-то бросал, грохотал, терзал рояль, аж стены дрожали. На лестницу он вылетел шальным ураганом, вышвырнул стул. А потом — выпер и спихнул со ступеней здоровенный сундук. Он тяжело съехал вниз, грохнул об пол и чудом не развалился. — Вот! — Игнат бешено заревел и сбил с сундука крышку. Он был полон икон — оклады в свете свечей блестели сусальным золотом. — Ваше всё это, черти! — рявкнул Игнат. — Забирайте всё, только не говорите, что я уезжаю! Кособоко натащив картуз, Морозюк-младший вырвался на улицу под гадко моросящий ледяной дождик. Он и правда, уехал — прыгнул в «Руссо-Балт» покойного Фипы и умчался в никуда, в серую дождевую пыль. — Аггейка позарился на иконы, решил с собой их «на запад» забрать, — продолжал Матвей Аггеич, а Замятин едва успевал царапать за ним в протоколе. Намазал, накляксил от нервов — придётся делать из грязной бумажки черновик, а протокол переписывать. Позже, когда успокоится. Морозюк. Игнат. Твой на веки, Игнат. — Аггейка целую подводу добра наворотил, — Матвей Аггеич, казалось, специально медленнее говорил, чтобы Замятин успел записать. — И прям через еланку подался, мол таким макаром быстрее до запада доберёмся. Но быстрее не получилось: Русальная елань с виду не похожа на гиблое место — она, как большая лесная поляна, присыпанная иглицей и листвой. «Химородник» напрямик и поехал, и его экипаж угодил в самую зыбучую топь. Конь потонул, подвода намертво встала. — Мы едва выплыли, — вздыхал Матвей Аггеич. — А Аггейка, сквалыжник, еще и золото выпер, и иконы тащил. Два мешка навалил себе на загривок, даже мне не давал. Матвей Аггеич просил Аггея вернуться, но тот ни в какую. Упёрся: «на запад», «на запад». Да и тащился по вязкой грязище, мимо торфянистых вонючих болот. Матвей Аггеич шагал впереди, тыкал дрыном, проверял почву. Солнце уже к закату клонилось, болотные птицы орали, с болот наползал туман, а комары грызли так, что никакие волки им не чета. Аггей уже взмок и едва тащился под тяжестью двух мешков. Среди сокровищ он отыскал компас — и брёл по нему точно на запад. Желудок гремел, в горле — сушь, а болотной воды не попьёшь. — Обратно пошли, — решил Метвей Аггеич, у которого от суковатого дрына уже мозоли на ладонях набились. Агге Аггеич пыхтел, тащился всё медленнее, но всё же, на запад. Но где-то неподалёку раздался тяжёлый топот копыт. Аггей Аггеич перепугался: чекисты, догнали! — Кинул Аггейка в болото всё золото, — Матвей Аггеич безнадёжно махнул рукой. — Тяжко на горбу-то утаскивать. Совкался тама-ка потом с дрыном, да не выловил — всё, поди, в трясину ушло! Но иконы кидать не стал: припрятал в кусту, а после — забрал. Сначала в строжке хранил, а потом — Мартынке оттарабанил. Кроме этой вот, чуды-юды. Матвей Аггеич кивнул на Люцифера, мол он будто бы очень ценный, и Аггей опять «посквалыжничал», оставил его у себя, перекрыл только, чтобы не бросался в глаза. Товарищ Замятин записывал так, чтобы разобрать, когда начнёт переписывать начисто. Черти со своими гробами… возятся, возятся — и когда уже только прекратят колотить? Старший лейтенант перечитывал, что написал, и всё крепче его прижимала мысль о том, что явилась ещё одна чёртова канитель: откапывать в огороде Мартына иконы, разыскивать по болотам Аггеево золото, всё оформлять, передавать на партийные нужды. А что с Матвеем Аггеичем делать? Если по букве — то в лагеря. Но, чёрт подери — товарищ у самого Склифосовского диплом защищал. Израсходуй его — и придётся самому себе «апиденцит» вырезать. Ценный кадр, придётся что-то липачить. — Можете быть свободны, — Замятин сухо отправил Матвея Аггеича прочь. — Я вызову вас позже, и вы покажете, где Аггей выкинул золото. — Показать-то я покажу, — проворчал дед Матвей и потянулся к двери. — Ну а толку? Четверть века минула, поди! — Так положено, — отбоярился товарищ Замятин. — Не задерживайте работу, товарищ! Дед Матвей лишь плечами пожал, а в дверях обернулся и укорил: — Сон у вас, вижу, товарищ, ни к чёрту — так и до секционной недалеко. Вон, товарищ Нечай уже в оной отметился! Замятин в ответ смог только вздохнуть. Да, поспать бы ему, да не можется, не идёт сон. Нечай товарища Замятина… злил? Будоражил буйным энтузиазмом. А без него пусто. Душно. Он больше не ворвётся и не огорошит — ничем, никогда. Шаги Матвея Аггеича стихли. Тишина поглотила, как кит. Но её разорвал гулкий топот. На дверь обрушился стук, и на пороге возник Сафронов. — Товарищ старший лейтенант ГБ, не поймём, по какому протоколу Ампелогова хоронить! — его грохочущий голос камнями забарабанил по голове. — В ров к фашистам кидать, или организовать гражданское погребение? — В ров, — буркнул товарищ Замятин. — И не затягивайте: дело нарисовалось, контрабандные ценности! Старший лейтенант отправил Сафронова: хватит с него погребений. Нечай, Нечай — загремел в секционную, оставил вдовой молодую жену.

***

Тётя Люба Таню забрала назад. К… себе? Или домой? Где теперь дом? Таня заблудилась, пропала. Она сидела на стареньком табурете и даже не шевелилась. Даже слёз не осталось — Таня застыла и обмерла. — Танечка, а мы «Мурзилку» тебе привезли, — Нюрка присела на край табурета. Она положила на стол яркий журнал и выдавила улыбку. Знала, что Таня с детства обожала «Мурзилку», собирала выпуски, а до войны хвасталась, что у неё есть они все, с самого первого за шестнадцатое мая двадцать четвёртого года. Сохранился из них только один, старенький, за октябрь тридцать четвёртого. Ветхий уже, как тряпочка, весь растрёпанный, с оборванными уголками страниц. Малышня зачитала «Мурзилку» до дырок. — Новый номер, уже выпускают, — добавила Нюрка необычно тихо. Они с Глебом ездили в Красное. Но совсем не на танцы, а за чёрными кружевами и лентами для мёртвых пут. Всегда громкая, Нюрка притихла, не размахивала руками, а растерянно теребила передник. Таня глядела будто бы на неё, но не видала лица. Слов не слыхала — уши резал стук молотков. Это сколачивают гробы, и один из них — гроб для Семёна. «Товарищ Нечаев убит!» — ликовал из тьмы злой ненастоящий Павлуха. И его скрипучее карканье напрочь заглушило и стёрло Нюркин голос. Таня до дрожи боялась увидеть Семёна в гробу. А злое воображение терзало её, рисуя его замершим в вечности. Бледного, неподвижного, с погребальным венчиком на лбу, с тонкой свечой, пристроенной в посиневших руках. Свечой, которая не фальшфейер. В руках, даривших чудесную ласку и такое родное тепло — теперь неживых и холодных, уложенных на груди и связанных мёртвыми путами. При Нюрке Таня не могла разрыдаться, хотя и тянуло её завыть. Даже не плакать, как люди, а выть по-собачьи, орать и захлёбываться в бессильных рыданиях. «Товарищ Нечаев убит», и она — овдовевшая, сразу же после свадьбы. Нет никаких «сценариев» и «частиц» тоже нет. Гадкие побасёнки к чёрту спятивших лжеучёных вроде тётки Пелажки. Глотая слёзы и сопли, Таня опустила глаза. Новый «Мурзилка» сверкал типографской краской. На обложке — солдаты в парадных мундирах и много мальчишек, выстроенных шеренгой в огромном фойе, под лестницей с красной ковровой дорожкой. Над ними — огромная хрустальная люстра. На миг Тане почудилось, что на обложке «Мурзилки» напечатали Черепаховский клуб — каким он был до войны… а может, таким, каким его собирались отстроить. — Ты почитай, хороший журнал, — пробубнила Нюрка, положив руку Тане на плечо. Она поднялась неловко, задела ножку табурета пяткой. Табурет покачнулся, шумно стукнул об пол. — Почитай, Танечка, — шепнула Нюрка и вышла из кухни на цыпочках. Таня глядела в окно — мимо окна, в бесконечность. В полную пустоту, где не осталось больше ни солнца, ни звёзд, ни ультрарелятивистских частиц. Она видела пыль на грунтовке. В пыли вереницей тянулись подводы, везли в Красное наспех сколоченные гробы из некрашеных и неструганых досок. На первой из них Таня заметила Славку — тот понуро сидел на корме задом наперёд да неуклюже наигрывал «Интернационал» на баяне. Хоронить будут товарищей на военном кладбище, с почестями, с выстрелами в воздух. Холод выворачивал наизнанку всю душу. Семён где-то там, среди них. Таня никогда его не увидит. И даже на могилку к нему не сможет прийти. — Увезут ведь в Москву, — прошептала она тёте Любе, когда та подошла и поставила перед ней большую цветастую кружку. Над кружкой парило: тётя Люба только подоила Белку и принесла Тане её любимое угощение. Но Таня ни глоточка не сделала: в горле застрял гадкий ком. Он не давал ей дышать. — Танюш, я у товарища Журавлёва была, — тихо начала тётя Люба, опустившись на второй табурет. — Разрешил товарищ нашего Семёна в Черепахово похоронить. Таня в ответ ни слова не смогла выдавить. Слёзы сами собой полились, обжигая осунувшиеся побледневшие щёки. Таня бросилась к тёте Любе, прижалась, как детстве, зарылась лицом в её сарафан. Её плечи дрожали — Таня рыдала и никак не могла прекратить. Сначала — беззвучно, а потом — дала себе волю и расплакалась в голос. Тётя Люба молчала и гладила по взъерошенным волосам, по спине. Терпеливо ждала, пока Таня наплачется. Нескоро наплакаться ей. Кому, как не тёте Любе знать, каково это — овдоветь. На похороны тётя Люба Таню не хотела пускать. Боялась, как бы сгоряча она в могилу не кинулась. Сломает ещё что-то себе, а то и убьётся.

***

Такого ещё не бывало, чтобы вокруг опорного скопились люди. Они шли со дворов, останавливались у ворот. Накрапывал мелкий дождь, и ветер налетал противный, порывами. На фонаре качался и бился змей — уже запачкался, разорвался. Таня теребила цветы, они выпадали у неё из рук. Казалось, что слёз не осталось, выплакала до капли. Тоски, грусти нет, есть пустота. Такая ужасная, тёмная, тихая, где больше никогда не будет Семёна. Черныш тыкался носом ей в руки, в бока. Таня гладила его, а он поскуливал. Детям тётя Люба запретила на похороны идти и оставила под присмотром Меланки. Но дети пришли всё равно — все, взявшись за руки. Каждый принёс по венку — разные получились: пушистые и растрёпанные, из ромашек, травы, водяных ирисов и васильков. Позади и Меланка плелась, тоже с венком. Таня прижалась к забору и в щель между досками видела, как из опорного выносят гроб — товарищи вшестером несли его на плечах. Журавлёв, Славка, Петя, Глеб, Павлуха, товарищ Замятин — в ногу спустились с крыльца, поставили гроб на подводу. За ними шли ещё двое солдат и тащили какой-то старый облезлый сундук. Его пристроили около гроба. Зачем? Серая, в яблоках кобылёнка обмахивалась облезлым хвостом. Славик, ни на кого не глядя, взобрался на место возницы и взял поводья. Ворота распахнулись со скрипом. — Везут, — испуганно шепнула тётка Зинка и закрыла руками рот. — Везут, — повторила тётя Люба и так же прижала ладони к лицу. Славик вывел подводу со двора на грунтовку и остановил. Товарищи выносили венки из еловых веток и полевых цветов, перевязанные чёрными лентами. Молча, они складывали их на гроб. Гроб… Семёна. Он там, внутри, под заколоченной крышкой. — Тёть Любочка, — прошептала Таня, будто зачарованная разглядывая этот гроб. Неказистый, наспех сколоченный из каких-то старых, побитых жучками досок. Она и цветы на него положить позабыла. — А почему гроб закрыли? — Не для глаз, видать, — тётя Люба прижала Таню к себе. — Говорила ж тебе, не ходить. Дети по очереди подходили, с опаской складывали свои веночки. Дашутка, рыдая, положила вместе с веночком ещё и маску «звёздного близнеца». Авдотка взяла её за руку. Таня заметила, как она показала ей на сундук, и Дашутка в ответ пожала плечами. Товарищ Журавлёв поёжился, смахивая с козырька дождевую пыль. — Шагом марш, — он не приказал, а вздохнул. Семён был его другом. Солдаты строились по два, старались чеканить шаг. Подвода тяжело двинулась, пошла по грунтовке, скрипя. Она не стальной рессор, а низкая, старенькая, унылая. На стальном рессоре носился живой Семён… А мёртвому уже ничего не нужно. Люди потянулись за ней — медленной вереницей. И в пустой тишине только Славка уныло играл на баяне уставной «Интернационал». Тётя Люба позволила и Семёна в оградке похоронить. Рядом с Сан Санычем, солдаты быстро выкопали могилу. Дырка в земле. В темноте… По земле расстелили длинные полотенца, на них поставили гроб. А рядом — опустили этот сундук. Люди ахнули, увидав в сундуке детский скелетик и куклу. Черныш сел возле и тихонько завыл, вытянув морду, как волк. — Любовь Андреевна, — товарищ Журавлёв подошёл, показал на сундук. — Это Черепахова Дуняша, товарищ Нечаев обнаружил при осмотре подвала. — Дуняша, Дуняша… — все шептались, с опаской поглядывая на скелетик, на куклу, вокруг. Мавок искали? Нет мавок. Дуняша тихо лежала на дне сундука. — А почему она в сундуке? — тихо спросила Таня. — Ветхая, извлечь не смогли, — пояснил Журавлёв. — Земля пухом, — вздохнула тётя Люба, кивнув. Разрешила и Дуняшу хоронить рядом с Семёном. Раз уж нашёл он её, пускай и проведёт в… Велеград. Тётка Зинка рискнула приблизиться к сундуку. Постояла над ним, пошептала немного, вынула Мотрин гребешок — серебристую ласточку. — Вот, расчешись, — прошептала она и быстренько отошла. «Я бы ему гребешок дала, он бы и ожил», — говорила Меланка про Яшку. Жаль, нет такого волшебного гребешка. Товарищ Замятин говорил прощальную речь, Слава, Петя, Матвей Аггеич… Товарищ Журавлёв — рассказывал историю про барибала на складе. Без тени улыбки, сквозь слёзы, спрятать которые не мог даже он. Таня слышала всё это, как гул, а в ушах стояло другое: «Нигде и повсюду… Нет пределов». Видимо, есть — даже для Принца, способного нарушить законы физики. Значит, не все законы можно нарушить. Не всегда получается. Его больше нет. В руках скорбно горела тонкая свечка. Она не фальшфейер, не вспыхнет, не рассыплется искрами, не осветит дорогу из нави. Синие колокольчики опустились к земле, прижались под мелкими каплями. Дождик всё моросил, всё шуршал по траве да по листьям. В шуршании слышались голоса: Алёнушкин, Крисенькин, папочкин. Жаль, маминого голоса Таня никогда не слыхала и не сможет узнать. «Время находится в квантовой суперпозиции», — различила Таня голос Сан Саныча. Она хотела спросить, встретил ли он Семёна, но грохот всё разметал. Солдаты целились в воздух и били прощальный салют. Слава командовал — махал рукой, и четыре бойца гремели холостыми патронами. Один раз, второй и — последний. Всё. Солдаты подняли гроб на полотенцах. Они опускали его в темноту, в вечный холод — туда, откуда уже никто никогда не вернётся. Нет никакой квантовой суперпозиции, чушь это и опиум для народа. Тётя Люба бросила в яму три горсти земли — все по очереди бросали. Таня заставила себя подойти. Земля мягкая под ногами. Он — там… не смотреть. Но взгляд сам собой скользнул вниз, в смертельную темноту. Гроб, венки, цветы и сверху — сундук. — Адьё, руа де колюбридёс, — чуть слышно шепнула Авдотка и отошла. Таня застыла — ей показалось, снизу её позвали. С трудом она заставила себя зачерпнуть горсть земли. Не слушались пальцы. Это неправда, страшный сон, «кутерьма». Сырая земля, холодная, тяжеленная. Танины пальцы разжались, и ком глухо стукнулся о дощатую крышку. Он… там. Внизу, в наглухо заколоченном, закрытом гробу. Навсегда. Беспросветная глухая тоска накатила, утопила с покрышкой. Таня с криком кинулась вниз, но в последний момент её удержали. Пётр схватил, подоспел Славка с товарищем Журавлёвым. Втроём они оттаскивали Таню от гибели, а она вырывалась, будто в бреду. Тётя Люба хлопала по щекам, тётка Зинка молилась. Таню отпустили, лишь когда она застыла и замолчала, обмякла. Ноги её не держали, фантом резал, как тесаком. Рыдая, Таня уселась на раскисшую землю, закрыла лицо. Её обнимали дети, Черныш уткнулся под бок. — Танечка, — шептала на ухо Нюрка, а Меланка молча гладила по волосам. — Так, — тётя Надя пробралась и сунула Тане под нос ватку с мерзким нашатырём. Таня вздрогнула. И поняла, что насквозь промокла, замёрзла, дрожит. Черныш скулил, дети шептались. Солдаты закапывали могилу, Слава нёс свежий крест. — В лазарет тебе, птица, — вздохнул дед Матвей. — Совсем ослабла, видать, раз в могилы скакаешь! — Н-нет, не надо, — всхлипнула Таня. Она пыталась подняться, но проклятая больная нога не давала, обжигала мучительной болью. Таня видела, как Слава установил крест с табличкой: «Нечаев Семён Витальевич». И рядом с ним Глебка вкапывал ещё один, для Дуняши. — Глядите, — шепнула Груня Чернова. Она глядела вверх, на серое небо. Над ними, невысоко, кружил белый голубок. Он опускался ниже, летал широкими кругами. И, наконец, уселся на крест, начал прохаживаться. Голубок не боялся людей, точно ручной. Тётка Зинка бормотала про души, будто они приходят проститься с живыми… — А это чего? — удивился вдруг Глеб — заметил портдепешник на лапке у голубя. — Да это ж почтарь! — Нюрка удивилась не меньше, разглядев птичьего гостя. Димка Иванов долго на него глядел, а потом — подошёл мелкими неуверенными шагами. — Это же Филимон, — пробормотал он, обойдя крест кругом. — Наш с папкой, Филька-почтарь. — Ваш? — вскинул голову Глеб. — Ага, — кивнул Димка и спокойно взял голубя в руки. Тот легко ему дался, будто бы знал и принимал за хозяина. — А письмо у него есть? — пристала любопытная Нюрка. — Глянь-ка, что у него там? Димка пожал плечами и открыл портдепешник Фильки без особого рвения. Кто что пошлёт сюда голубиной почтой? Филька нашёлся, потому что знает дорогу домой. Прилетел к родной голубятне. — Товарищи, а ведь письмо! — выкрикнул Димка, найдя в портдепешнике трубочку тонкой папиросной бумаги. — Ну и ну, — выдохнула тётя Люба. — Письмо… Читайте скорее! Димка развернул трубочку осторожно, боялся порвать. А бумага-то новая, чистая — будто отправили её только вчера. Написано немного, ровные строчки выведены тёмным химическим карандашом. — Товарищи, — начал Димка, и его голос дрогнул, он узнал, чей почерк в письме. — Мы с товарищем Дёминым выписались из Краснянского районного госпиталя. Комиссованы, завтра прибудем. Подпись: Капитан Д.Д.Иванов. Димка поднял глаза, слёзы бежали по щекам «в три ручья», но он улыбался. — Папка, — прошептал Димка, и вынул из кармана последнюю ложку. Ровненькую, без заусениц, красивую настоящую ложку. — Живой папка, Матвей Аггеич, вы гляньте! Работает ложка! Димка радовался, но Матвей Аггеич шикнул: — Ш-ш, пострелёныш, счастье спугнёшь! Димка притих: побоялся спугнуть, да и на кладбище вопить некрасиво. Он глядел то на голубя, то на ложку — поверить не мог, что ложка папку спасла. — Товарищем… Дёминым? — осторожно, шёпотом переспросила Дашутка, двумя пальцами взяв у Димки голубиное письмецо. — Ну, да, — кивнул Димка. — Сама прочитай. — С товарищем Дёминым, — прошептала Дашутка, перечитывая толстые буквы. — И мой папка живой. Твоя ложка двух папок спасла. Дашутка радовалась поначалу, но погрустнела и опустила глаза. — Жаль, мамочка с Настёной папку не встретят. И с дядь Семёном не познакомится. — А на моего папочку не хватило ложки, — всплакнула Авдотка и села на поваленный ствол. — Но Эрик говорил, что есть сценарий, где… — Тише, маленькие — тётя Люба крепко обняла обеих девчонок. — Нам пора, промокли вон, все.

***

Конец октября 1943 года

Мелкий мокрый снежок больно бил по лицу и рукам. Холодный ветер качал верхушки деревьев, срывая последние листья. В сумерках они вертелись и улетали далеко-далеко, не догнать. Стыло, промозгло, аж ныли все кости. На дне оврага собиралась вода — и люди в драных остатках мундиров лезли повыше по раскисшей грязюке. Они садились и съёживались, дрожали от холода, шатались от голода. А вокруг — гниющий забор с толстыми мотками колючей проволоки — ржавой, в которой застряли мёртвые птицы. Четыре массивные вышки, но лишь на одной шаркал, покряхтывая, хромоногий подбитый немчур. Одна проклятая крыса, но сбежать всё равно, не получится: у него до сих пор есть пулемёт. Лейтенант Михаил Дёмин бинтовал ожоги мокрыми тряпками — на время боль отпускала. Совсем ненадолго. Дёмин не знал, сколько просидел тут, в гадком загоне — неделю? Месяц? Или, может быть, больше? Поначалу он пытался сбежать, подбивал товарищей на побег. Но те глядели жутко пустыми глазами, а то и вовсе отворачивались, или таращились вниз. Лишь один человек поддержал Михаила — худющий, седой — даже щетина и брови седые. Дёмин решил поначалу, что это старик. Пока не услыхал его голос. — Миха? — воскликнул седой, и Дёмин аж отшатнулся. В плену у «немецкого дьявола» поседел Митяй, Дмитрий Иванов — земляк… товарищ Дёмина, с которым они за одной партой сидели. Дёмин ёжился, как и все: ветрюган пробирал до костей. Горелые лохмотья лётной куртки от него совсем не спасали. Голод скручивал тело мучительной болью: их не кормили по несколько дней. А когда кормили — кидали какие-то чёрствые, заплесневелые корки. Дёмин поймал себя на том, что слушает их шаги. Ждёт, когда они придут — придут с несуразным подобием пищи. Дёмин готов был вгрызаться, терзать зубами лишь бы избавиться от дикой, звериной жажды поесть. С ужасом он осознал, что запросто отпихнёт товарища от куска. Как же холодно… чёрт! Ветер трепал отросшие мокрые волосы. Кто-то тихо кряхтел, кто-то кашлял. Да чтоб они провалились: черти, мешают прислушиваться… Вот же, идут, наконец-то Дёмин услышал шаги. Увидел серые силуэты — они приближаются, открывают скрипучую мерзкую калитку. Но сегодня никто не принёс ни крошки: от калитки серые крысы сбежали, хлюпая по грязи неуклюжими здоровенными башмаками, а на вышке вдруг ярко вспыхнул прожектор. Пленные загомонили, подняли головы. Там, наверху, торчал, подперев кулаками бока, сам «немецкий дьявол», а возле него топтался жалкий, осунувшийся переводчик с рупором в руке. Серый солдат-часовой пытался вытягиваться, но его вскинутая рука дрожала. Дьявол таращился сверху вниз — он тоже какой-то жалкий, обляпанный грязью — и что-то угрюмо бурчал. Переводчик, было, буркнул ему в ответ, но дьявол развернулся и сразу ушёл. Переводчик поднял рупор, заскрежетал болезненным сорванным голосом: — Дрянной швайне прочь! Прочь! Вон! Поганая калитка оставалась открытой. Солдаты исчезли. Люди сидели, не шевелясь: в это невозможно поверить. Чёртовы гниды их… отпустили? — Швайне вон цур лисый чьёрт! — разразился переводчик, злобно топая правой ногой. — Герр группенфюрер приказывать: вон! Топот казался глухим из-за огромной обмотки, заменившей сапог. Пленники волновались. Кто-то отполз от калитки подальше, а кто-то бешено ломанулся на волю. — Мих, — Иванов положил руку Дёмину на плечо. Дёмин же ждал подставы: выпустили — а потом перестреляют бегущих, как зайцев. Гниды это умеют — у них такая охота. Но никто ни разу не стрельнул. Дьявол больше не показался, переводчик взвизгнул «Вон!» напоследок и тоже исчез вслед за ним. Немчур-часовой остался один. Вот-вот, подойдёт к пулемёту. Не подошёл, застрял у прожектора. Дождевая вода стекала холодными струйками по его дождевику, по мокрому пулемёту стекала и капала. Солдат отвернулся. Гады всех отпустили. — Мих, пойдём, — Иванов тормошил, кивая на товарищей, шатко тянущихся за калитку. Кто попроворнее — те уже убежали, и последними ковыляли раненые да оголодавшие. Дёмин кивнул, захромал за товарищем. У него болела нога. И руки болели. Всё тело отзывалось отвратительной болью. Ожоги, ушибы. Он еле выбрался из самолёта, едва отбежал и юркнул в овражек, за пару секунд до того, как рванул бензобак, и над его головой полетели полыхающие ошмётки. Дёмину повезло, выжил. Но место оказалось паршивое: одни немцы вокруг. Гниды схватили его, оглушённого, и притащили сюда, в чёртов загон… И вдруг просто так взяли и всех отпустили.

***

— Да чёрт их дери! — процедил Журавлёв, сидя над рацией. Он радиографировал, что схватил Траурихлигена, но получил какой-то странный ответ. Товарищ Сова за соседним столом пыхтел: разбирал папки, изъятые товарищем Замятиным на синхротроне. Журавлёв взглянул на него исподлобья и сухо изрёк: — Товарищ, продолжайте изучать документы. — Есть, — негромко ответил Сова. Сын профессора — интересно, он хоть что-нибудь понимает в бумагах отца? В бумагах… в дрянных бумажонках, которые, скорее всего, Траурихлиген липачил, чтобы надуть тех, кто вздумает запустить синхротрон без него. — Чёрт, — сплюнул Евгений и вышел из кабинета. Журавлёв тащился во флигель, а голове вертелся ответ от командования. Неспроста, чёрт подери. Журавлёв думал, что наконец-то избавится от «немецкого дьявола» — спихнёт в Москву и забудет о нём. Но тут вот, загвоздка… ещё на несколько лет. Да чтоб он провалился к чертям. Журавлёв отпер флигель и удивился: Траурихлиген никуда оттуда не делся, хотя мог бы сто раз сделать ноги, пока Журавлёв бил салюты условному трупу. Но Эрих сидел на лавке в обнимку с собакой и таращился в серый, сырой потолок. — Ну что, Жека, доволен? — осведомился Эрих, не поворачивая головы. — Похоронил? Журавлёв послал его к чёрту. — Зарыл! — изрыгнул Траурихлиген. Его псина тоже на лавку взобралась и улеглась, положив голову ему на колени. Здоровая… Килограмм шестьдесят. Как она только попала в запертый флигель? — Погрёб! — гавкнул Эрих. Евгений усилием воли заставил себя не вздрогнуть. Он понял, Траурихлиген сам открыл дверь, впустил пса и запер обратно. — Прикопал! — гад глумился, спуская злые смешки. — Спустил в «червивый класс»! Его пёс казался сытым и сонным, но мигом вскинул голову и показал здоровенный клык, стоило Евгению потянуться к пистолету. Журавлёв сразу отдёрнул руку и отступил ближе к двери. Чёрное чудище только на вид как собака, оно больше — волк долины Маккензи, волк-людоед. Траурихлиген выводил таких людоедов, и самых злобных забирал охранять синхротрон. А одного решил завести, как питомца. — Жека, он не кусается, — зевнул Траурихлиген. — Раньше его звали Шац, теперь — Черныш. Если ты отдашь мне Семёна, мы тебя не сожрём. Гад бормотал с жутким спокойствием палача. Совсем одурел: его чудовище звали Любимчик. Чёрт подери, да кто в чёртовом флигеле — пленник? Журавлёв нервно впихнул в рот сигарету. Он клацал и клацал зажигалкой, но подкурить не выходило. — Что с тобой случилось, Эрих? — рычал Журавлёв сквозь зубы, измочаливая сигарету вдрызг. — Откуда в тебе эта злоба? Ощутив во рту табак, Журавлёв с бранью выплюнул сигарету под ноги. Как же ему хотелось схватить проклятого немца и придушить, как куропатку! Перегрызть горло. Напичкать пулями по самое нельзя. Да просто изрешетить, превратить в кровавую кашу. — А я не злобный, — хмыкнул тот, дёрнув плечом. Журавлёв давился негодованием и руганью, а немец, наоборот, выглядел совершенно спокойным. Жутко, пугающе, кошмарно спокойным. — Я люблю музыку, животных люблю. Люблю, Жека, — Траурихлиген наконец повернулся и уставился на Журавлёва в упор. — Я не хочу воевать. Но ты должен понять одну вещь, Жека. Это совсем не трудно, ведь ты патриот. Евгений, сопя, растирал сапогом то, что осталось от его сигареты. Его пальцы смыкались и размыкались на рукояти «тульского». Чёрт, разнести бы башку ему самому и чёртовой псине, покончить с этим со всем… — И я люблю родину не меньше твоего, Жека, — вздохнул Эрих, выдержав недолгую паузу. — Просто у тебя своя родина, а у меня — своя. Журавлёв сатанел, стиснув зубы. Чёрт, когда же закончится эта война… и можно будет просто сходить на рыбалку? — Я знаю места, где можно не просто удить, а охотиться с гарпуном, — мечтательно тянул Траурихлиген и ухмылялся. — Ух, как загарпунивать! — выкрикнул он, взмахнув кулаком, будто кидает гарпун. Пёс в такт ему раскатисто гавкнул. Евгению показалось, что его пронзили насквозь. В детстве они побратались и гордились, что братья. Из Нерчинска в Москву ходили на лыжах. Никто из них не был чудовищем. А потом… У каждого своя страна. Невозможно ничего сохранить по разные стороны. Теперь оба — враги и друг для друга «гнида». И неизвестно ещё, в чьём затылке будет гарпун. — Убирайся, — выдохнул Журавлёв. Эрих изумлённо поднял правую бровь. Евгений молча полез в карман, вынул бумаги и запустил ими в поганую немецкую рожу. — Проваливай! — Журавлёв-таки выхватил пистолет, взял Эриха на мушку. — Давай, вали отсюда ко всем чертям, чтоб они тебя сожрали! Хвостик проклятый… Эрих листал бумажки, Черныш глядел на Журавлёва с явным сочувствием и вилял хвостом. Как собака. Самая простая, домашняя псина. — Надо же, Семёна отдал, — проворчал Траурихлиген. — Что ты затеял, Жека? Он всё не поднимался, не уходил. Всё торчал да таращился — гнида. Журавлёв забил пистолет в кобуру и огромными шагами рванул к двери. Вырвал ключ из кармана, но всадил его в замочную скважину раза с третьего — от злости не мог попасть. — Пшёл, не глазей на меня! — Евгений широко распахнул дверь, показал пальцем в пустой коридор. — И чтоб товарищ Сова и думать про тебя забыла! Подох, значит — всё, не смей никого будоражить. Эрих наконец-то поднялся и потянулся к двери, и за ним потрусил его пёс. — Ты просто чудовище, Жека, — выдал он на ходу. А у двери снова застрял и осведомился: — А как же твой синхротрон? Ты же так упирал на него? — Он больше не нужен, дело закрыто, — на одном дыхании выдал Евгений. — Тебя приказали казнить, но ты ж меня знаешь! — Что, правда — не нужен? Вцепился, не верит — немудрено. Ни один здравомыслящий… дьявол никогда не поверит, что можно просто так закрыть синхротрон. — Фронту нужна реальная техника, а не твои дурные прожекты! — вколачивал Журавлёв, выгоняя его к чертям. На полу валялся какой-то обломок — Евгений его со злости пинал, и ржавая железяка глухо лязгала о доски. Это штык, которым Траурихлиген его не зарезал. — Надо же, мне даже не пришлось резать тебе горло, — ухмыльнулся Эрих и небыстро потянулся прочь по коридору. — Я те порежу, — мрачно прогудел Журавлёв. — А, легко бы порезал, — беззаботно бросил Эрих, обернувшись через плечо. — От уха до уха! Скорчив кровожадную улыбку, он провёл пальцем по собственной шее. Журавлёва так и подмывало кинуться вслед за ним и отметелить до кровавых соплей — чтобы захлопнул пасть и не мёл чушь. Эрих подмигнул и чуть заметно шевельнул рукой. Журавлёв уловил короткий свист, ощутил ветерок… и рывком оглянулся назад. Его левый погон оказался пришпилен к стене его же кинжалом. — Выходит, он мне не понадобился, — Эрих всё улыбался, и его улыбка разъехалась до ушей. Чёрт побери, когда же он успел «подбрить» чёртов кинжал? — Увидимся, — бросил Эрих и — просто ушёл, увёл пса. Исчез, бесшумно растворится в ночи. Евгений торчал, глазел в пустоту и надеялся, что он никогда не вернётся. Условный труп Семёна Нечаева отправился в яму. Новый приказ Ставки Евгений Журавлёв обязан выполнить идеально. И никто никогда не должен узнать, что «немецкий дьявол» — его побратим. Евгений Журавлёв вернулся в кабинет не сразу. Ему пришлось стену мыть — вытирать кружочки, которыми запачкал её Траурихлиген. Они не для глаз, всё нужно смыть дочиста. Необходимо проверить сейф. Журавлёв возле него затих и прислушался. Тихо до звона. Никого. Только кони пофыркивают, да где-то со стороны тёмного леса слышится далёкое басовитое уханье. Журавлёв принялся отпирать толстую тяжёлую дверцу. Чёртовы чемоданчики, столько жизней на них. Евгений попятился, едва сдвинув дверцу. В сейфе темно. В сейфе пусто. Их нет. И лишь в самой глубине проклятого стального ящика белеет бумажка. Евгений выхватил её будто клешнёй, рванул к глазам и попятился снова. Чуб, в котором запуталось солнце, любимый курносый нос и озорные глаза — тонкими карандашными линиями прихвачены почти с фотографической точностью. — Что же ты, Данька, — вырвалось у Журавлёва. Евгений не мог неделями его нарисовать, а чёртов Эрих набросал за пару минут. Журавлёв аккуратно сложил листик вдвое и сунул в карман. Слёзы душили, но подполковник государственной безопасности не может заплакать. Траурихлиген стащил бумаги Валдаева — ну и пускай убирается к чёрту.

***

Таня дождалась тишины. Дождалась темноты, одиночества, в котором было больнее, чем в адском котле. Без Семёна ей не заснуть. Она встала так, чтобы никого не будить. Таня накинула пуховый платок и на цыпочках прокралась на кухню. Тихо, как кошка, вылезла она на чердак. Включила фонарик и осветила жёсткую лавку, широкий, как стол, подоконник. Ходики на стене, старенькую лису. Минутная стрелка скакнула к двенадцати — полночь — лиса размахнулась и стукнула в наковальню. Семён её починил. Таня свет не включала, так и сидела, с фонариком. Глядела в окно и видела — дом. Дом… Семёна. Холодный, пустой, в окошках которого свет больше никогда не зажжётся. Таня оттуда взяла телескоп — он стоял на полу, возле лавки. Она встала и открыла скрипучие рамы, впустила прохладный ветерок. Он качнул астролябию, и она завертелась — против часовой стрелки. Во дворе зашелестело — Черныш прыгнул через забор, побежал мимо грядок. И где только бегал? Темно, фонари далеко. Видно звёзды. Тучи ушли, и теперь в темноте они все пылали таинственными огоньками. Таня знала созвездия — Большая Медведица, Малая, Кассиопея, Фелис Доместика — небесная Кошка. Таня поставила телескоп на подоконник, высунула в окно, стала настраивать, чтобы снова увидеть её. Наверное, Семён с ней играет. Он это может, он… в могиле, под слоем земли. Ничего нет, всё просто байки, чтобы дети уши развесили. Не видно Кошки, не получается. Таня забыла, куда направлять телескоп. Таня отвернулась и села на лавку с ногами. А что, если на Крабовидную туманность взглянуть? Нюрка там дядьку Сидора может увидеть — даже она, «товарищ начоперот». А вдруг, Таня сможет увидеть Семёна? Она сунула руку в карман, и под пальцами оказалось твёрдое, острое. Она вытащила блестящий осколок, опасно сияющий в свете фонарика. Это не просто кусок, не стекло, не безделушка. Это осколок резонатора из родиевых зеркал. Его сделал Принц, и ничего подобного на Земле больше не будет. Принца больше не будет. Он… там, в наглухо заколоченном, закрытом гробу. Он был особистом. Ветерок налетел, растрепал короткую чёлку. Танин взгляд зацепился за угол, где висело ласточкино гнездо. Тётя Люба его убрала, чтобы больше не было выпавших птенцов на полу. Там какая-то дырка, и в ней словно бы что-то есть. Похоже на кусочек газеты, которыми затыкают дырки от сквозняков. Таня вытерла слёзы, а они всё никак не хотели утихнуть. Пусто в душе. Так же, как в чёрной могиле. Она никогда не услышит птичьих мелодий на губной гармошке, весёлых россказней про ОКДВА и в Африку уже никогда не поедет — а что ей там делать одной? От нечего делать Таня встала на цыпочки, подковырнула пальцем ветхую, давно пожелтевшую газетёнку и вытащила из дыры. Оттуда сразу подуло — так и есть, бумажкой затыкали сквозняк. Она смятая, но Таня развернула её и поняла, что это не газета была, а журнал «Техника молодёжи», целых два вырванных листа. Там в уголке даже номер остался, июнь тысяча девятьсот тридцать шестого года. А на развороте — большая статья с затёртым, выцветшим заголовком: «Синхротронные ускорители». Статью уже и не прочитаешь: всё выцвело, расплылось. Но Таня глядела, не отрываясь — на большое фото над текстом. «Авторский коллектив». Да они же тут все! В едва различимых лицах Таня всех узнавала: тут и Сан Саныч, и товарищ Ховрах, и отец, и дядя Игнат, и тётка Пелажка, и даже гадкий Борзой — Войборзович Д.С. И… Принц. Таня разглядывала его, глаз не могла оторвать. Он улыбался… в потоках ультрарелятивистских частиц — такой же, каким она видела его в детстве. Это он подарил ей мальвы и астролябию, и у него и впрямь есть шейный платок, заколотый шпилькой. И, кажется, ямочки на щеках. Ему так идёт солнце. Шло, пока он был жив. Таня провела пальцем по фотографии. Скорее всего, эти листы из какой-то пилотной версии, так и не подписанной в массовую печать. У отца и Сан Саныча всегда было много таких статей, вырезанок, подшивок — но Таня в них никогда не видала ни одной фотографии. «Авторский коллектив: проф. А.Валдаев, проф. В.Ховрах», — надо же, и товарищ Ховрах был профессор. Тут каждый подписан: «проф И.Сова» — это отец, «проф. И.Морозюк», «П.Морозюк, лаборантка» — удивительно, что тётка Пелажка так и не смогла защитить диссертацию. «Д.Войборзович, младший научный сотрудник» — а сам полицай, похуже урок и дезертиров. «проф. Э.Кам-Траурихлиген» — Эрик… Траурихлиген — как на листовке, которую соскребал с забора Павлуха. Может быть, из-за него и не подписали в печать статью с фотографией? Эрик… Траурихлиген — мрачное чудище, им напугали всё Черепахово. И Таня не могла поверить, что эти ужасы — про Семёна: будто бы он немец, а не француз, командовал фашистскими полчищами, казнил военнопленных, сжигал каких-то подопытных, устроил бой-мясорубку возле села и шеи переламывал с одного хвата… Да разве на такое способен Семён? Нет, Семён не немец и не француз, он был другом товарища Журавлёва, и для Тани навсегда останется только Семёном. Таня в последний раз взглянула на фото — на отца, на Сан Саныча. На Принца — Семёна. Таня на него долго-долго глядела. Принц не мог быть злодеем. Таня смяла бумажку в шар и запихала обратно в дырку, чтобы не было сквозняков. Семён — он только Семён, и его тайну никто никогда не узнает. Он там, под слоем земли, и не нужно его тормошить. Ветерок качнул открытые рамы, Таня услышала тихий скрип. Она обернулась — надо убрать телескоп и закрыть окно, пока ничего не сломалось. Таня приблизилась, крадучись, чтобы в доме не слышали, что по чердаку кто-то ходит. Телескоп по-другому стоял? Или ей кажется? Или она сама его сдвинула? Таня глянула в окуляр и так и застыла: Фелис Доместика! У неё всё-таки вышло настроить телескоп на небесную Кошку.
482 Нравится 422 Отзывы 159 В сборник