ID работы: 9358566

Новый герой

Гет
NC-17
Завершён
116
автор
Размер:
503 страницы, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
116 Нравится 25 Отзывы 17 В сборник Скачать

Часть 30

Настройки текста
Примечания:
      Игорь Тальков — Бывший подъесаул.       Дни в больнице проходили странно. Он не особо понимал их порядок. За окном уже совсем рано темнело и теперь, когда из-за всех этих препаратов сместился весь его режим сна, он с трудом понимал какой сейчас день. И когда у него появились карандаши и бумага, он попытался сделать довольно эффектный ход — нарисовать Алису. Лешка-то прекрасно знал, что это подкупает девчонок. Льстит. Нарисовал аккуратненький вздернутый носик, пухлые губы. А она и купилась. Ну как купилась. Бутерброд с тонким кусочком масла принесли, кроме той противной манки. И да, больше они и не разговаривали. Странно, конечно, однако, когда едва Алиса появилась в его диапазоне, он уже сам начал досаждать ее. Первой просьбой было дать позвонить. Она это выполнила. Хорошая она была, не в том смысле, как он воспринимал Александрию, а в том, как о людях говорят. Глупая временами, но хорошая.       Многих вещей Алиса не понимала.       Не понимала, например, почему он молчит, когда снова начинает разговор за Афганистан. Но Лешка не психовал. Он просто отмалчивался, переводил тему. От таблеток ничего не чувствовалось. Он вспоминал Сашу в те дни, когда она жила у Хрусталева и вообще находилась в анабиозе. Что делала она? Таскала за собой вечно тетрадь и что-то постоянно писала. Пришла мысль сделать так же. И вправду стало чуть легче. Точнее — ему просто стало жалко самого себя. Пожалел и дальше пришлось жить. Хотя нет, выживать. Все-таки он называл это выживанием. Потому что из свободы сейчас оставались только одни гребаные карандаши и бумага. Прямо, как в Афганистане — чёрная тетрадь с жёлтыми листами, которые становились ещё грязнее от табака и карандаша. Уж слишком плохая бумага, которая совершенно не держала цвет.       — Ну расскажи хоть что-то! — воскликнула она как-то раз. — Я считаю, что люди должны знать правду.       — У меня сестра журналистка, тоже все за правду боролась, знаешь, как кончила?       — И как же?       — В Крестах! — фыркнул он. — Я забыть это хочу, понимаешь, а не тебе дуре пересказывать.       — Так нельзя. Народ без истории погибнет.       — Народу эта история не нужна, понимаешь? Они вычеркивают все, что противоречит их интересам. Мы расходный материал, убьют — нерадивые бабы нарожают новых. Вырастет новое племя и не зная своих отцов. А к чему им знать? У них другая задача, пацифизм им не к лицу. Да и сейчас, глупость, а не народ.       — Тебя послушать, так все вокруг виноваты.       — Я обиженный и даже скрывать этого не буду. У меня друзья армейские: кто там остался, — тыкал назд себя большим пальцем он, — Кто здесь, запивается до чёртиков. Ты думаешь, который раз я с героина слезть пытаюсь? Думаешь, ничего не понимаю, дурак, книжек не читал? А я читал! Меня растили, как советскую интеллегенцию, учили вещам, что убивать нельзя, ближнего уважай. Я на войне прозрел, а сейчас ещё сильнее прозреваю.       — Так я же не осуждаю, право слово. Не вы первый, не вы последний. И по-хуже парни были. Был у нас один — так у него после контузии, трипонацию делали, так совсем с катушек слетел, когда в Ленинград вернулся. А что там с ними происходит, что приезжают и с ума сходят? Сколько не спрашиваю, все молчат. Дед, фронтовик и тот объяснить не может. Молчит.       — Ты сказала, что у тебя дед фронтовик. — она кивнула. — Много он тебе рассказал?       — В том то и дело, что ничего.       — Спроси почему, тогда и поговорим на эту тему.       Шли такие переговоры уже второй час. Сама Алиса так и ходила по кабинету матери, о чем-то долго-долго думая. Сначала позвонил Калистратову. Тот передал все, что знал — что мол Саша «посидеть» успела, что дела идут хорошо, договора с Тольятти замечательные. Больше ни о чем не говорил. Тогда он решил идти по-другому пути: звонить Саше. Хрусталев, сволочь, не брал. Когда Саша взяла трубку, ему стало все, в целом, ясно. Главное, она была дома. Сам задумался. Ходила к нему только мать, отец не появлялся. По-сути, всех событий он не знал. А Саша рассказывать подробно не собиралась. Сказала, что справедливость на ней вдруг решила себя показать. Он был рад. Но и понимал — большего не скажет. Устала, по голосу слышит. Сам удивлялся откуда столько сил у него, пока он здесь, в дурдоме.       — Я ему звонила, — спокойно говорила она, сидя на софе. — Я приходила на квартиру. Я даже в Премьере была, у отца спросила, веришь — нет. А он со мной не говорит. Из принципа видимо. — выдохнула она.       — Это когда началось? — вздыхал в телефонную трубку Алешка.       — Вы как уехали, мы созвонились один раз. Я тогда спросила — «как вы?». Он сказал — «все хорошо, скоро приедем». Больше не разговаривали. Что мне делать, а?       — Саша, ну… — он замялся. — Он утверждал мне, что любит тебя, честно тебе говорю. — Лешка поджал губы. — Ну не реви, а?       — Ну что я сделала?       — Ничего ты не сделала! — талдычил Лешка. — Ты дома?       — Да.       — Сиди дома, попытаюсь что-нибудь.       — Спасибо.       — Не хныч, бесишь. — фыркнул он. — Ну Саша! Я разберусь.       Он положил трубку. Мало того, что снова приходится злоупотреблять связями, так Хрусталев еще и Саньку, кроме него самого, доводить собрался. Нет уж, если он обещал, то пусть выполняет. Обещал, что пока Саша с ним, то все у нее будет хорошо. И что теперь? Геополитический кризис? Он сжал кулак. Как ему теперь делить их? Знал ведь, знал с самого начала, что случится это. Знал, что придется выбирать между сестрой и Ником. Его пронизывало отвратительное чувство. Как ему их делить, ну как? Что делать? Он поднялся, поглядел на Алису. Лешка еще раз попытался дозвониться, однако, снова не вышло. Может случилось чего? Он не знал. Его бесило, что он ничего не знает. Ни ответа, ни привета. Желваки заходили по лицу. Ещё и Алиса со своим — так не бывает, государство должно думать о своём народе. А что делать теперь, если не думает? Что делать, если вышвырнуло его на войну, объяснили, как жить там. Только когда вернулся он обратно, уже никто ничего не объяснил. Да и кто объяснит, как жить «как все»?       За него Хрусталев ходил платить за квартиру в те первые года. Ходил вместо него в магазин. Потому что все рыночные запахи смешивались с запахом денег, пота, людей. Он не выносил. С ума сходил, доходило до паники. Вдруг и их придётся убить. Потому что там смерть — это нажать на курок, как он тогда в апреле повторил, а здесь. Здесь так нельзя. Здесь совесть мучает. Сгорела бы скорее эта совесть проклятая. И ведь плевать кого бить: мужчин, женщин, детей. Да хоть животных, право слово, им все равно было кого бить. И кто захватчики: они — бравые строители коммунизма или духи — что жили тысячи лет до них. Сами, в своем мире, где нет никакого коммунизма и один бог у них — Аллах.       — Саш, подожди, я забыл, — вдруг начет он. — Дело одно сделать сможешь?       — Да. — она отвечала ровно и почти без какого либо вопроса. Соглашалась не раздумывая.       — Значит смотри, — начал он, — Зайди по адресу Камская десять, на Васильевском острове. — Лешка услышал вздох.       — Я знаю где это.       — Ты что у нее была?       — Так сложилось.       — Дура, — фыркнул он.       — Говори, что делать нужно.       — Зачем ты у нее была?       — Захотела! Знаешь ли, не каждый день меня от расстрела спасают.       — Проехали. — буркнул он.       — Она нормальная, я объясню, что тебе нужно.       — Просто скажи, что тогда у БТР не я был с Вадиком, а Жилин.       — Стоп.       — Просто скажи.       — Ладно, — нервно бросила она. — Это все?       — Да, все.       Он бросил трубку. И он черт возьми хочет, хочет жить. С чистой совестью хочет.

***

      Холодный ветер. Саша даже не стала морщится, лишь с радостью принимала его. После Крестов любой холод, главное, что на свободе, приятен будет. Вот и ей. Снова курить, окутанной в холодный дым. Горло дерет правда, но это так, скорее из-за того, что долго не курила. Но все это теперь казалось терпимым. Ей было легко, легко так, как не было давно. Она словно переродилась, чтобы ощутить, как хорошо иногда бывает. Саша не особо понимала, как обозначить период жизни. Он казался ей чем-то уставшим, без каких либо потрясений хотя бы на пару дней. И хорошо бы Ника было бы найти. Тогда точно все было бы хорошо. Пожалуй сейчас, только мысли о нем нарушали смиренный покой. Она потерпит. И все будет.       Оказывалось, что масса вещей в жизнь приходит через терпение. Удивляло, стоило сказать. И даже когда поднималась она в Катькину квартиру, она понимала, что жить придется дальше. Хотя бы для того, чтобы жить назло. Как родителям назло на журфак пошла, так и здесь — жить всем смертям назло.       — Извини, что снова припёрлась, — Катюха молчала. — Меня Лешка просил передать…       — Что передать?       — Что у БТР стоял тогда Жилин на самом деле, а не он…       — Врешь, сучка, врешь! — схватила её за плечи она.       Саша задохнулась собственным вздохом, ладони в кулаки сжала, пока руки в карманах держала. По спине мурашки бежали. Снова страх, противный, липкий. Как же она его ненавидела. Никто ее пальцем трогать не будет, раздражает это. Она ото всех дергалась, пожалуй, кроме него.       — Отпусти, я просто передала.       Катя в бешенстве отбежала и облокотилась на трюмо в коридоре. Глаза дикие. Знать бы еще почему.       — Я его убью.       — Кого?       — Жилина.       Хотела бы Саша знать, что было на самом деле. Но не суждено ей было все это лицезреть. Только позже, когда газету случайно возьмёт, узнает, что в той самой речке, которую она наблюдала тогда, разговаривая о Алешке с Катериной, труп мужской найдут. Сам Лешка тогда лишь глазами пробежит, то по Саше. Но это будет не сейчас, гораздо позже, когда она навестить его решит через пару дней. Сейчас ей придётся Катьку в бешенстве наблюдать. И придётся задуматься, была ли она такой же, когда в Ольховского стреляли. Нет, не была. Она не смогла убить и не сможет никогда. А Катя… Катя это случай, после котого смерти она ещё больше стала бояться. И не потому что умереть может, а потому что сама убить кого-то может. Стояла, прижимаясь к стене, пока пальцы дрожали. Ей казалось, что сейчас она и её саму прикончить может.       — Уходи, Саша. — проговорит Катя, а Саша дернется вон из квартиры.       Вадима убили в сентябре тысяча девятьсот восемьдесят седьмого, когда Лешке исполнилось только-только двадцать лет. Двадцать лет, всего двадцать лет! Что вообще можно успеть сделать, когда тебе всего двадцать лет? Успеть закончить школу и какое-нибудь маломальское ПТУ. Он был его одногодкой. Катерине тогда ещё меньше было — около девятнадцати. Закончила тогда училище и махнула за ним. А теперь, что у них? Ничего. Медальки глупые, да только разломанная жизнь. И все равно — никто не ответит за это. Вадика отправили сюда, в Ленинград в цинковом гробу, как всех. Катя почти сразу вернулась в Петербург. Лешку она сама нашла. А он даже и не рад этому был. Проехались словно трактором по мозоли разбухшей. Потому что наблюдать дезертира, наблюдать, как товарищ убил твоего же, такого же, товарища, не то что бы сложно. Непонятно, как реагировать.       Саше такого не понять, хотя эмпатией она все-таки обладала. А Катюха не хотела перекладывать ответственность за Вадика. Быть может и вправду Катерина убьет. А может и нет. Все равно страшно. Страшно быть убитой кем-то вроде Кати, когда совершенно ничего не успевается. С Ником бы объяснится, а там уж пусть и убивают. Или сама убьется к чертовой матери.       Была одна мысль про Обводный. Сколько историй слышала. И сейчас, в случае, если не выйдет объяснится, то вполне вариант. Потому что жизнь прошла. У нее нет ни работы, ни друзей. Есть кровавые деньги, знает она, как заработали они их. Идешь, смотришь на темную воду в канале и думаешь: «а и вправду, зачем все это?». Кроме Ника не за чем. Делать из человека смысл жизни — ужасно. Но бояться разочаровать — это уже причина жить дальше.

***

      Друг ты мой единственный, где моя любимая?       Крик стоял страшный тогда. Тогда, когда трава еще была зеленой и мокрой от росы, а за окном стучал уже осенний Питерский, Питерский во всем, кстати говоря, дождь. Мама ему в детстве говорила, что на погоду всегда плохо становится. Может и здесь такая песня была тогда? Суровая песня под Ленинградский дождь.       — Отдай! — орала она тогда, — Верни, я сказала! Сука! Сука ты настоящая! Сложно тебе дать, сложно?       Хоть бы один мускул дрогнул. Нет, он сам все понимал. Понимал, что если хоть что-то сделает кроме молчания, то потеряет ее, как Лешку. Он не хотел, чтобы она была на его месте, жила от дозы к дозе. Саша была слабой, когда она хваталась, начинала царапаться подобно котенку, которому пару дней отроду, справится с ней было куда проще. Куда ей до здорового, служившего брата. Даже справляться с ней не стоило, до этого она просто лежала пластом, а теперь видимо силы появились. Нет, это не Саша, это что-то другое, непохожее на нее. Ей богу, чертовщина какая-то. Однако зрачки выдавали. Узкие, почти незаметные с ее зеленоватыми глазами. Одна только радушка. Это страшно, страшно было особенно сейчас. Хотя нет. Когда она лежала без чувств было страшнее. А так видно — борется.       — Нет. — отвечал он, а она уже влепила ему ладонью по лицу.       Дралась, по-настоящему дралась, пока он зажимал ее к кровати. Сам удивлялся, что столько сил у нее вдруг появилось. Кусалась даже. Взяла, поднялась, уж думал целоваться лезет, даже расслабил хватку в тот момент, а она взяла со всей дури и укусила за щеку, подобно щенку дворовому, который так Лешку укусил, когда им лет по пять-шесть было. Так и Саша. Развернул лицом в подушку. А она все равно вырвалась, вырвалась! Схватила за плечи. А он… Ну что? Пришлось хватать за запястья, потому что Саша и впрямь с ума сходила. Выгнулась дугой, а потом вовсе разрыдалась, как ребенок. Ей было больно, он знал. Саша расслабилась, перестала вырываться и только лишь хныкала от собственного бессилия. Ник не понимал правильно это, или нет. Делал это по инерции.       — Все?       — Сволочь ты, сволочь! — ревела она.       Ничего не отвечал. А что ответить? Он верил, что она врет. А может не врала? Может и вправду сволочь он? Это ведь не Лешка, наручниками к батарее не пристегнешь. Хрустальная, того и гляди сломается. Только она вытерпела тогда, отомстить силы нашла. Она выжила, а сломался уже он.       Мысли ходили странные. Пить бросил ровно в тот момент, когда перед квартирой маячил Калистрат. А от Саши изолировался в той же квартире на Обводном. Такая же пыльная, сырая, но словно пропитанная Сашей. Он долго думал, молча думал, только лишь куря сигареты, почти как тогда, когда узнал об изнасиловании. Теперь же Саша обрадовала не меньше. Такое вытворить мозги иметь нужно. И главное легально. Нет, все же на Мэлса другой бы управы не нашлось. Он не жалел. Жалел только, что сам вытворяет что-то непонятное. Обиделся? Нет. Не знает, что делать дальше совершенно. Раньше он находил ответ быстро, соображал словно по счетчику. А теперь, пожалуй, только думал. Например — почему и Саша, и Лешка пробовали, а нет? Почему у него такой мысли даже не закрадывалось?       И тогда он купил.       Только снова духу не хватило. Да и к лучшему может. Сидел тогда долго глядел на этот грязный шприц. Разбил с психу. Сам удивлялся откуда столько разрушительного желания в нем появлялось. Ему хотелось громить все. Однако, в какой-то момент, сидя на той же софе, где она и спала тогда. Черт подери все это мракобесие, ему казалось, будто бы она пропиталась ей, запах настолько въелся, что даже табак не перебивал. Нет, так нельзя. Он знал, что чужие письма читать нельзя, как и чужие дневники. Но Сашину тетрадь, которую она исписала всю, все девяносто шесть листов, он читал. Читал, зачитывался, думал будто бы читает книгу, а не дневник ее. И думал — почему же ей все-таки мстить нужно было. Его поражали некоторые вещи, которые были у Лешки. Ему тоже вечно кто-то мерещился. Однако Саше мерещилось ещё ужаснее — Ольховский этот ее. И каждое слово она писала. Писала все их диалоги, как она оправдывается перед ним, а он все равно не прощает. В Хрусталеве просыпалась мысль: Ольховский — мертв. Мёртв, сам видел, глазами своими губы его кровавые. Но даже ему становилось вдруг страшно, что за ним кто-то так же наблюдает и осуждает.       Ольховский-Ольховский. Он достал его, честно. С самого начала достал. Бесил бесил, рассчитывал, уедут, Саша не вспомнит о нем, а он взял помер. И вот, треплет нервы им всем до сих пор. Икается, интересно, ему на том свете или нет?       Самое страшное наступило в тот момент, когда он тоже стал ему снится. Вот как в дневнике у нее. Уж не знал, как обозвать ее тетрадь он. Смотрел с укором таким, словно за Сашу насаждает, давит, черт эдакий. Он не знал, как было страшно Саше в те сны, в те приходы, но ему приятного это точно доставляло мало. Смотрит, ухмыляется. Спросить бы, какого черта пялится он на него. Да не может, губы не шевелятся. А сам он в тот момент думал, что не надо было ее вообще трогать. Может и вправду с того света достанет? Все было бы куда проще, если бы все случилось так, как расписывала Саша в своем дневнике — рождение этого ребенка, возможно свадьба перед всем этим, Наган бы наверняка надавил. А потом спад всех страстей, потому что после ребенка вся страсть пропадает, надо любовь иметь. А любви, по ее словам не было. Дергал только ее вечно. И Хрусталеву бы нравился этот вариант больше. В нем лишь вариант один — они разошлись по собственному желанию.       И даже с ребенком ему было бы проще принять Сашу, чем вот с тем, что в какой-то степени она делает в нем замену.       Потому что ребенок был бы ее, пусть и от другого мужика. Но здесь проще, проще, чем так, как сейчас.       Ты скажи, где скрылася, знаешь, где она?       Он проснулся тогда чуть ли не в холодном поту. Потому что и знать не знал, что делать. Ищет ее что-ли? Ну и пусть ищет, лично он не причем. Курил, давился, но курил и дым отчего-то так горло жег. Он не сказал бы ему ничего. Саша сама в праве решать. Пусть он умер, умер, почти, как книжный герой. Как, пожалуй, погибают все те, кому медали высшей степени выдают, а потом заставляют вешать их портреты в школах, где они учились, хоронят с оркестром. К чертовой матери такую геройскую жизнь. Лучше уж дальше бандюганить, лучше дальше капиталы выкручивать даже под очередным кризисом и диким удорожанием. У него все в валюте, чего ему бояться? Он все равно вывернется. Знает, что это не конец, нутром чует, однако капитал главное пристроить хорошо, п-р-и-в-а-т-и-з-и-р-о-в-а-т-ь. Главное вовремя. В нужное время.       У Саши была же дурацкая привычка прощаться. Он знал о ней, когда прочитал всю эту тетрадь на пару раз. Он ее хотел знать всю. Знать о ней все, знать те мысли, которые она бы даже в дневник этот не написала бы, потому что глупостью считает. А он не считает, потому что они ее. И когда она появилась в диапазоне квартиры, когда она забежала, чуть растрепанная, но такая же, как раньше, волнующая мысли. Он понял, что если он и скажет, что им не судьба быть вместе, то сиганет она в Обводный. А Лешка его следом туда отправит. И правильно сделает. Он бы за свою сестру тоже списал мало не покажется, но здесь. Он запутался. А Саша молчала. Она сидела рядом, закинула ногу на ногу, оголяя ноги из-под пальто. Как-то остановился он на них, однако находясь в одной позе.       — Хорошие сапоги, Саш.       Ему хотелось прервать это молчание. Понять на кой черт, она снова пришла бороздить?       — Ты чего к моим сапогам пристал?       Саша нагнулась, скинула сапоги, а те с грохотом свалились на пол. Потянулась ноги и дрожащими руками прижала Хрусталева к себе, словно он ребёнок был, словно не выше на голову, даже когда наделала те самые каблуки из дома Ленинградской торговли. Она словно перепуганная, а он вообще ничего не проявлял. Сидел, как сидел, даже когда она утыкала его буквально в свои острые ключицы. Его это чуть бесило. Его вообще бесило все, что подрывало его авторитет. А Саша его всего подорвала, все переворотила и продолжала вертеть под свое хотенье. Сопротивлялся ли этому Хрусталев это уже другое вопрос. Он подозревал, что в нем просыпался мазохизм воды чистой, но то, что было сейчас его уже откровенно пугает.       — У тебя дурацкая привычка со всеми прощаться. — она нахмурилась. — Ты сорок минут по Обводному гуляла.       — Почему ты молчал?       — А почему ты устроила это? Хотя нет, стой. Я сам все знаю. Ты просто его любишь. — Саша еще сильнее нахмурилась, что зубы аж сжала. — Я знаю, что такое любить, когда ничего в ответ заведомо не ждешь.       — Дебил ты гребаный, вот ты кто! — прошипела она, дернув за волос теми же пальцами, которыми жала в психе к себе еще сильнее.       Что она доказывает? Что не отпустит — как минимум.       — Вы все, все одинаковые, никого кроме себя не слышите!       — Это ты никого не слышишь! Придумала сама и поперлась убивать! А если бы не сложилось так все? Если бы он тебя, как Ольховского твоего?       — Да что ты заладил с ним? Все! Кончено все, я расквиталась с ним, нет на мне вины!       — Ее и не было, дура!       — Это я дура? Это ты глухой! Мало того, что дневники мои читаешь, так еще и слушать разучился! Я его не любила, тысячу раз сказала это, не любила! Я не должна любить кого-то просто потому что ему так в голову взбрело!       — Да? Так может это ты никого любить и не умеешь? Не задумывалась?       Она остановилась, руки снова задрожали. В ней что-то перемкнуло резко. Он глянул на нее, пока Саша так и сидела с ледяным лицом. Пальцы у нее ледяные снова были. Ей стало больно, так странно было ощущать боль другого рода, когда ты не можешь доказать обратного. А она любила, любила. Просто трусиха — до костей. Видимо странная черта досталась ей от матери. Однако, выходил в такой ситуации другой страх — походить на мать. Стальная, жесткая мать с тираническими замашками. Вспоминая все ее концерты, губы снова дрогнули в странной истерике. Нет, она любила, любила пожалуй в безумии, знала и понимала все эти годы, что только он ее и мог понять. Только у него хватало подхода понять мысли ее так, как другие понимали иначе. И только по этой причине она не уставала ему что-то доказывать.       Он все равно оставался единственным перед кем бы она не дернулась. Пройти все это и устроить это. Понимать бы за что. Ей хотелось прижаться. Прижаться, как раньше, когда от ломки совсем с ума сходила. Лежала, ни жива, ни мертва, а он в таком же страхе прижимал ее к себе. Это давало понять массу вещей — хотя бы ощущение какой-то тупой нечеткой нужности. Так и она сидела сейчас рядом. Ей бы хотелось дать что-то в ответ, только понимала — не знает что. Хоть стихи пиши, симфонии сочиняй, слишком странно все с ним, неизведанно и непонятно. Интересно, а это главное.       — Почему ты во всем меня обвиняешь?       — Я не обвиняю, я понимаю, что сам начал все это. Значит и ответственность должны быть на мне.       — Но в отношениях обычно два человека, не думаешь, что ответственность общая?       — Я думаю, что твой брат был прав.       — Да, как ты достал меня! Откуда в твоей башке замудренной все это только появилось, скажи? Мы, ради нашего общего счастья, для удовлетворения наших собственных идей. Да хоть совесть в конце-концов!       Он замолчал, но так и не отстранился.       - Тогда что для тебя счастье?       — Знать правду и жить по-совести.       — Ты своего добилась?       — Почти.       — И что ты не сделала?       — Дала повод думать, что я тебя не люблю. Или нет. Я же порченная, так и скажи — «да, порченная, противно, прости». Пойму. Скажи хоть что-то… Скажи почему я?       — Потому что ты умная. Потому что я еще двенадцатилетним бесился, когда ты взяла тот конкурс чертов среди юниоров, а не среди своей категории. Мне отец тогда всю плешь проел, — выдыхая в ее макушку, говорил Ник, а потом вдруг пальцы взял, — Он говорил, что у тебя была самая правильная посадка пальцев тогда. А у меня пальцы съезжали вечно. Он говорил, что я не очень хваткий.       — Не хваткий? Ты шутишь? Заводы отнимать думаешь хватки не надо?       — Что в этом хорошего?       — Хорошее хотя бы в том, что в частных руках, людям стали платить?       — Откуда ты знаешь платят им или нет?       — Профессию в моей трудовой смотрел?       — Правдолюбка, сил нет, — перебирая пальцами на спине говорил он. — Только давай честно, прошу, — задрав голову, спрашивал он. — Давай никогда не будем друг другу врать? Давай?       — Давай. — шепнет она, вглядываясь в черную воду Обводного канала.

Друг ответил преданный, друг ответил искренний: «Была тебе любимая, была тебе любимая, Была тебе любимая, а стала мне жена!»

Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.