Faith is sleeping
Lovers in the end
Whisper we'll be ghosts again.
Гранитный осколок неба над мёртвыми Доками. Тяжелый, летний вечер, душный и влажный, с шуршанием воды о блестящую мокрую гальку, с завыванием сирен в Готэме, с чем-то родным и близким, осталось протянуть руку, схватить и умереть зная, что это что-то осталось у тебя в судорожно сжатой ладони. Гэс молчит. Прожигает дыру в дяде, оставляет после него кучку пепла и фотокарточку с далекого две тысячи первого года — единственное, что осталось в её груди занозой и благословением. — Ты обещал мне, помнишь? Тогда, на кухне? Ты сказал, что сделаешь это ради н и х. Так чего же ты ждешь, м? Чего? Скользкий от слюны шепот срывается на глухой крик, такой, точно и не хотелось кричать, а оно как-то само вырвалось вместе с кусом мяса, с живой плотью, обрело собственный голос и осталось звенеть между ними на деревянном причале без лодок и катерков. Ховард Малвайн молчал в ответ. В его суровой тишине не было ни принятия, ни понимания, ни, боже упаси, любви. Он был опустошенной бутылкой водки, окурком на грязном дне пепельницы — банка из-под консервированной рыбы — выверенным планом, что дал осечку в первый же день. Господи, как же они оба е г о ненавидят. И как оба стремятся к н е м у, к люминесцентному свету лампы — мотыльковая погибель через три секунды после выстрела. — Ты никогда их не любил. Никогда. — Гэс шипит, плюется густым зеленым ядом, и он узнает его, злится до белизны костяшек. Взводит дуло подотчетного глока. Выстрел. Эдвар Бэрроу стянул с тонкой переносицы круглые очки с золотой оправой, положил их с легкой аккуратностью на стол, отодвинув при этом локтем белую клавиатуру рабочего компьютера. Его взгляд был маслянистым и мягким, нейтрализовал любую шероховатость разговора, понижал тон на пару децибел — магическая способность или десять лет медицинского образования, Гэс не знала и думать об этом в его кабинете не хотела. В его кабинете вообще думать не хотелось и не приходилось, а все то, что она говорила ему, выходило само собой, просто и без принуждения. Бэрроу был, надо признаться, профессионалом в своем деле и на его удочку Харриент боялась попасться больше всего — неудачный поворот в признании и её закрывают на долгие годы в Аркхеме. — Кошмары? — Нет. Ничего такого, сэр. Только… Гэс замолкает. О некоторых вещах говорить ей до сих пор трудно, невообразимо сложно, точно рыбная кость застряла в глотке и не дает даже сделать глоток воздуха, не то, что выдать чавкающие в легких переживания. Харриент закрывается в себе быстрее, чем Эд успевает поймать её беспокойный мокрый взгляд и понять, о чем она хотела бы ему сказать, но так и не решилась. Кое-что в его кабинете остается за кадром, выпотрошенное внутренними терзаниями и неумением — или нехотением — говорить честно и до конца. Бэрроу оставляет за Гэс это право — делиться только жизненно необходимым, тем, что не страшно вытащить на свет и показать во всей красе. Гэс говорит о новой работе в архиве готэмской полиции, говорит о том, что отношения с дядей холодны, но не до морозной ночи где-то на севере Аляски, а скорее как недожаренный тост, остывшая в сковородке яичница или её любовь к Ирлу Палмеру. Господи, она говорит ему о сущей ерунде, о попытках вернуться к нормальной жизни, но никогда о Джокере, прометеевском огне или нескольких месяцах в коме. Ничего из боевиков, недокуренных ночей и дорогой красной помаде на своей шее и как тяжело было отмывать её мылом с запахом лаванды. Эдвард Бэрроу отличный специалист с двадцатилетним стажем. Он видит людей насквозь, исследует их, разбирает по крупицам, чтобы в итоге собрать их правильно после строгих родителей, неудачного третьего брака и смерти кого-то, кого они любили больше самой жизни. Больше себя самого, иначе зачем часовой сеанс и оплата в конце на стойке регистрации у администратора частной психотерапевтической клиники. Тщеславный и горделивый Бэрроу усомнился бы в своих знаниях, съел бы собственный диплом, если бы заподозрил у Гэс Харриент, его двухмесячной пациентки, червоточину прямо в солнечном сплетении или голоса в голове, вторую идентичность с пироманией, любовью к крепкому алкоголю и галактической пустоте вместо сердца. — Только я испытываю тревожность. Почти всегда в последнее время. Такое ощущение, что… должно случиться… со мной или нет… что-то плохое. Я знаю, вы говорили мне, что дело в том, как я реагирую на события в своей жизни, что у меня травмы, да, родом из детства. Я принимаю таблетки. — Она мажет улыбкой на бледном лице и поправляет короткую прядь волос. — Не пропускаю ни одной. — Гэс, — Эд начинает привычно тихо, шуршит голосом по извилинам, опускает дрему на глаза и хочется спать, зная, что завтра утром всё у неё будет хорошо. Он пропускает смешок на выдохе, так, если бы собирался рассказать забавную, но не очень смешную историю. — Когда вы думаете о тревоге, она имеет для вас конкретный образ? Зеленый. Белый. Золотая канва. Кровь. Прелый запах осенних листьев и мокрой после дождя земли. Осьминог, забирающийся под черную мужскую рубаху склизкими холодными щупальцами, присасывается к её венам и артериям, качает в кровь чернила и заполняет всё её тело горящей смолой. — Нет. Ничего конкретного. — Совсем? Он не верит ей, ни единому слову, и страх поднимается тошнотворным комом к горлу, опоясывает язык и не дает вымолвить ни слова. — Это работа? Дом? Где вы сейчас живете? — Я сняла квартиру. На Проспекте Дэвиса. Они оба молчат и оба думают об одном и том же. Огонь. — Я боюсь, что снова случится пожар. — Бэрроу кивает, мол, продолжай, умница, это то, что нужно. И Харриент продолжает. Это и правда то, что нужно. Никакого зеленого и осьминогов, лазающих у неё под кожей — Эду это точно не понравится. — Как в прошлый раз. Боюсь, что одна я не справлюсь, хотя, надо признать, — она снова улыбается и снова вскользь. — С дядей этот процесс был бы несносней. — Гэс, ваш страх рождается из… Её страх рождается из глубин ада, из того, что, вытащив на божий свет готэмского дня, — и пускай бог покинул Готэм как только дал ему имя на Шестой день — рассыплется трухой, воняющей гарью и вишней. Её страх нереален, надуман, она играет с ним, как дети играют со большой собакой, занесенной в список «бойцовских и опасных», даже не догадываясь ребяческой наивностью, что, возможно, играют со своей смертью. Наверное, думает Гэс, детям нравится эта игра, в конце концов, чем любопытство отличается от самоубийства, от познания другой грани бытия, той, что часть религии воспринимает как гармонию. Она стала много думать о боге, о смерти и о том, как ей надоел весь этот цирк в кабинете психотерапевта. Как она устала играть заведомо оскароносную роль, как ей жаль Бэрроу с его гипотезами и научными трудами и как ей жаль себя, с мертвыми тараканами между извилин — два месяца как их потравили химикатами. Харриент перебегает дорогу на красный, машет рукой остановившейся недовольной машине, со звучной зацензуренной сигналкой руганью, машет с улыбкой, скромной и усталой и огибает пекарню и летнюю, залитую дождем террасу кафетерия с самыми вкусными бейглами и самым горьким кофе. Добегает до полицейского участка за восемнадцать минут, под проливным летним дождем, теплым, падающим с молочного неба косым пунктиром по всему выжженному плевками и окурками асфальту. — Ты где пропадала? — Ирл помогает стянуть с плеч легкий бежевый тренч и вешает его на крючок в углу архива. — Кринг здесь? — Нет. Старушка на обеденном перерыве. Палмер тянется за поцелуем и Гэс сухо подставляет щеку, как если бы ей надо было поставить печать на бумаге, на которой она даже не читала, что написано. Рефлекторно. Без чувств. Ирл поджимает виновато губы и не находит взглядом за что зацепиться. Архив под землей, на нулевом этаже, заставленный железными стеллажами, пыльными папками и Кринг весть знает чем ещё. — Ты уже слышала? Харриент качает головой. Палмер присаживается на край стола, заваленного кипами ещё неразобранных бумаг за девяносто пятый год, придерживает рукой «пизанскую башенку» имен и фотографий, и начинает, бегло осматривая лицо и плечи Гэс. Ей делается грязно от его взгляда — точно собой она пачкает его глаза, прозрачные от их непорочности и чистоты. — Мы гонялись за людьми Марони… Гэс его не слушает, даже не пытается и не делает вид. Отряхнув волосы от воды, она по привычке хочет перевязать их, но пряди осыпаются и едва достают ей до иссушенных голодовкой плеч. Когда это было? Две или три недели назад, в безуспешном порыве отрезать хоть что-то из старой, ужасающей своей правдой, жизни? Так делают почти все девчонки в ромкомах и сопливеньких драмах — режут волосы, сжигают мосты к бывшим и забывают их номера… — В общем, у нас завал. Не знаю, как там твой дядя… то есть, детектив Малвайн. Кринг прошмыгнула в приоткрытую дверь и подтянула за ворот вязанную черную кофточку. — Ладно, я пойду. Мисс Кринг! Она ничего не ответила ему — старая, иссохшая, как и весь полицейских архив, Кринг едва ли помнила, что было вчера за ужином с её мужем-инвалидом, но хорошо помнила, на какой из полок лежит дело о смерти Фальконе — прошла к рабочему месту с желтым светом лампы и уткнулась через толстое стекло круглых очков на напечатанный позавчера Гэс список дел за две тысячи восьмой год. Ирл скрылся за дверью, успев подмигнуть, мол, люблю-скучаю. Харриент не любила и тем более не скучала, и от этого ей делалось тошно. Тянуть и дальше эту лямку почти преступление — отпустишь и она отобьет все кости. И говорить с Палмером на чистоту, рассказывать обо всем в подробностях, искать презрения, а получить только понимание и поддержку — нет, Гэс привыкла к другому обращению, к грязи и насилию, к тому, что тянет её на дно, а она, не сопротивляясь, летит туда, поджав безвольно руки. На всё есть причина и не всё требует объяснений. Он не верил ей — ни её переезду, ни её работе в архиве вместе с нудной старушенцией, ни добродушной улыбке перед тем, как отправиться на обед мимо его кабинета. Ховард работал с лжецами всю жизнь, раскалывал их как орехи, давил их шершавой подошвой ботинок и никогда не верил им. То, что его племянница изменилась, было фактом. То, как именно она изменилась, оставалось для Малвайна загадкой. Лезть в это дерьмо значит потерять единственного союзника. Союзника, который первым пойдет против него. Он разбирал её еще незаведенное дело долгими перерывами в курилке, на нудных допросах и совещаниях. Искал факты, которые могли дать ему подсказки. Ховард слишком хорошо помнил её искореженное улыбкой лицо в кладбищенской грязи точно в крови, её сумасбродную просьбу и её резкий переход с седативных на прогулки по вечерам с придурком-Палмером, походы к «элитному» психотерапевту и «проработку травм». Гэсси больше не говорила о Джокере, поставила на это имя строгое табу, вплоть до того, что пугала его молчаливой паузой и бытовыми вопросами, вроде «ты купил моющее для посуды?» и «заведи себе пса что ли». Малвайн ненавидел, когда лезут в его личное и неприступное, и Харриент об этом хорошо знала. Она пришла к нему два месяца назад, с разбитой губой, с мокрыми от слез глазами и призналась, как убивала людей. У неё дрожали руки, голос прыгал то вверх, то резко вниз, а всхлипы перебивали и так неразборчивую речь. — Я ничего не чувствую. Совсем ничего. Я не хочу так жить, слышишь, не хочу! Он смотрел на неё, смотрел прямо, без эмоций или сопереживания, так, как если бы увидел пустое место перед собой и задумался, что купить на ужин. — Это нормально, Гэсси. Ты привыкаешь. Человек привыкает к любому дерьму в своей долбанной жизни. Хочет он того или нет… Голос его сорвался вниз, точно он готов был продолжить, сдаться и рассказать то, что съедает его изнутри долгие чертовы годы, но не сделал этого, испугавшись, что откроется и получит пулю в застывшее камнем сердце. — Я не хочу. Я… могу я остаться у тебя? Пожалуйста? Так уж вышло, — Харриент вытирает рукавом загаженной грязью и кровью кофты нос и рот, и улыбается — растерянно и по-детски. — Что мне больше некуда идти. Ховард был тертым калачом, купиться на такой фарс мог бы только идиот, а он им себя не считал. Но все равно чувствовал внутри, в кромешной пустоте солнечного сплетения, где должно быть хоть что-то живое и теплое, то ли жалость, то ли грусть. Он толкнул Гэс с обрыва, смотрел как она туда летит, а теперь готовится закопать её там, оставив подыхать в одиночестве. Малвайн подкуривает Харриент, потом себе и выпускает носом дым. — Что тут делает Гордон? Детектив пожимает плечами. Он ничего не хочет говорить ей — ни правду про то, что они ищут способ накрыть парочку «притонов» Джокера, ни сладкую ложь про очередное собрание верхушки с целью обмусолить то, как отдел плохо старается быть подсосниками Бэтмена. — Эй, — Гэс толкает его в плечо, внимательно и пристально вглядывается в вечно заросшее лицо, и Малвайн чувствует на себе липкое подозрение. — Что происходит? — О чем ты? — Брось, д я д я, — Харриент выплевывает каждую букву из своего рта и давится дымом. — Где твой запал сказать мне «идиотка, сама догадайся» или хотя бы смачное ругательство. Они молчат. Ховард ищет на серой стене курилки в промозглом вечернем воздухе ответы на вопросы внутри черепной коробки, а Гэс даже не ждет ответа. Он больше не верит ей. Глупая, он никогда тебе не верил. Ни тебе, ни в тебя. Смирись. — Так, ладно, знаешь, мне это надоело. — Харриент втаптывает недокуренную, едва начатую сигарету в перила лестницы и выбрасывает её дождю под ноги. — Ты думаешь, что я работаю на мистера Джея? — Да. Это было слишком просто и слишком некрасиво. Детектив не старался играть, он никогда и не умел. Какой смысл бегать от мышеловки, когда её тебе суют под нос? — Пройдя через всё то дерьмо? — Да. Гэс умолкает. Складывает руки под грудью и пару резиновых секунд слушает, как мелкий дождь стучит по козырьку крыши. Тук-тук-тук. — Когда я говорила тебе, что они сломали мне мозги, ты мне не верил. Когда я показала тебе, что это так, ты мне все равно не поверил. Отмахнулся. Теперь, когда я решила, что ничего тебе доказывать не буду, что я просто устала бороться с твоей упертостью и просто хочу научиться жить заново, будто дерьма в моей жизни не было, ты решил, что пора начать что-то подозревать? Харриент не возмущалась. Она едва повысила голос. Ей было обидно, больно, она ничего не могла сделать с его неверием и прекрасно знала об этом. И ничего не могла сделать с тем, что считала его своим единственным шансом на спасение. — Гэс, ты… Малвайн не договорил. Оборвал сам себя — у него не было доказательств, он так их и не нашел. — Я. Ещё одна молчаливая пауза, дождь и суматошный бег по коридору за дверью. Полицейская сирена. Скрип шин по мокрому асфальту. — Тогда убей. — Что? — Ты обещал, помнишь? Убей, раз веришь в это. Мне всё равно терять нечего — я почти не сплю, я ненавижу Палмера и его заботу, я больше вообще ничего не люблю. Я пустая, Ховард. И такой меня сделал ты. Детектив хотел было начать говорить, но осекся. Показал, чтобы Гэс замолчала. В большом круглом зале полицейского участка прогремел выстрел. Потом ещё один и ещё один. Ховард рванул туда. Он слышал, как за ним ещё раз скрипнула дверца, как толстый низкий каблук женских ботиночек прошаркал по коридору до центральной двери и лестницы на первый этаж, с мертвенной тишиной и звучным голосом. — Так-так-так. — Хлопок в ладоши. — Надо же, какое блестящее общество. Король Джим Гордон. Я был немного огорчен, когда не получил приглашение. Вы помните сказку, Джим? А? Я вас плохо слышу с вашего чистенького пьедестала честного правосудия. Не успеет зайти солнце, как летучая мышь уколит палец веретеном и уснет навеки! Так лучше? Малвайн влетел в зал, сделал глоток воздуха, поперхнулся его жесткостью. Закашлялся. Упал. уколит палец веретеном и уснет навеки навеки спи, милый, я буду охранять твой сон папочка, а мы поедем завтра кататься? мы поедем поедем поедем ха-ха-ха-ха Смех Джокера рвал ушную перепонку. Рядом с детективом Малвайном лежали другие копы. Вся готэмская полиция уснула мертвым сном, под звучный едкий хохот клоуна. Перед тем, как умереть, Ховард увидел спокойное лицо Гэсси. Она спала рядом, вытяни руку… но он не может. Всё его тело залито свинцом, который застывает. Он умирает и больше не слышит голос жены и сына. Джокер смеется все тише и тише.