***
Веки поднимаются с трудом, будто накрепко сшитые. Мнимая суровая нить лопается с одной сплошной агонией, отзывающейся в костях, в ноющих мышцах — нарастает пузырём в голове. Во рту солоно и горько, и вязко. Воняет дымом и кровью, и жжённым мясом. Её мутит до рвоты, и хочется снова провалиться в удушливое забытье, где море горит багряным, где вода — шипит и сдирает кожу. Но там не было больно. Там было никак. Пробуждение встречает её призрачными воспоминаниями. Они хрупкие, как тонкие льдинки, переламываются в пальцах. Алине никак не открыть глаза полностью, не ухватиться за нить. Запоздало она чувствует всем своим больным телом, что лежит на ком-то; чужие пальцы на своём лице. Каждое прикосновение отзывается песней, вспышкой света. — Нет, не засыпай. В голосе — не просьба, не мольба к умирающей. Не то, что можно услышать на поле боя; в голосе нет слёз — один обнажённый во всей сути приказ. Так велят стоять до последнего, звезду с неба сорвать и разверзнуть землю. «Не засыпай», — велит голос. И Алине хочется расхохотаться этой властности, но в горле дерёт. Дым вливается в лёгкие удушливой, гадкой волной. Она всё своё тело ощущает с каким-то опозданием: тяжестью пудовой, корками на губах и сжатыми кулаками, что судорогой пальцы сводит. Словно Алина свой свет призывала — сокрушением и гневом небесным. Но не успела. Она не успела. Мощь трепыхается где-то внутри пойманным зверем. Сдирает с шеи ошейник. Ей вдруг становится необходимо коснуться своего. Алина с трудом подавляет стон. Но он бы потонул в треске пламени, в эхе чьих-то криков и неясном ей рёве. Или её воспалённому сознанию это мерещится? Она заставляет себя открыть глаза. Дарклинг — ну а кто ещё смог бы так нахальски приказать хоть самой смерти катиться к волькрам? — склоняется над ней. Его запах, неперебиваемый даже здесь, дарует мнимое облегчение, как и лёгкие прикосновения к лицу и волосам. Алина вдруг чувствует себя ужасно поломанной. Взгляд цепляется за его лицо фрагментами, словно откусывая. Глаза аспидные, что ни разглядеть кварцевого моря; пламя, пляшущее за его спиной, такое далёкое и безобидное для них, делает их ещё чернее. Алина прикипает глазами к царапине на его щеке. К бурым пятнам на другой. Его? Не его? Она сглатывает снова, понимая, что Дарклинг сидит прямиком на бетоне, а она — на его коленях. Память накатывает теми же волнами, провонявшими гарью, жестокостью. Алина вспоминает, как сбежала, ослушавшись, поддавшись эмоциям, порыву и собственной горячке, которую не мог разделить предначертанный ей мрак. Алина вспоминает шуханскую лабораторию. Алина вспоминает гришей. Измученных, изувеченных, молящих лишь об одном избавлении. Алина помнит, как чьи-то маленькие пальцы впивались в решётку. — Дети? — хрипит она, тянется рукой, чтобы уцепиться за воротник кафтана. За что угодно. Дарклинг берёт её руку в свою, прижимается губами к костяшкам. Запоздало Алина видит, что его собственные — эти идеальные запястья, вожделённые и сотворённые силой вовсе не земной — в копоти и засохшей крови. Ей дурнеет. Тошнота подступает к горлу, но вовсе не тем отвращением, какое должно было развернуться змеиными кольцами в её груди. — Мы вытащили, кого успели, — Дарклинг касается её волос. Дарклинг держит её, как проклятое им же сокровище. — Я думала, ты не придёшь, — Алина шепчет, не чувствуя, как из уголков глаз стекают первые слёзы. Боли и отчаяния за тех, кого спасти не успели. Кто умер в этих клетках, среди истинных чудовищ. Её зовут падшей святой. Его — равкианским монстром. Фьерданцы слагают о них страшилки, пугают детей и сами боятся, прячась за спинами своих личных монстров. Златоголовых, голубоглазых инквизиторов. — Ты кричала, — Дарклинг прижимает её к себе. Голос его спокоен и полон умиротворения, как то море, которое не пылало в её сне. — Я ощутил твою ярость на половине пути сюда. Алина смежает веки, дабы не показать ему своей уязвимости. Он пошёл за ней. И пусть позднее она услышит упрёк в его словах, словно обнажённое лезвие, вонзившееся под рёбра; пусть он скажет, что ей следовало прислушаться. Что ей следует вообще его слышать, а не поступать наперекор. Алина не хочет думать об этом. О жизнях, которые она не спасла. Которые не спас Дарклинг. О жизнях, которые он отнял. Обледеневший в своём гневе, Алина знает, как он чудовищен в расправах. Никакого милосердия. Дарклинг пошёл за ней. — У тебя кровь на щеке, — Алина облизывает губы и более всего хочет спрятать лицо, ткнувшись в чужой кафтан, пропахший железом. Её ладонь вздрагивает, когда Дарклинг прижимает её к своему лицу. — Она не моя, — и целует основание её запястья, трётся носом. Ужасающе человечно для тех, кто видит одно только зло. — Всё закончилось, Алина. Мы поедем домой. Ты будешь в порядке. Нет, она никогда не будет. Как и он сам, изломанный чужой жестокостью, чтобы взрастить свою на костях. Они не будут в порядке, пока с их народом так поступают. — Ты лжец, — она смеётся хрипло, лающе. Прижимается к нему, маленькая и изломанная. И хочет взмолиться, чтобы он забрал её прочь. Чтобы вынес из царствия смерти, пускай и не видит изувеченные трупы вокруг, упавшие словно какие-то замысловатые узоры в темнейшем из ритуалов. Пускай она никогда не узнает, как Дарклинг был беспощаден; как ничегои разрывали шуханцев на части и их рык взрезал само небо над обваленной лабораторией. Пускай не увидит кровавого шлейфа среди догорающих останков. Алина слышит шум волн, когда Дарклинг поднимает её на руки. Тьма клубится вокруг. Море нарастает в её голове, подступает горящим, неистово пламенеющим приливом, но прячется, словно трусливый зверь, заслышав голос Дарклинга: — И всё равно ты мне веришь.xiii. море пылает
12 декабря 2020 г., 00:50
Примечания:
часть, в которой Алина узнает о шуханской лаборатории, где продолжают проводить опыты на гришах. и, не послушав Дарклинга, срывается туда.
Волны омывают прибрежные пески мягким шёпотом. Барашки белеют на чёрном полотне, перекатываясь, чтобы разлиться шипящей пеной.
Линия горизонта зыбкая, нечёткая, несмотря на отсутствие полуденного солнца и его раскаляющего воздух жара, и кажется, что морю, этой зияющей пасти на лице суши, нет конца, как растянутому одеялу. Вдали небо алое, лиловое, смешивающееся с водой сплошным маревом.
Волны ласково, словно преданный пёс, омывают босые ступни, пока Алина вглядывается в нескончаемую бездну. Внутри неё — тот же штиль, раскатывающийся спокойствием и умиротворением стихии.
Ногам тепло, словно море долго-долго млело под солнцем или вскипало, как вода на кострище в котелке.
Алина вдыхает глубже: соль и свежесть, такая знакомая; заставляющая глотать воздух, как желанную после засухи воду.
И ей так хочется остаться среди этого покоя, среди этого мира — столь желанного и необходимого.
Алина закрывает глаза, погружаясь в шипение волн, в их настойчивый шёпот, липнущий к нему белыми следами морской соли, словами повторяемой песни.
Останься.
Останься с нами, королева королев. Под нашей толщей, раздели с нами силу.
Останься, останься, останься.
Вода становится горячее, щиплет кожу сквозь кафтан, такой тяжёлый, гнущий её к земле. Ко дну, ведь море ей уже по пояс.
Алине жжёт руки.
Вода слишком горячая. От воды больше не пахнет солью и мокрым песком.
Вода, морская, неукротимая стихия, воняет гарью и дымом.
Алина открывает глаза. Алое марево вдали оказывается совсем близко, распахивает раскалённую пасть.
Море пылает.