Они любили друг друга, но ни один не желал признаться в этом другому. Гейне
***
Разделить чужую боль — умножить свою. Разрушить мир, чтобы вновь построить, но как, если не знать наступит ли завтра? И впрочем, важно ли, если один есть смыслом другого, а ведь как же он хотел быть чьим-то смыслом. И здесь уже ни при чём ни Тьма, ни Свет. Ведь как знать взойдёт ли солнце, раз неба нет? И трудно верить, ещё труднее задать вопрос, в разы сложнее услышать ответ. Они одни в Великом Ничто, оба боятся, что это лишь сон. — Я принимаю Вас, Яков Петрович, — таким будет его ответ.***
Я закрываю глаза, открываю — и вокруг лишь пустота. И Ваши глаза напротив. Чем сулит мне вторая жизнь? Не знаю, но мне бы хотелось разделить её с Вами. Даже по новому переживая боль, потому что жить нужно с надеждой. И я надеялся пережить с Вами рассвет. Даже если другого выхода, кроме новых страданий, не было и нет. Я принимаю Вас, потому что не смог бы иначе.***
Яков, возможно, просто не умел или же ему самому было безумно страшно произносить вслух эти слова. Хоть они и отзывались в нём болью в груди, почти что слезой. Считая их слишком прозаичными, он, как мог, избегал их. Тыльной стороной руки проводя по скуле писателя, думает, что ещё не поздно спасти. Ещё не поздно бежать. Извинений не хватит, всей жизни и смерти не хватит, чтобы обьясниться. И вот чужие уста касаются его лба, чужое дыхание уже как своё, прижимаясь ближе торсом. — Я Вас прощаю, — шепчет писатель то ли самому себе, то ли мужчине. Напористость. Месть. Покой.***
Отчего моё сердце сжималось? И почему, не смотря на усталость в теле, я был готов дойти до края? Я бы собирал тебя из обломков и отдельных частей, даже если не хватит слов, не хватит пульса. И мне не было бы всё равно, если бы ты поджигал себя и устремлялся в окно, разрушая тем самым мой мир. Даже если твое сердце никогда бы не стало моим.***
Гоголь попытался подняться, но ноги оказались совсем не в состоянии удерживать его. Потому он, пошатнувшись, опять свалился на колени. Единение с утеряным материальным телом не могло оказаться таким же легким, как его утеря. — Что же Вы так не осторожны, душа моя? — подавая ему руку, спросил Яков, — Неужто Преисподняя оказалась Вам по душе и Вы хотите остаться? — Я н-не могу подняться. Его вновь охватывало видение. С новой силой оно вонзалось в подсознание. Впивались в память стальные обрезки. Сменяли друг друга фатальные кадры, пока он не почувствовал тёплые руки, вытаскивающие его из бездны. — С Вами всё в порядке? — всматривается в помутневшие глаза. — Я. Не оставляйте меня. — И не собирался. Гуро подхватывает писателя на руки, в тот же миг его лицо заливается краской, а тонкие пальцы впиваются в ткань. — Мне всё ещё кажется, что Вы не реальны. Яков только вздыхает, продолжая идти, преодолевая собственные видения. Порой он уже сам не знает реален ли он, только прерывчастое дыхание писаря заставляет не забывать.***
Так неумолимо близился где-то в дали рассвет. Когда двое наконец-то вышли из темноты в промозглую комнату, в которой чувствовался запах угасшей свечи. Первый поцелуй на рассвете, сквозь слезы, пот и усталость. Что-то закономерное, своевременное. Его тело оставалось ещё холодным, но уже дышало. Жадно вбирая воздух, он всё ещё немного боялся, что это вымысел больного рассудка. Усталые веки предательски закрывались, когда Яков, укрыв его одеялом, отошёл закрыть окно. — Вернитесь. — Куда? — Ко мне, — говорит Николай, зевая. Пододвигаясь ближе, Яков чувствует как сам засыпает, отогревая чужие ладони под одеялом. Завтра все будут судачить о том, как он восстал из мёртвых. Что всё это был затяжной летаргический сон и как безответственны медики, что похоронили живого. Это завтра. — Я люблю тебя, Коль.