***
Серёжа вздрагивает от оглушительного грохота, тут же вскакивая в постели. Взглядом ловит Пашу с Колей: руки переплетены, улыбки разом сходят с лица. Застыв на мгновение, они тут же так отпрыгивают друг от друга, будто прикосновения начали сжигать кожу. Удары по железной двери смешиваются с криками до боли знакомым голосом: — Откройте! Быстрее, пожалуйста, открывайте! Ощущая, как вихрь страха охватывает всё тело от пяток до горла, Серёжа почти забывает о больной ноге и едва ли не в два прыжка подлетает к двери. Сон как рукой снимает, он проворачивает вентиль и распахивает дверь так быстро, будто она сделана из фанеры, а не вылита в толстый слой металла. Глядит на брата, взмыленного, с глазами красными, у того руки трясутся и от одышки сводит грудную клетку. — Поль? — срывается само с языка. Почему ты такой паникующий, Поль? Или, скорее, почему ты один, Поля? — Где Миша? — Я... — он задыхается, цепляется за старшего брата, как за спасательный круг, чуть не падает. — Он потерялся. Миша потерялся. — Чего? — хмурится Паша, подошедший вплотную сзади. Муравьёв лопатками ощущает его суровое стремление сорваться в лес прямо сейчас. Рациональность отходит на второй план, потому что Серёжа — тоже. Хромая и раздирая только начавшую затягивать раны кожу, не обдумав и секунды своих действий, без бронежилета и оружия, — готов бежать и звать Мишу по имени. — Как? — удивляется Романов, предусмотрительно хватая Пашу за локоть. Чтобы и правда не сорвался. — В смысле потерялся? — Где Миша? — как попугай повторяет Серёжа, и мир вокруг будто теряет свои цвета, уступая панике и решительности даже зрение. — Он не отвечает! Мы что-то услышали, попытались уйти, а он просто пропал — и всё! Был — и нет! — Поля чуть не плачет. — Я не знаю, где он, я звал, но он не отвечает! — Где ты последний раз его видел? Если честно, Серёжа чертовски завидует тому, как Романов способен держать голову холодной. Он бы тоже хотел так, хотел бы уметь отвлечься, хотел бы не отдавать всего себя подступающему страху, хотел бы уметь отключить всё всплывающие в голове картинки, красочные и до безумия точные, где Мишель в луже крови, изломанный, мёртвый. — Тут... Тут, рядом, — задыхаясь, тараторит Ипполит. — Я должен был пойти искать, надо было, вдруг он головой ударился, или, или... — за волосы хватается, охваченный паникой. — И у меня даже, вот, — не в силах сказать слово «винтовка», Поля просто поднимает вверх руку с зажатым в пальцах дулом, — была, но я так напугался, блять, я просто... Серёж, прости, пожалуйста, Серёж, я трус такой, прости, прости меня. Он с такой надеждой и виной в глаза смотрит, что старший Муравьёв не может найти в себе сил на него наорать, как в клише про плохих братьев, как сам хочет, по-настоящему хочет, матом, громко; но он попросту не умеет быть плохим братом. — Чшш, — шепчет Серёжа, берёт лицо младшего в свои ладони и чуть наклоняется, чтобы глаза были на одном уровне. Сердце в горле бьётся. — Ты не виноват. Ты ни в чём не виноват, Поль. — Но я... Серёжа в свои слова сам не до конца верит. Знает, что в полином возрасте, услышав хоть малейший шорох из чащи, рванул бы куда подальше, но всё равно не может справиться с собственным желанием бить стены. — Никаких «но», понял? — Муравьёв включает режим строго старшего, хотя и помнит, что последние года три это не работает. — Мы сейчас пойдём и отыщем его. Ничего страшного не случилось. И кого ты пытаешься обмануть, Серёж? — Хватит паниковать, касатики, — эта пашина позитивность Серёжу отчего-то чертовски бесит сейчас. — Найдём мы вашего Мишу, — Пестель хватает свою двустволку и уже будто готов идти. Идиот. — Нашего Мишу. И он смотрит на Муравьёва как-то совершенно по-новому, как раньше никогда не смотрел. Не по-братски совсем, но и далеко не презрительно; так, будто перестал в него верить. Будто не откликаются в нём больше любые серёжины слова, как если бы он бесконечно врал: о своих мыслях, о стремлениях, о вере в лучшее, обо всём — врал. Серёжа может его понять, потому что сам не помнит, когда в последний раз говорил чистую правду. И это больно, что теперь его неспособность самому себе во всём признаться рушит не только его самого. Он сказал «прости», Паша сказал «прости», они криво неискренне улыбнулись и сделали вид, что всё нормально. Ничего не нормально. У них дружба, братская почти связь, настоящее значимое люблю из строя вышло, не так, словно сели батарейки, но как если бы долго долго разбивать о бетонные блоки. Будто канцелярским скотчем склеенная связь, будто иллюзия, которую никто из них не старается поддерживать, будто краской по стеклу написанное прости, которое смоет первый же дождь — вот так Серёжа чувствует это. Пустым, изломанным, в пыль раскрошенным прошлым. — Не испарился же он, — вставляет Петя, отвлекая Муравьёва от новых и новых витков самокопания, таких не к месту бесполезных. — Пошли быстрее, — переключившись с несвоевременной, но закономерной паники на рвущийся во все стороны неукротимый энтузиазм, имеющий в своём корне ровно ту же истерику, просит Поля. — Пока его не нашли те, другие. — Ч-ч-ч, не деморализуй! — указывает Паша, налегая на тяжёлую дверь. — Вообще-то, он прав, — хмурится Романов ему вопреки, перекрывая выход рукой. — Не забывай, что мы здесь не одни. — Да мы на базар больше времени тратим, бля! — Это не базар, это ответственность. — Одна хуйня. И Серёжа уже хочет на Пестеля накричать, чтобы он хоть раз в жизни остановился и подумал, но и сам сейчас сорвался бы в лес, не будь рядом Ипполита. Серёжу разрывает буквально, на части, на лоскуты, ему так сложно выбрать между тем, чтобы Мишу спасать, и тем, чтобы не дать Польке дел натворить. Он ведь натворит, если сейчас побегут. Забудет про опасность, подпитываемый неуёмной пашиной энергией хаоса, и тогда Серёжа сам себя не простит. Впрочем, спор решается за них сам. Быстро, резко и безапелляционно. Из леса раздаётся выстрел. За ним — ещё один. Они, все как один, оборачиваются на звук. У Серёжи сердце пропускает удар. — Блять, Миша!***
— Развяжешь меня? — просит Миша, без особого энтузиазма глядя на Жеку, уже в третий раз пересчитывающего патроны в магазине. Руки затекли, всё тело ломит; если сейчас постараться сыграть на неожиданности, вскочить, сбить с ног и убежать, может, удастся спастись. Это теория — на практике у Бестужева голова кружится от одной попытки сменить положение тела, чтоб не так болело в плечах. — Нет, — коротко и ёмко. Миша отчётливо понимает, что они играют с его доверием. Рассказали о Тохе и его парне, дали воды, раскрыли карты — потому что знают, что Рюмину никуда не деться. Они играются с ним. Как на удочку ловят, как манят на конфетку, как оттягивают всё сильнее, чтоб больнее потом ударило. Миша не поведётся. — Почему? — он и сам не лыком шит. — Посмотри на меня, ты раза в два шире, ну. — Мы видели, как вы расправились с тверскими ребятами. Не будем рисковать. Видел ли ты, как я арматурой раскрошил тому бугаю череп? Миша не гордится, но Миша бы повторил это сейчас, если бы мог. В нём злость сжигает страх, и эта псевдоулыбка на лице Жеки вызывает неироничную ярость. Настоящую, глушащую, такую, что, будь ногти длиннее, Миша бы проткнул ими ладонь — так кулаки сжимает. — Ты знаешь про Тверь? — спрашивает Бестужев, улавливая всё норовящую сбежать под завесу гнева мысль. — Я сам из Твери. — Он говорит это так просто, так спокойно, а у Миши закладывает уши на мгновение. Это не угроза, наверное, и не зловещая ирония, наверное, но Бестужев буквально чувствует, как леденеет кровь в жилах. Что теперь — отомстят? За своих же. Потому и притащили сюда — пытать, измываться? Всё это так бессмысленно, потому что тогда бы они могли просто убить его, но Миша не может перестать — снова — думать, как жестока будет его скорая смерть. — Чего застыл? — хмыкает Жека, подходит к Рюмину ближе, на корточки садится. — Когда-нибудь расскажу тебе про К.О.Р.Д., обещаю, тебе понравится, — прищуривается. Куда-то ниже подбородка глядит; у Миши сердце где-то там отстукивает ритм похоронного марша. Оттягивает воротник куртки в сторону и хмыкает снова, проводя пальцем по верху броника, выглядывающего из-под ворота. — Я вижу, ты подготовился. Снимай. — Чего?.. — не отошедший от звона в ушах Миша едва ли понимает, что ему говорят. Смотрит только на Жеку, думая, что он больше походит на Евгения, желательно с отчеством, и горькую вязкую слюну сглатывает, ощущая на себе зоркий хищный взгляд. — Снимай, говорю, нам пригодится, — настаивает он, пощёлкивая по бронежилету ногтем. — Когда твои друзья решат прийти. Решат ведь? Как бы Миша ни хотел, чтобы они не появлялись, чтобы шли куда подальше, чтобы убирались отсюда, он понимает: они слышали выстрелы. Должны были слышать. Знают, что он не просто о корягу споткнулся и голову разбил, и лежит теперь без сознания; и искать будут. Сначала, может тело, а потом, с надеждой, и его. Бестужеву так сильно не хочется, чтобы Серёжа, хромой и обессиленный, сюда приходил, но, если честно, он до слёз желает сейчас оказаться в его руках. Да хотя бы если и напоследок — надышаться. Он с декабристами совсем недавно, но он знает, что Паша сюда придёт, даже если один. Весь лес перевернёт, но отыщет. Ещё он знает, что Романов не даст больше сорваться, а сначала заставит всё обдумать. Теряя время, но ради безопасности. Знает, как себя самого, что Поля настолько виноватым себя чувствовать будет, что тут останется, пока Мишу — обязательно живым — не вернут. Или, может, Мише просто хочется в это верить. — Они меня найдут, — шепчет он так уверенно, как позволяет собственное предательское сомнение, не зная, пытается он угрожать или себя самого убедить в этом. — Обязательно, — язвит Жека, терпко и грубо, как наждачкой по ушам. У Миши душа в пятки уходит от тона его голоса, в котором так и читается ответная угроза вперемешку с издёвкой. За тобой-то? — слышится Рюмину, и он не может противостоять глупому чувству, будто эта издёвка отдаёт истиной. Он дрожащими пальцами расстёгивает броник, снимает медленно-медленно, ловит мысленно, как по каждому сантиметру кожи разгоняется холод. Не столько из-за погоды, сколько из-за ощущения непонятной наготы и беспомощности, как если бы он терял последнее, что служило поддержкой шаткой стены, отделяющей его от смерти. Синяки на спине болят сильнее, когда бронежилет не сжимает грудь, и Миша только сейчас понимает, что Антон ведь мог и попасть. В руки, в ноги, в голову. Куда-нибудь кроме прочного кевлара, охраняющего мишину жизнь. Глядя на то, как Жека застёгивает на себе ремешки броника, Миша молится дьяволу, чтобы на этот раз он не помог. — А почему вы не уходите, если знаете, что за мной придут? — почти дерзко вскидывает брови Бестужев, скрывая этим паническую боязнь прямо сейчас оказаться мёртвым в канаве. Те, кто много знает, обычно не выживают, а ему рассказали достаточно. Может, потому и рассказали, чтобы он чувствовал себя, как на пороховой бочке? — Ах, да, — взмахивает рукой Жека, как будто только что вспомнил о чём-то важном. Актёр, блять. — У вас есть врач. Есть, не отнекивайся. И нам нужен врач. Мы обменяем его на тебя. Это тоже игра, должна быть игра; Миша ни слову его не верит. Убьют и всё. Один раз пожалели — во второй раз не прокатит, Миша знает, что не бывает дважды спасшихся от одной пули. Всё складывается, пусть и не в самые логичные выводы: их не убили всех, тогда, когда искали лекарства, потому что не знали, кто из них доктор. И потому что не нашли нужный рюкзак с таблетками. Нужно ли ему благодарить Кондратия за привычку использовать собственный рюкзак, как подушку, ведь это буквально спасло им жизнь? Наверное, нужно. Вот только теперь его жизнь — разменная монета в ситуации, где он просто оказался не в то время не в том месте, и если он будет просто сидеть и ждать конца, то действительно окажется в канаве лицом вниз с простреленным черепом. — Я и есть врач, — отвечает Миша быстрее, чем обдумает, и знает, что ещё точно пожалеет. Если вскроется, он умрёт. Если нет, то он спасёт себя и, наверное, Кондратия. И всех остальных. Ему нужно потянуть время, и он мог бы просто сидеть сложа руки, но Миша также знает, что запутать противника — лучше, чем угрожать ему. Лучше наврать, лучше сделать вид, что они могут хотя бы немного доверять друг другу; лучше помочь, пусть и тем, кто пугает тебя чуть ли не до сердечного приступа, потому что обманутых заранее проще обмануть потом. А может, Миша просто книжек начитался, и ему правда стоило просто сидеть молча. — Да чё ты пиздишь... — хрипит Тоха, недоверчиво глядя на Диму. — Повезло тебе, — говорит Жека как-то пространно, задумавшись, непонятно Мише или своим. Рюмин воспринимает это, как подтверждение всем мыслям о том, что его не собирались оставить в живых. — Помоги ему, — вдруг срывается Дима, подбегает к Мише и за плечи хватает. — Помоги ему, пожалуйста, помоги Коленьке, ему очень плохо, он не должен умирать. Он не должен! — Эй, тихо, — Антон пытается отрезвить друга, но тот будто не слышит. Он Мише в глаза смотрит с такой скорбью, что это ощущается пыткой. Бестужев даже ответить ничего не может, будто на него небо рушится, потому что в этой скорби так отчётливо узнаётся Поля, просивший никуда без Серёжи не идти, что это обескураживает. Всё выстроенное это враги, не верь им, они плохие люди ломается под этим взглядом, и Миша буквально заставляет себя не вспоминать, что они, декабристы, по сути, для этих людей — такие же. Чужие, воинственно настроенные. Не свои. Непонятные, вооружённые, несущие в себе смертельную опасность. Миша чувствует, что ему нельзя проникаться ничем, кроме отторжения, но ничего не может с собой поделать. И ему вдруг так отчётливо ясно становится серёжино стремление всем помочь: в нём будто заблокирован тумблер эмпатии на максимальном положении. Сейчас, глядя Диме в глаза, Миша понимает, как это. Его, как невменяемого, поднимают на ноги, встряхивают. Бестужев себя по частям собирает, чтобы сейчас откровенно не облажаться по всем фронтам. — Никаких фокусов выкидывать не собираешься? — уточняет зачем-то Жека, хотя и знает, что сейчас преимущество на его стороне. Миша мотает головой и с облегчением встряхивает руками, когда Антон, следуя немому указанию Жеки, распутывает его запястья. Затёкшие плечи ноют так сильно, что Рюмин ими едва пошевелить способен, но никто не собирается его ждать. Жека открывает скрипучую заднюю дверцу кузова и кивком указывает внутрь, заставляя Мишу вглядываться в темноту, полную каких-то вещей. Он видит и украденные автоматы, и пашин рюкзак с надорванной нашивкой, и груду рваных испачканных в чём-то — нет, Рюмин не хочет знать, в чём, — курток. Посреди этого, завёрнутый в их плед, лежит мальчишка: исхудавший, чуть ли не кипенно-белый сам, тихонько кашляет вместо того, чтобы дышать. — Радиация? — предполагает первое, что в голову пришло, Миша, неотрывно глядя на его юное бледное лицо. — Мы не знаем, — будто в унисон мальчику кашляя, отвечает Жека. — Он не ест ничего почти уже третьи сутки, так что дело, видимо, совсем срочное. — Я обещал его маме, что он не умрёт, — тихо, нечитаемым взглядом упираясь в мальчика, говорит Щепа. Миша в который раз клянётся себе никому не давать обещаний. — Проследи, — Жека отдаёт пистолет Тохе и уводит подальше Диму, не имея предлога, но зная, что ему лучше не смотреть. И так тошно. Оставаясь с Антоном наедине, Миша не может не паниковать. И голова будто болит сильней, словно напоминая: вот тот, кто сделал всё это с тобой, и ударил, и нос разбил, и стрелял в тебя, и ты сейчас снова в его руках. И стоит его затуманенной трауром голове перемкнуть — и тебя попросту не будет. — Залезай давай, — командует Тоха скорее отчаянно, чем грубо. Миша глотает ком в горле и шумно выдыхает. Укутанный в две куртки, из-за чего кажется, что он ещё более тонкий и хрупкий, чем на самом деле, Коля едва-едва двигается. Если не вглядываться, можно подумать, что смотришь на только-только умершего мальчика. Он на вид едва старше Ипполита, и у Миши сжимается сердце от одной только мысли об этом. Он забирается в кузов, стараясь не шуметь и ступать аккуратно, чтобы не отдавить Коле ноги-руки. Присаживается рядом и замирает, не зная, что делать, потому что даже смотреть — больно. Миша представить не может, как ему плохо: мальчонка дышит еле-еле, хрипло, рвано, глаза стеклянные будто — в потолок смотрит, как если бы там что-то было. Кожа серая-серая, от шеи под ворот водолазки уходят странные пятна, красновато-чёрные, и Бестужев бы позволил себе выбежать и стошнить прямо на дорогу, если бы не назвался доктором. Как там говорят — назвался груздем, полезай в кузов? Как никогда кстати, сука. Под тяжёлым антоновым взором Мише приходится собрать себя всего в кулак, вытереть лицо ладонью и как можно аккуратнее потрепать Колю по плечу. — Как тебя зовут? — спрашивает Бестужев, когда тот ёжится, уходя от прикосновения. Знает же, что Коленька, знает прекрасно, но не знает совсем, что, чёрт возьми, ещё спросить. Как и не знает, может ли мальчик ему ответить, не знает, что ему делать дальше и прямо сейчас тоже, не знает, как поддержать опрометчивую, глупую ложь, когда слёзы от одного лишь взгляда на пацана душат удавкой, как если бы тот же Антоха сейчас стягивал на горле петлю за оба конца. Мише так чертовски страшно, но не за себя, а потому, что он сейчас ничем не в силах помочь. А мальчик-то — он же ни в чём не виноват. — Коля, — сипит он, его бледные, покрытые облупившимися корками губы, едва шевелятся. — Красивое имя. Для Миши — действительно красивое. Значимое. Важное. И этому Коле — подходит, правда подходит. Не потому, что имя Коля очень подходит умирающим людям, но потому, что до болезни этот мальчик явно и сам был красив. У него брови широкие — а такие, как известно, только у добрых людей, — складка у губы, говорящая о привычке вечно улыбаться, нос по-благородному статный. Ещё пару лет, и вся Москва бы за ним бегала. А он — тут. Полумёртвый. Бледнее, чем серое небо над головой, со впалыми щеками, и руки у него настолько тонкие, что даже у Миши запястье чуть ли вдвое шире. — А тебя? — в ответ спрашивает Коля, и это отчего-то чертовски больно — слышать настоящее, искреннее любопытство в его голосе. Будто ему правда интересно, будто не дежурный вопрос; и знать при этом, что, скорее всего, это лишь потому, что Коля боится, как бы это не было последним, что он узнает в жизни. Бестужеву плакать хочется. — Я Миша, — отвечает он тут же, глядя на каплю пота, стекающую по виску мальчика в спутанные волосы. — Ты же умер. — Я... — тяжело в желудке. По-плохому тяжело. — Не тот Миша. Это агонический бред? Высокая температура? Пустота в мыслях? Он же видит, что это другой человек, он же должен понимать, что мёртвые не возвращаются. Боже, из Миши врач, как из Рылеева мастер ногтевого сервиса, и ему страшно к Коле прикасаться даже — вдруг больнее сделает, — но Тоха смотрит на него, ни звука не издавая, пристально, и нужно делать что-нибудь, хоть что-то. — Я тебя осмотрю, хорошо? — шепчет он, ощущая, как голову бьёт то ли кровью, то ли ненавистью к происходящему. — Я... — Ты доктор? — с какой-то непримиримой надеждой дополняет Коля мишин вопрос, и тот выдыхает облегчённо, потому что ни за что не нашёл бы в себе сил так гнусно соврать сейчас. Нет, нет, я не доктор, боже, посмотри на меня, я в крови весь и я не могу сам себя вылечить от глупейших на свете мыслей, но у Миши попросту нет выбора. — Вроде того, — как можно тише отвечает он, прикладывая ладонь ко лбу мальчика. Печёт. Коля такой горячий, что, наверное, на нём бы и яйцо пожарилось. Кашлять старается тихонько, в сторону от Миши, слабой трясущейся рукой стирает испарину с лица; Бестужев наблюдает за этим и старается структурировать во все стороны размывающиеся мысли, вспомнить, что ему говорил Рылеев, что на биологии рассказывали, что в больнице деревенской говорили хотя бы мимоходом. Всё, что Миша помнит, это антибиотики не спасают от вирусов, выстраданное в споре с матерью, которая кормила его всем подряд во время гриппа, когда ему было тринадцать, и несколько отвлечённых не имеющих отношения к ситуации фактов. Во что он ввязался, боже, идиот. — Как ты себя чувствуешь? — по-идиотски спрашивает Бестужев. — В плане, какие-то особенности, что-то необычное, ну, — кроме температуры, гнойников на коже и воспалённого горла.Мише хочется самого себя заткнуть. — Что-нибудь болит? — Всё болит, — хрипит Коля, снова кашляя в кулак. — Кровь есть? И ладошку протягивает чуть вперёд. Миша сглатывает комок в горле: Есть. — Открой рот, пожалуйста, — просит он, только сейчас замечая скопившуюся кровь в уголках колиных губ. — Если сможешь. Мише не нужно вглядываться, потому что даже в относительной темноте кузова видно сыпь на нёбе и гландах, и это пугает. Пугает, потому что Бестужев вообще не представляет, что это может быть. Он видел в кино, как развивается лучевая болезнь, но это совсем не похоже, только если чуть-чуть. Да и ядерная физика никак не помогает, его на парах не учили различать последствия облучения и обычные человеческие недуги, он планировал реакторы строить, а не людей лечить. Правда вот, кроме как радиацией, Миша не может объяснить весь этот ужас. — Ещё что-нибудь? — Мутит постоянно, тошнит иногда, — перечисляет Коля с горечью. Эта горечь будто материализуется привкусом у Рюмина на языке. — Голова. Голова очень болит. — На свет? — уточняет Миша, аккуратно касаясь его шеи. Пульс частый-частый, бьёт так, будто сердце Коли у Бестужева прямо на ладони. — Да, раньше на свет болело. Раньше? — А сейчас не болит? — с опаской уточняет Рюмин, не зная, с надеждой или ужасом он ждёт ответа. Раньше болело, а сейчас стало лучше? Может, он идёт на поправку? Ну, да, сильный юный организм, борется, всё хорошо, пусть так будет, ради Бога. Коля ведь сейчас думает, что его жизнь в мишиных руках, и Тоха так думает, и Дима, чей глубокий отчаянный взгляд до сих пор перед глазами стоит, а Миша — всего лишь пацан, едва ли старше самого Коли, которому бы сейчас корову доить, а не чувствовать, как буквально на его руках угасает человек. Миша смерть и раньше видел, но чтобы так тяжко было — никогда. Даже когда сам убил. Сейчас — страшнее, ведь он не может спасти. — А сейчас я... — Коля замолкает, но не из-за подступающего кашля или рвоты — нет. Кладёт вдруг ледяные пальцы на запястье Бестужева, слабо-слабо сжимая. Вздыхает, с присвистом, хрипло. — Не говори им, что я не вижу. Пожалуйста. У Миши сердце срывается с ритма, и с места срывается тоже, падает куда-то вниз, в непонятно откуда взявшуюся бездну. И сразу темно будто становится, душно, холодно. Это точно не радиация. Это что-то другое. Что-то страшное, жуткое, что-то, чего стоит бояться больше, чем неизбежности. В кино — у Миши, блять, нет источников достовернее, — от радиации слепли по-другому. С кровью, болью и не до конца, или, может, Миша просто неправильно помнит, а может, стоит перестать вспоминать сериалы про Чернобыль и понять, что он попросту ничего не смыслит в этом. Понять и принять, что он по-настоящему бессилен. — Не видишь?.. — едва-едва слышно переспрашивает он, невольно оборачиваясь на Антона. Судя по исказившемуся до неузнаваемости лицу и каменному, пустому страху в глазах, тот слышал. Знает. У Миши ощущение, что он всё портит, что его здесь быть не должно, что всё происходящее — плохой сон. Ему никогда не было так паршиво, действительно, правда, точно-точно никогда; и он никогда больше не хочет быть свидетелем чужой боли, столь острой и неукротимой, что даже воздух леденеет вокруг. — Они... — Коля кашляет, будто бы хуже, чем раньше, обеими ладонями закрывая рот. Его трясёт, грудь вздымается так, словно лёгкие от мучений пытаются сбежать, выломать клетку рёбер и устремиться прочь из больного организма. — Они волноваться будут. Я не хочу, чтобы Дима волновался, и чтоб Антоша, ему и так плохо, а тут я, и... — он задыхается, путается в словах, испачканными в мокроте, слюне и крови руками за Мишу хватается. — Ты поможешь мне? Ты же врач. Ты же поможешь? — Я... — Рюмин осторожно кладёт ладонь поверх острых костяшек Коли и как можно незаметнее смаргивает слезинку. Приходится задрать голову, чтобы заставить себя успокоиться. Не тебе здесь хуже всего, Бестужев. — Да, помогу, да. — Я же не умру? Не умру ведь? Да не знаю я! Пустой взгляд Коли упирается куда-то левее от его лица, и Миша знает, что было бы хуже, если бы Коля всё-таки смотрел ему в глаза. Знает. И всё равно, горечь давит на трахею. За спиной Антон давится воздухом. Мише не нужно на него смотреть, чтобы понимать: у того слёзы в глазах стоят. Их было пятеро, а остаётся трое. — Нет, конечно, нет, — врёт Бестужев, так нагло и неприкрыто, что жжётся на коже им же выдуманное клеймо обманщика. Это ведь и Тоха слышит, он ведь не только Коле даёт бесполезную неоправданную надежду. Ему с ней умереть. А Антону — с этой неисполненной надеждой потом жить. И Мишу винить за то, что дал поверить в лучшее. — Расскажи мне о себе, — просит он, выигрывая время и отвлекая внимание. — Что-нибудь хорошее. И Коля рассказывает. Пока Миша аккуратно отодвигает ворот его толстовки и делает вид, будто осматривает, на деле попросту занимая дрожащие руки хоть чем-нибудь, чтобы не расковырять раны на собственной коже от гнетущего ужаса; рассказывает о своей школе и одиннадцатом классе, который он не сумел закончить, и о том, что был самый старший в своём физико-математическом и вот-вот должен был начать покупать всем пиво в местном ларьке. Хрипло, тихо, упоминает девчонку, за которой бегал, и Диму, с которым так непонятно дружил. Того самого Диму, который буквально тлел от беспокойства за него. Язык у Коли заплетается, но он всё продолжает, потому что Миша его не останавливает. Может, он просто ждёт, когда Коля ему по инерции расскажет о том, откуда они и что знают про Тверь, но он говорит только о прошлом, о хорошей жизни до всего этого ужаса, о маме и старшем брате. О маме — с особенным теплом. С дрожью в голосе и слезами на светлых ресницах. У него едва заметные веснушки на носу и щеках, переходящие в красноту воспалённой кожи. Частые-частые, маленькие и крупные. И волосы, сейчас тусклые, тонкие, покрытые слоем пыли и кое-где засохшей крови, еле-еле сияют отблесками былой непослушности. Такие же светлые, как и ресницы. Он ведь мальчик-солнышко совсем был. Ну, тогда. С портфелем за плечами и перекошенным на правую сторону галстуком. Миша готов ненавидеть этих ребят за весь тот страх, что им пришлось пережить, но это не помогает ему испытывать практическую физическую боль от одного лишь взгляда на Колю. Он похож на обтянутый кожей скелет с едва ли оставшимися признаками жизни, он бледнее бумаги и серее погоды, он не закрывает глаза и не моргает — потому что вечно в темноте. Господи. — Смотри, Коль, — пытается сформулировать хоть что-нибудь Миша, сделать какое-нибудь заключение, как-либо успокоить мальчика, но в голову не приходит ничего. Абсолютно ничего. — Блять, то есть... — осёкшись, зарывается пальцами в волосы. Да какое смотри, идиот. — Ничего, — Коля даже усмехается тихонько. Не смешно, совсем не смешно. — Хорошо. Во-первых, — Миша, вздохнув собирается с силами, — постарайся всё-таки кушать, окей? Тебе нужны силы. Да, сложно, я понимаю, но ты сильный парень, верно? — и Бестужев едва ли может справиться с тем, что Коля согласно кивает ему в ответ, потому что он знает, что все эти слова — ложь. Он хлопает себя по карманам, надеясь найти хоть что-нибудь, чтобы дать мальчику, да даже если и зажигалку — чтоб щёлкал, отвлекаясь от боли. В правом что-то шелестит; Миша достаёт пару блистеров детских мультивитаминок, и он даже не сразу вспоминает, когда и где их достал. — А во-вторых, держи. Это сильное лекарство, очень сильное, оно должно снять боль. Только не сразу много ешь, хорошо? Чтобы хоть ненадолго осталось. Хоть на пару дней, на неделю. Миша снова соврал, и ему снова тошно от самого себя, но он ведь правда не может больше ничего сделать. Ничего. Абсолютно ничего. Он напоследок шепчет Коле, чтобы тот отдыхал, и кое-как выбирается из кузова, через боль во всём теле и неприятную желчь на стенках горла. Тоха тут же хватает его за руку, отводит подальше и сурово глядит в глаза, приставляя пистолет к груди. — Что ты ему дал? — спрашивает, шумно дышит, яростно, его широко ноздри раскрываются, и он в целом выглядит как готовый к нападению волк. — Какие-то сильные таблетки? Наркота? — Это, блять, мультивитаминки, — шёпотом сипит Миша, вздыхает. Выдёргивает руку из плена чужих пальцев. — Чтобы ему хотя бы плацебо помогло. У меня с собой нет ничего. — А ему вообще что-нибудь поможет? — Дима подбегает быстрее, чем Бестужев придумает, что сказать. — Я не знаю. Это не радиация, — в голове лампочки загораются под всплывающими в памяти словами Кондратия. — Но бактерии под воздействием радиации должны были мутировать, возможно, это какой-то новый более хуёвый вид болезни. Это по ощущениям было так давно, что Миша не уверен, правильно ли помнит, но он хотя бы старается звучать уверенно, так, будто разбирается. — Или вирус? — Вирусом просто так не заразишься, если не ебёшь больных мутантов налево-направо, — Рюмин позволяет себе остро взглянуть на Жеку, чтобы в этом взгляде читалось: не ебёте ведь? — А это... Очень плохо? — Дима грызёт нервно костяшку пальца, и Мише хочется ему по рукам надавать. — А по нему не видно? — он срывается. — Просто... — и пусть Миша ждал ответного гнева, Жека лишь хмурится. — Мы, походу, все болеем. Не так плохо, как Коля, но... — То есть, ты не можешь ему помочь? — встревает Дима. Раньше, чем Миша снова соврёт, встревает Антон: — Значит, теперь мы можем его убить и съебаться подальше? — он вытягивает вперёд руку, направляя пистолет на Бестужева, и на этот раз он выглядит так, будто по-настоящему собирается выстрелить. — Он нам больше не нужен. У Миши сводит дыхание. — Они придут на выстрелы, — мотает головой Жека, опуская руку Тохи. — Задушим? — а он всё не унимается. — Арбузов, прекращай! — Это опасно. Вот сейчас мы стоим тут, а его дружки уже идут по наши головы. Я говорил, что это пиздец плохая идея. Зачем мы вообще пошли за ними. Миша наблюдает за перепалкой Димы с Антоном так, будто это может что-то ему дать. И в один момент ему в голову приходит ужасная, просто отвратительная идея. Он резко тянется вперёд, выхватывает у Тохи пистолет и, по инерции упав на землю, перекатывается, чтобы направить ствол на них троих; всё происходит быстрее, чем Бестужев осознаёт происходящее. — Не трогайте меня! — орёт он, сам своего голоса не узнавая. Если это паника делает с ним такое, то Миша хочет спросить, почему раньше она заставляла его мямлить и стоять истуканом. Он отползает подальше, хрипло дыша, и изо всех сил стискивает рукоять пистолета в руках, с непонятным удовлетворением наблюдая, как вытягиваются лица тех, кто ещё секунду назад размышлял, не убить ли его. Что теперь скажете, м? — Просил же без фокусов, — вздыхает Жека, теряя последнее выражение дружелюбия на лице. Кажется, Миша открыл ящик Пандоры. Бестужев медленно поднимается на ноги, вытирает одной рукой лицо от крови, снова начавшей течь из потревоженной раны на виске. Как может старается выглядеть угрожающе и не вспоминать, что за его спиной умирает мальчик, и если он сейчас нажмёт на курок, его будет некому спасать. Его разрывает меж двух огней: убить и бежать, или оставаться человеком. И высеченные где-то внутри, так и не остывшие, слова Серёжи, сказанные, может, в момент скорее нервного срыва, чем полностью осознаваемые, покоя не дают. Они такие же, как мы. Миша ненавидит себя за то, что ставит под сомнение и свою жизнь, и эти слова. Пульс стучит где-то в висках, и ему нужно принимать решение как можно быстрее, но он действительно не может. Он помнит, что точно так же однажды держал на мушке Пашу, а теперь Паша — чуть ли не главный человек в его жизни. В прошлый раз он не ошибся, когда не смог выстрелить, но Миша на самом деле не знает, каким будет верный выбор сейчас. — Тише, пацан, — Дима выставляет ладони вперёд, как будто надеется успокоить Рюмина, но он вообще не уверен, что может сейчас успокоиться. — Тише. Бестужеву кажется, что он знает эти слова. Лучше бы не знал. — Я знаю, что ты не выстрелишь, — Жека неумолимо надвигается на него. Медленно, но надвигается, всё ближе, заставляя Мишу отступать. — Ты не умеешь убивать, малыш. — Мы же убили шестерых, — парирует Миша, хотя сам знает, что тот прав. — Чем вы лучше? — Как минимум... — это начинается, как киношная фразочка, и Мише даже интересно, как красноречиво Жека её закончит, но тот вдруг пинает Бестужева в грудь ногой, заставляя отлететь прямо в грузовик; Миша оседает на землю, больно ударившись затылком. Тут же, пока он не придёт в себя, Жека заламывает ему руки назад и коленом упирается в спину. — Прости, не придумал красивого окончания. — Сука, — цедит сквозь зубы Рюмин, морщась от сильной боли. — Пусти, блять. Он так крепко держит рукоять пистолета, что Жека не может его выдернуть, как бы ни выворачивал мишины руки. Кажется, будто они сейчас сломаются, и Миша орёт благим матом, ощущая, как к горлу подступают слёзы. — Отдай пистолет, — командует чёртов Жека, напирая так, что Бестужев упирается щекой в землю. — Отдай, сука, ёбаный пистолет! Тоха, сориентировавшись, бросается к кузову, хватает автомат и направляет Мише в голову: — Бросай, кому говорят! — Я знаю, что он не заряжен, — еле давит из себя слова Рюмин, зная, что если он сейчас отпустит этот пистолет, то следующей секунды для него не наступит. — Я всё ещё могу раскроить твою башку прикладом. Снова. Бестужев едва-едва хрипит, из последних сил стискивая табельное в пальцах, как будто это его спасательный круг; он цепляется за этот призрачный шанс оттянуть неизбежное, зная, что, если Жека сейчас сломает ему руку, умирать будет чуточку больнее. Паника уже почти привычна, и она захватывает все мысли, не давая Мише даже подумать, чтобы сдаться. Он только-только хочет зажмуриться и напоследок попытаться как можно сильнее брыкнуться, когда вдруг тяжёлое дыхание над ухом перебивается откуда-то издалека: — Буэнас диас, касатики, — слышится знакомый голос. Удивлённый, но больше встревоженный, Миша задирает голову до боли в шее. Тоха, замахнувшийся было чёртовым автоматом, замирает, давление на спину чуть ослабевает. У Миши сердце чуть не выпрыгивает через горло. Кондратий, что ты, блять, делаешь?***
Поля с тоской смотрит на проломленные наверняка мишиным телом кусты и за ними незамеченный в спешке овраг. — Ты серьёзно не услышал, как он ёбнулся туда? — язвит Рылеев, заглядывая вниз. Тяжело вздохнув, Серёжа одёргивает его за рукав в безмолвном повелении заткнуться. Знает же прекрасно, что Поля себя и так грызёт изнутри, зачем давит, ублюдок. — Я бежал, и мне было страшно, и я... — запинаясь, пытается оправдаться Ипполит, но сам понимает, что выходит жалко. — Спокуха, — встревает Пестель и первым спускается вниз, скорее скатываясь по мокрой земле, чем шагая. — Потом обсудите, у нас есть дела поважнее. Его тут же догоняет Романов, балансируя двустволкой, зажатой в руках. Он предусмотрительно забрал её у Паши, прекрасно понимая, что тот, как бы ни кичился спокойствием, вряд ли удержится от того, чтобы начать стрелять, только завидев тех, кого Миша с Полей слышали. Серёжа кое-как спускается последним, опираясь на свой посох и хромая, благодарно принимая протянутую Ипполитом руку. Подходит к остальным и вглядывается в грязь у ручья: на ней пара следов и две борозды, как будто кого-то волокли по земле. И кровь. Параллельной дорожкой со следами. Если честно, Серёжа не уверен, помнит ли следующие несколько секунд, потому что ему кажется, будто сотня бомб разорвалась одновременно где-то внутри. Боже, только не Миша. — Пойдём туда, — указывает Коля по направлению следов. — Только тише. Вряд ли они далеко ушли. Да договаривай, ну: вряд ли они далеко ушли с Мишей на руках. На самом деле Муравьёв не совсем уверен в этом, потому что из-за чёртовой романовской нужды в перепроверке перепроверок они застряли в бункере на лишние минут двадцать. Осмотреть ружьё и полькину винтовку, надеть бронежилеты, собрать для Кондратия аптечку — Серёжа не хочет думать, что это на случай, если Миша ранен. Точнее, если Миша ещё жив. И даже если его блевать тянет от мысли, что они потеряли так много столь драгоценного времени, Серёжа не может не согласиться с тем, как важно было перепроверить это самое перепроверенное. Он, чёрт возьми, Колю прекрасно может понять: ему не хочется терять никого из них, и он всё сделает, чтобы риски к минимуму свести; но это Миша, и Муравьёв, сам почему не зная, готов за него глотки рвать, даже без броника и оружия. Он только благодарит Бестужева за паранойю и тягу вечно носить бронежилет под курткой, потому что выстрелы не дают ему покоя. Крови на песке не так много, чтобы это походило на серьёзное пулевое ранение, но эта кровь есть, а значит, Миша ранен. Как-то, непонятно, как именно, но как-то, может, ножом или ещё чем, а может, пуля прошла по касательной, и эта неизвестность пугает только сильнее. Они молчат, пока идут по следам, и молчание угнетает. Мысли в голове крутятся, жуткие, одна другой мрачнее, и не денешься от них никуда, и камнем на сердце оседает ощущение, что случилось что-то плохое. Или вот-вот случится. Или что они не успеют совсем немного. Следов становится больше, а борозд на песке больше нет. Выходит, Миша может идти? Хоть бы так, а не то, что его бездыханное тело равнодушно закинули на плечо. Полю чуть ли не трясёт, и Серёжа испытывает отвратительное чувство беспомощности, ведь знает, что ничего с этим сейчас не сможет сделать. Он и сам бы дрожал, не заставляй он себя держаться, насколько силы воли хватит — держаться. Ради Миши. Если честно, они сейчас нисколько не похожи на тех, кто идёт спасать друга. В их шагах нет уверенности, на лицах читается скорее тревога, чем решимость, и у них так мало оружия, что картина получается почти комическая. Кого они такие, покрытые шрамами и ослабленные изнуряющими переходами, отсутствием нормальной еды и вездесущей радиацией, вообще могут спасти? Серёже практически смешно, но это больше истерика. — А дальше куда? — спрашивает Рылеев, когда ручей сворачивает в сторону, а следы кончаются. А дальше некуда. Вокруг сплошной лес и ни намёка на хотя бы отдалённое эхо чужих голосов. И умом Серёжа понимает, что если это те, кто преследует их все эти дни, то они не могут быть слишком далеко, но также он понимает, что они могли бы уже давно уходить всё дальше и дальше отсюда. Стоять здесь, слыша лишь собственный пульс в висках, и не понимать, что теперь, — худшее чувство во Вселенной. Он должен быть рядом, должен спасать и, может, залечивать раны, должен успокаивать мишину закономерную панику, а он безвыходно пялится во все стороны, как потерявшийся пёс, и это попросту мешает дышать. — Вон туда — дорога, — предполагает потерянным голосом Петя, указывая пальцем направо. — Если я верно помню. — Да чё б они на дороге делали, — Паша нервно дёргает патронташ на поясе. — Убирались подальше, — хмуро отвечает Рылеев. Серёжа отчаянно хватается за волосы, и счётчик в голове неумолимо воет, как сирена, маркируя каждую потраченную впустую секунду. Десять-двадцать-тридцать, бесконечно, и это не остановишь, и с этим ничего не поделаешь. — Ладно, — вздыхает Романов и протягивает Паше его двустволку. — Вы пойдёте в одну сторону, мы в другую. Понадеемся, что Каховский прав. — А если нет? — Поля грызёт ноготь на большом пальце. — А у нас есть варианты? Вариантов нет, и надежда неизбежно угасает, так что они выходят на грунтовую дорогу, молча соглашаясь с предложением Николая. И им бы поровну поделиться, но Серёжа со своей ногой совершенно бесполезен, а винтовки — всего две, и Польку он ни за что не оставит. Пестель берёт с собой Петю и уходит на юг, кинув на Романова тяжёлый взгляд и одними губами сказав одну короткую фразу. Коля бормочет себе под нос не умри тоже, подталкивает Рылеева вперёд и старается шагать как можно тише. С непонятным удовлетворением Серёжа замечает, что они втроём почему-то постоянно оказываются вместе, и не то чтобы это помогало, но это хотя бы добавляет уверенности в людях рядом с ним. Они спускаются с дороги чуть глубже в лес, чтобы не светиться в открытую. Так идти труднее, особенно Муравьёву с его-то ногой, но он, на самом деле, думает об этой боли в последнюю очередь. Она есть, она ощущается, но отходит на самый задний план, превращаясь скорее в фоновый шум, чем в источник проблемы. — Что будем делать, если их найдём? — шёпотом интересуется Поля, держа винтовку наготове. — Нападать, — коротко отвечает Романов, раздвигает ветки и придерживает для остальных. У него на лице снова эта каменная маска безапелляционной и суровой решимости, и Серёжа по-настоящему благодарен ему за эту способность одним лишь взглядом исподлобья внушать какую-никакую уверенность, пусть и слабую на фоне общей тревожности. — А если их много? — Ну точно не батальон. Серёжа будто со стороны себя слышит, когда говорит: — Один раз уже справились. И это даже имеет смысл, вот только Серёжа совсем не хочет справляться так же, как в тот один раз. Ему не хочется никого убивать — снова, — но ему почему-то кажется, что на этот раз для него лично ставки гораздо выше. Он даже не сразу замечает, что Коля резко остановился, и врезается ему в спину. Тот прикладывает палец к губам и кивком головы указывает вперёд; прислушавшись, Серёжа понимает, о чём он: голоса. Отсюда не различить, что говорят, но отчётливо слышно, что кто-то есть. Сжимает нутро в тиски, бурей сносит шквал одновременных облегчения и стального напряжения в нервах. Серёжа практически чувствует, как что-то в нём твердеет, будто сейчас он превратится в отпетого хищника. Его это чувство пугает, но оно как никогда к месту. — У нас есть план? — шепчет Поля, вглядываясь в пространства между деревьями перед ними, чтобы разглядеть, что происходит. — Я не вижу у них оружия, — отвечает ему Романов, который каждый свой шаг вымеряет, чтобы не наступить на сухие ветки и не издать даже малейшего шороха. — Только мой пистолет. — И как нам это поможет, м? — цедит сквозь зубы Серёжа и опирается рукой на дерево, с невероятной свободой вдыхая воздух, ставший резко будто бы чистым: Миша стоит, на своих двоих, с кровью на лице, но живой и, кажется, в общем целый. Сейчас, Миш, сейчас, пару минут, и ты будешь в безопасности. Серёжа просит всевышнего, чтобы Миша не творил глупостей, потому что знает, что глупости — это мишина страсть. Ещё он просит, чтобы те трое странных людей, стоящих с Мишей рядом, оказались всё же людьми, а не отчаявшимися и голодными полузомби, которых он уже устал видеть в этом испорченном мире. — Зайдём с разных сторон? — предлагает Коля. — Заметят. — Сыграем на неожиданности? — Выстрелят. Взглядом встречаясь с Полей, Серёжа будто не слышит ожесточённого ситуацией и нервами спора Рылеева с Романовым: младший братишка шумно и часто дышит, и глаза у него блестят. Муравьёв-старший пальцем указывает на респиратор, будто разрешает с высоты своих лет и братской заботы снять его, чтобы вдохнуть полной грудью и успокоиться. Серёжа буквально внутри себя чувствует полькин страх, подпитываемый виной. Это какая-то особенность, наверное, их постоянной и глубокой связи длиной в долгих шестнадцать лет, что Поля — это уже часть не только его жизни, но и собственного «я». — И что же ты тогда предлагаешь? — вспылив, чуть громче говорит Коля, и по одному взгляду на него можно почувствовать его злость. На себя скорее, чем на Кондратия, но злость — нечто настолько ему не присущее, что невольно вспоминаешь: Романов — полицейский. Со своими привычками и нерушимым моральным кодексом. Его учили убивать, и спасать тоже учили. И сейчас эта злость очевидно и неприкрыто указывает, что он ближе к первому. От вопросов и сомнений их отвлекает суматоха и громкий, наполненный ледяной крошкой страха мишин голос. Дурачок, что же ты творишь? С ужасом Серёжа успевает увидеть лишь то, как в грудь Рюмина впечатывается чужой ботинок, и это будто его самого ударили в солнечное сплетение, потому что иначе отчего ему так трудно дышать. Что-то нужно делать, срочно, прямо сейчас, потому что Миша на волоске от чего-то ужасного — Муравьёв даже в голове не может произнести слово гибель, — вот только в руках у одного из чужаков автомат, и они не могут быть уверены, что они не нашли где-нибудь патроны. Они почти беспомощны, и даже уверенность в собственных силах, такая обычно губительная, пропадает совсем. Серёжа хочет уже выбежать, взять удар на себя, но его по неведомым никому из них причинам опережает вдруг Рылеев, на лице которого каллиграфическим почерком выведено хитрое, пугающее злорадное понимание. — У вас есть минута, — говорит он, поднимаясь к дороге, поперёк осуждающим попыткам Романова его задержать. — Может, две. — Рылеев! — шипит на него Коля, но того уже не остановить. Он оборачивается. Подмигивает. — Я знаю, что делаю, — салютует двумя пальцами и уходит вперёд. У Серёжи под диафрагмой снова шевелится это противное ощущение, что Кондратий — совершенно не тот человек, которого они знают эти несколько месяцев, и ощущение это огромно, всепоглощающе и дико забивает каждую клетку нервной системы; и если бы не момент, Муравьёв бы снова закопался в сомнения, вот только у него попросту нет на это времени. Он сжимает предплечье Польки, командует: — Ты прикрываешь, — и идёт следом за Рылеевым, чувствуя, как в голове выстраивается план действий. Шаткий, кривой и косой, но план, сработающий лишь на основе удачи и случая. Этого мало, но это всё, что есть, и, раз Мишу нужно срочно спасать, Серёже хватит и этого.***
Почти вальяжно Рылеев шагает по дороге, поднимает мысками ботинок пыль, руки в карманах держит. Ни одна черта его лица не указывает ни на что, что было бы не самодовольством. У Миши от страха коченеют кончики пальцев, потому что он совершенно не может понять, что всё это значит. — Ты кто ещё такой? — Тоха вскакивает и направляет автомат на Кондратия. Единственная секунда замешательства стоит Мише всего: Жека выхватывает пистолет из его рук, дёргает на себя и приставляет дуло к его виску, крепко держа запястья в захвате. Всё тело отдаётся болью, Рюмин едва сдерживается, чтобы не кричать; коленки подкашиваются, но он стоит, стараясь даже дышать незаметно, лишь бы Жека не стрелял. Глаза сами поднимаются к небу. Миша чувствует: вот оно. Один неверный шаг, одна судорога в плечах, одно слово — и ему конец. — Стой на месте, — сурово командует Жека, вдавливая дуло в и без того многострадальный бестужевский висок. — Этот, — кивает на Антона, — и выстрелить может. Я, впрочем, тоже могу. Рылеев бесстрашно идёт вперёд, как будто не понимает совсем, что статус кво не на их стороне. Останавливается едва ли в паре метров от Димы, почти вальяжно снимает респиратор. — Да ладно тебе, Евгеш, чё, не узнал? — говорит, улыбаясь. Улыбка кривая, лисья, только слепой не поймёт, что это неспроста. — Ну тебя, Оболенский, я думал, мы друзья. Хотя бы товарищи. Ну, ладно, хорошие знакомые. — Рылеев? — узнаёт Жека. Миша не может справиться с тем, что в его груди рождается новый страх: теперь он до жути боится ещё и Кондратия. Он так спокоен, и он один, и Мише неоткуда узнать, что он задумал. Откуда он знает этих людей? Почему он называет Жеку своим другом? Почему он так спокоен? Он был в Твери, Миша помнит, но не значит ли это, что вопрос нужно ставить другой: На чьей он стороне? — А вы мальчика-то моего зачем потрепали? — спрашивает Кондратий. — Ай-ай-ай. Ну негоже так поступать. — Ты тут чего делаешь? — удивлённо отвечает вопросом на вопрос Оболенский, чуть ослабляя давление пистолетом на мишин висок. Легче не становится. — Прогуляться вышел, — пожимает плечами Рылеев. — Свежим воздухом подышать. Какой к чёрту свежий воздух. Это код? Пароль? Ждёт ли он отзыва на это, который бы означал, что всё в порядке? Миша едва ли может дышать, непонятно, от напряжения или неопределённости. Вопросы бомбардируют голову, как штурмовики над Дрезденом, и если сначала Бестужев рад был его видеть, то сейчас, когда Кондратий подходит ещё ближе, он действительно ожидает удара с его стороны. Нельзя быть таким спокойным под прицелом, даже если Рылеев знает, что магазин этого автомата пуст. Нельзя, просто нельзя, он же видит, что Миша в опасности, Миша над пропастью, Миша и его жизнь — цена каждого его слова; а ценит ли он мишину жизнь вообще? И если они знают Рылеева — в курсе ли, что именно он среди них единственный врач? Не трещит ли сейчас по швам последний шанс Бестужева хотя бы выжить? Мише хочется взвыть. — Погоди, — хмурится Тоха, ничего не делая, когда Кондратий насмешливо гладит пальцами ствол его автомата. Чёртов манерный ублюдок. — А эт чё, ты теперь с этими уёбками, что ли? — Ч-ч-ч, слова-то какие нехорошие, — мотает головой Рылеев, словно неудовлетворённый такими выводами. Понятнее не становится. — Люди твои, блять, нехорошие! — парирует Жека. Твои? Миша встречается взглядами с Кондратием. У него глаза пустые, тёмные; Бестужев чувствует, как скручиваются в узел его внутренности. У тебя же есть план, да? Или надо спросить, какой его план? В чём суть? Кто в его плане декабристы? А Миша — кто? — Кондраш? — зовёт он слабым голосом, как будто дозваться хочет, как будто молит его: будь на моей стороне. Кондратий только хмыкает в ответ, передразнивая это дурацкое Кондраша, и в эту секунду Рюмин будто бы ломается изнутри. Вспоминается, как он застрелил троих без тени жалости, как он легко говорил о чужом убийстве, как Паша говорил ему не доверять. Что он сделал с остальными? — Отпусти его, — указывает он Жеке. — Он больше не нужен. Миша уверен: всё. Конец. Никто его не отпустит. Его убьют. Его убьёт блядский Кондратий Рылеев. Не будет никакого прекрасного далёка, не будет всего того, о чём он успел намечтать, ни с Серёжей, ни без него — в принципе ничего не будет. Миша жмурится. Прощения просит, зачем-то. Не заставляя себя ждать, выстрел, отчего-то тише, чем Миша думал, он будет, раздаётся одновременно с наоборот, неожиданно сильным ударом мишиного сердца.